Корзина полная персиков в разгар Игры - Владимир Бородин 18 стр.


– Это моё личное дело, дорогая.

– Мне так не кажется.

– Ну, если тебе будет стыдно идти со мною под руку по городу…

– Мы уже давно никуда не ходим вместе, тем более под руку. И ты думаешь, что мне должна быть по сердцу вся твоя политика после этого?

– Моя политика сделает весь народ счастливым. Нужно лишь время.

– Время работает на народ, допускаю. Но оно разрушает наши с тобой отношения, тебе не кажется? Ты думаешь всё так просто?

– Время разрушает и скалы, не только человеческие отношения. Ну вот, ты уже испортила моё настроение, тогда как все конституционалисты почти уж предвкушают победу.

– И тебе кажется странным, что я начинаю тихо ненавидеть твой Союз земцев-конституционалистов? – изящные чёрные брови её ломано взлетают вверх.

– Ну, брось. Опять ты за своё. У меня болит голова, и желудок требует своего. Довольно.

– Прекрасно, Евдокия давно тебя поджидает с пирогом, ну а я уже поела.

Настасья продолжает возиться с бумагами, а муж раздражённо шагает в гостиную. Служанка, поджидавшая любимого барина со свежайшими рыбным и капустным пирогами, бросается греть чай. Прибор с маринованными грибами уже на столе.

– Вот, Борис Гордеич, с пылу-жару, – подавая два куска от каждого пирога.

– Афдотья, а Вы хоть отдохнули нынче? Книжку в кресле почитали? – поинтересовался Борис, пристально разглядывая это юное пышнотелое очень светлых пастельных тонов создание.

– Время-то маловато было, Борис Гордеич, всё хлопоты заедают: и постирать успеть надобно и полы вымыть.

– А Вы хотели бы бросить всё это и начать учиться дальше? Ведь только читать и писать уметь – маловато немного, а? Не думаете?

– А нам что ученье? Простому-то люду? Что толку от него выйдет? Ну выучу науки, а дальше? Тем паче, вот, девушке? И замуж-то брать не захотят слишком учёную. Спужаются, что заучит.

– Но это же интересно, много знать. Иль я не прав? Недопонимаю что-то?

– Интересно-то оно интересно, но не стану же я учёной, не стану студентов в университете учить?

– Почему же нет? Если упорно учиться – всё можно. Вон, Михайло Ломоносов… Был бы я побогаче, отпустил бы я Вас, Дуня, учиться, оплатил бы всё. Надо, вот, денег раздобыть.

– Да что Вы, Борис Гордеич, право и впрямь во краску меня, бедную, вгоняете! За что мне честь таковая.

– Все имеют право на учёбу. Право это дано свыше. Но учиться должны достойные, кто хочет и любит науки! Вот в чём загвоздка.

– Да, делу – время, а потехе – час, Борис Гордеич, чай поспевает у меня, простите, – выбегает в кухню.

Глядя на её нежное округлое личико, серые потупленные глазки, ловкие проворные руки, Боря ловил себя на всё более странных мыслях: «А чем она хуже отпрыска древнего ртищевского рода? Почему она лишена возможности продолжить учёбу и должна прислуживать бездельнице, которая уже не желает ничего делать, кроме самолюбования, да чтения декадентских писак, либо генеалогии российского дворянства? Для этого ей нужно было образование? Одень Дуню получше, научи потоньше мысль выражать, ведь ничем не уступит, да только живее будет, без лености этой породистой». Борис с отвращением полистал свежий номер «Московских ведомостей» и начал собираться ко сну.

Ночью Настасье опять не спалось, всё одолевали невесёлые мысли. Борис мирно похрапывал – устал. Она подошла к окну и, вглядываясь в темноту разгара ночи, пыталась уловить слабый запах увядающей сирени в соседском саду. Своего сада при доходном доме быть не могло, а хотелось бы. Утром муж неожиданно заявил:

– Приснилось мне, что вот, едва к ранней обедне звонили, а проснулся я в остроге…

– Не мудрено. Доиграешься ещё со своей политикой. Тем всё и закончится.

– Какая приятная у меня жена! Как тонко чувствует она нужды народные! А жёны декабристов, как известно…

– Твои декабристы хотели лишь одного: власти. С Государем делиться ей не желали. Почитай их переписку внутри всех этих союзов спасения, общественного благоденствия, юго-западно-восточных обществ, замешанных на масонских ложах пламенеющих звёзд.

– Ты сейчас кощунствуешь, – замялся Боря, поразившись её осведомлённости: «может и не зря сидит с книгами целый день? Не дура, поди. С младых ногтей приучена к педантичности, может чего-то и достигла. Но до сих пор не замечал…»

– Кто мне говорит о кощунстве? Тот, кто давно уж заявил, что не будет поститься, что не желает даже посещать службу?

– Что тебе-то от того? Для меня кощунство в отношении достойных людей значимее такового в адрес абстрактного божества.

– Так, не суди о кощунстве. Твои декабристы ещё не канонизированы, между прочим.

– Мне этого и не надо, а ясное дело – напротив…

– Тебе всё и всегда «напротив». Ты меня больше не любишь, – напряжённо сглотнув и стушевавшись от того, что вот-вот заплачет.

– Не будем расставаться в таком настроении, дорогая, а через полчаса мне надо выходить.

Впопыхах проглотив заботливо приготовленный Дуней завтрак, Борис выходит в прихожую. Настасья стоит в дверях в халате с не выспавшимся видом и провожает печальными словами:

– Если тебе не нужны идеалы отцов, церковь наша. Если тебя не трогает то, что составляет часть меня, хотя бы удели побольше внимания своей карьере, вместо сомнительных политических дебатов, чтобы достичь иного уровня доходов, чтобы наши дети…

– Какие дети, дорогая, где они?

Она не выдерживает и убегает наверх, чтобы скрыть слёзы. Он понимает, что перегнул и ранил её в самое больное место, оттёр проступивший на лбу пот. Вбегает Дуня со свеже начищенными ботинками Бориса, приговаривая:

– Ой, Борис Гордеич, припозднилась я немножко, не судите строго. Молостье128 нынче на дворе, пропитала я их жиром…

От Дуни пахнуло духовитым цветочным одеколоном и свежестью девичьего тела под тонким ситцем – «ух!»

«Такая деваха и родит справно, не то, что «утончённо устроенная», – подумалось уже в пути. Весь день и работалось не так, а вечером, впервые в жизни, Настасья закатила настоящую истерику с битьём вазы. Пришлось успокаивать, осыпать поцелуями, говорить о высоких чувствах, которых давно и след простыл.

– Ты вчера всякий вздор говорила, дорогая. Смотри, не помышляй о глупостях без меня. «Мысль о самоубийстве – сильно утешающее средство: с ней благополучно переживаются иные мрачные ночи». Кажется Ницше сказал. Но, всё равно, лучше не надо о таком даже и думать, – говорил Борис уже утром, спеша на службу.

– Вот ещё, вздор какой! Да разве ты достоин того, чтобы я себя отправила на тот свет от причинённых тобою обид? И не подумаю. Мещанский король Луи-Филипп не зря получил от Николая обращение «любезный друг»129…

Борис промолчал, но затаил обиду на желчные слова жены: «Утешал её, мерзавку, до поздней ночи, не выспался, змею пригревая, а в результате такое получил! Ну и дурак. Сам и виноват в том! Распустил! Ещё, змея, намекает на моё мещанское, по-сравнению с ней, происхождение! Да мои предки служили не менее славно Отчизне, чем Ртищевы! Выбирай жену не в хороводе, а в огороде, говаривала мать». В тот день работалось как никогда продуктивно, наверное от злости, а на вечернем заседании земцев красноречие и гражданское мужество Охотина Первого не знало предела. Когда Борис вернулся домой, к его несказанному удивлению, оказалось, что жена срочно уехала в Петербург, как передала Евдокии – к кузену Кириллу. В комнате Настасьи он нашёл на видном месте запечатанное письмо. Чтение его оказалось очень болезненным занятием даже для достаточно циничного Бориса. «Уезжаю в расстроенных чувствах, не понимая более, что хочу от жизни. Смена обстановки может ещё спасти меня. Не могу более сидеть безвылазно в этих стенах. Одно мне стало ясно, что я тебе не нужна. Родить я не могу – к чему я тебе такая? Мои пристрастия тебе глубоко чужды, как и твои мне. Мы не понимаем друг друга – к чему продолжать совместное существование? Такое состояние длится не один год и становится невыносимым. Не знаю, что будет с нашими отношениями дальше. По-моему их нет смысла продолжать. Прости и не осуди, Н.». строчки поплыли перед глазами Охотина. Почему-то вспомнилось, едва сразу же не расплакавшемуся от горечи утраты Боре, как в детстве он с братьями и сёстрами пел перед дверью соседей и родственников в дни перед Рождеством и получал традиционные угощение, или монетки. А после рождественского колядования шло новогоднее овсеньканье с теми же сладостями от соседей и родни. Вспомнилось сладкое сочиво в Сочельник и святочное гадание с сестричками, великолепие рождественской ёлки, с любовью наряжаемой каждым членом семьи на свой лад. Настасья, почему-то, совсем не вспоминалась. Даже лучшие первые годы, когда он не мог не нарадоваться красотою её. Невыносимо грустно стало от всех подкативших к горлу детских воспоминаний и хотелось плакать. Горько, по-детски, зарывшись в подушку, горше, чем от ухода жены. Но, почему-то становилось особенно тоскливо на душе и даже страшно от этой неуловимой связи между его светлым детством и Настасьей. «Может быть от того, что мне необходимо теперь отречься от всего этого во имя светлого будущего? От того, что всё моё прошлое есть ошибка и детей надо растить совершенно иначе, чем делали это мои родители? А ведь они всё ещё портят Алёшу и Антошу!» Пришло в голову и то, как воспитывают ныне некоторые иные. Недавно он слышал рассказ наиболее радикального приятеля по Союзу, который уже состоит в новой партии, как жена его, правильно воспитывает маленького отпрыска, спросившего, при виде тюрьмы: «А что там?» Мать пояснила, что «Россией правит злой царь-кровосос, а с ним борются за право выживания хорошие честные люди. Царь хватает их и бросает в тёмные сырые подземелья. Несчастные добрые люди мучаются там годами, пока их не освободим мы» и так далее, в том же духе. Охотин чувствовал нутром, что коллега перегибает, вместе со своей женой, но никак не мог окончательно признать, что так тоже нельзя. Соглашался с тем, что необходимо в корне менять воспитание детей. «Настасья – тот же ребёнок, а глупые амбиции не позволяют ей встать на верный путь под моим влиянием. В этом главная трещина между нами. А ведь могла бы и послушать ведь я на тринадцать лет постарше этой пигалицы. Да и умом пошире. Но только, увы, жена не сапог, так просто с ноги не скинешь…»

Через день Настасья сидела в доме своей петербургской тёти, где встретила, спустя несколько лет разлуки, своего двоюродного братца Кирилла, с которым они некогда играли вместе. Кузен был на два года младше, но некогда они очень дружили. Трудно было узнать того резвого мальчика в высоком строгом юноше с несколько надменным выражением лица в щегольском кавалерийском мундире. Нет, былых отношений с ним уже никогда не может быть и это ещё раз больно укололо её сердце, а всё ещё красные от слёз в поезде глаза, вновь увлажняются и ничего она поделать с собой не может. Тётушка уже, конечно, понимает, что что-то случилось, но не позволяет себе столь прямолинейно вмешиваться в жизнь взрослой племянницы. Тётя всё также строго смотрит, поднося свой, усыпанный мелкими камешками драгоценный лорнет к глазам, а затем дарит тёплую улыбку. Эта по сей день удивительной красоты дама не изменилась ни капли, а лишь слегка «подсохла». Племянница с тётей расспрашивают Кирилла об Аркадии Охотине и тот, почему-то, отвечает очень смущённо и нечленораздельно. Очевидно, что и их отношения не сложились. «Почему так? Или Ртищевы не уживаются в принципе с Охотиными?» – эта мысль не даёт Настасье покоя. На следующий вечер к ним пришёл в гости Сергей Охотин, приглашённый тётей помимо воли Настасьи, поскольку он находился в столице. Брат мужа был ей даже приятен, но встречаться с ним, тем более теперь, не было не малейшего желания. Он был много мягче и душевнее мужа, обожал поэзию и литературу в целом, с ним можно было всегда найти тему для состоятельного разговора. «С ним бы не вышло такого разлада», – подумалось невольно и слёзы вновь подступили к горлу. Они сидели долго за ликёрами и кофе. Сергей подавлял всех своими познаниями в литературе и искусствах, да так, что гордый Кирилл, поначалу слушавший со вниманием, совершенно стушевался и тихо покинул сборище. Говорил Охотин много и увлекательно и о религиозной философии Владимира Соловьёва, ставшей основой символизма, и о теософии Блаватской и индуизме с буддизмом, тут же проводил параллели с Ницше и Шопенгауэром. Одобрял волнующую своей новизной поэзию Брюсова, идеи Мережковского, восторгался музыкой Метнера и Шумана. В его речах проскальзывала постоянная критика декадентов, хотя и не злая, но это никак не могло нравиться Настасье, увлечённой их открытиями. Охотин, впрочем, так расхвалил Мережковского с Брюсовым, что сгладил своё общее неприятие декаданса. Незаметно тётя оставила их одних, возможно с умыслом, чтоб дать племяннице отвлечься от тяжких мыслей. Сергей всё чаще припадал к рюмке и скоро, явно утратив над собой контроль, воскликнул:

– Право, в таком уголке, глядя на Вас, я б исписывал горы бумаг романтическими сонетами, как говорится – хоть «лёжа и пусть даже левой ногой»! И ни единого среди них с душком декаданса! Лишь возвышенно и платонически. В наше время так не пишут: «Ланиты Ваши бесподобны…»

– Довольно, Серёжа, уже поздно и мне пора спать, – вздохнула Ртищева, а про себя добавила: «Хватит уж с меня «фиолетовых рук на эмалевой стене» Брюсова и охотинских красавчиков, да ещё и таких рыхлых. Скоро он совсем толстым станет, как бы пригож на лицо не был – фи… Что за глупости в голову лезут?»

В тот роковой летний вечер Борис пришёл домой позже обычного и навеселе после обильных возлияний по поводу радужных планов Союза, а также приглашения его вступить в ряды Вольных каменщиков самим Василием Маклаковым. С настроением, что лишь это жизнь и глупые жёны не смеют её портить, он уселся за стол, чтобы утолить голод после долгого сумбурного дня. Дуня, как и прежде, суетится вокруг, подавая блюда. Домашнее тепло вновь вызывает повторную волну действия красного вина.

– Дуняша, а Вы замуж, случаем не собираетесь?

– Да что Вы, Борис Гордеич…

– Так, вроде уж пора. Даже и не помышляете? Хотите денег накопить, или как? Планы на будущее же есть у Вас?

– Какие планы, Борис Гордеич, возьмёт хороший человек замуж – пойду…

– А что, мало людей хороших?

– Мало, Борис Гордеич, – вдруг резко изменившись в лице, потухнув взглядом отвечает Авдотья.

– Как так, ведь живём в большом городе?

– Ахти-матушки, не говорите так больше, Борис Гордеич, ой плохо мне от таких разговоров!

– А что такого я сказал, Дуняша?

Она спешит на кухню и через секунду до Бори доносятся всхлипывания. «Совсем сдурела бабёнка! Ещё одна мне истеричка. Хоть увольняй. Мне на службу завтра! Всё веселье изгадят!» Идёт на кухню:

– Евдокия, плакать-то рано, я ещё голоден. Уж Вы бы сначала работу свою закончили…

Но становится очевидным, что едкие слова лишь подливают масла и вызывают целый поток слёз. Кровь с вином бросается в голову Бориса, и он прижимает её к стене, пристально вглядываясь в заплаканные глаза:

– Ну что случилось? Отвечай уж теперь, раз так, нечего душу тянуть!

– Ох, Борис Гордеич, худо мне на белом свете!

– Отвечай прямо, что случилось. Теперь уж не томи. Сама напросилась на прямой вопрос.

– Был у меня парень, Борис Гордеич, да бросил…у-у-у!

– Прекрати выть, расскажи по порядку. Может парня того и призовём к порядку силой закона. Выкладывай начистоту.

– Ох, Борис Гордеич, охмурил он меня года четыре назад, как раз перед тем, как к Вам взята была, охмурил, ирод, да бросил…у-у-у! Красив он был почти как… почти как Вы…

– Всё уж выкладывай, давай! – ещё теснее прижимает к стене и ощущает нежное трепещущее пышное тело под тончайшим ситцем.

– Родила я от него, а у родителей моих ни гроша и подкинула я моё дитятко…у-у-у!

– Так, давай найдём парня и заставим позаботиться о тебе. Ведь это подло!

– Ой, Борис Гордеич, вором он оказался, в Марьину рощу сманил меня ! Не найти его никому боле, их воров там тьма! С той поры никому боле не нужна я порченная…у-у-у!

Целый всплеск эмоций к этой обездоленной женщине вырывается из глубин души Охотина, он обнимает её всё крепче и она уже рыдает на плече его. Объятия переходят в уколы её губ и щек щетиной, поцелуи, а затем и в обоюдные жадные ласки, затянувшиеся до полуночи. Лишь в её кровати Охотин немного опомнился и заявил:

– Я тебя не брошу так просто, Дуняша. Слово Охотина.

Лицо её на мгновенье озаряется светом и тут же преображается в новую волну рыданий.

– Ну уж, это лишнее! Брось сейчас же, или мне придётся очень горько пожалеть о произошедшем на кухне.

– Борис Гордеич, да зачем же я Вам такая, я же никому не нужна, даже простому человеку.

– Ты красива, не глупа и нужна очень даже многим. Не говори глупости! Все предрассудки!

– Нет, Борис Гордеич, как бы я Вас не полюбила сильно, Вы мне не ровня и не выйдет добра. Никакая вещба130 не поможет.

– Не то всё говоришь. Будущее народа светло и прекрасно, надо только изменить систему правления и всё станет на свои места. И тебе будет место в жизни и светлая дорога. Учиться пойдёшь, ровней любому станешь.

– Ой, нет, ой нет.

– Не разочаровывай меня, слышишь! Не выставляй себя тёмной дурой в моих глазах!

– Такова есть, Борис Гордеич, что поделать…

– Не смей так говорить! Скажи всё слово в слово: «Я, Евдокия Селивановна, буду упорно учиться, чтобы стать не менее образованной, чем Борис Охотин. Я давно мечтаю об учёбе и более достойной жизни! Мне глубоко безразличен тот гнусный вор, всё это в прошлом! Я верю в обещания Бориса!»

Под давлением она повторила слово в слово и даже неуверенно улыбнулась сквозь слёзы. Взгляд её серых ласково-печальных глаз преобразился мечтою. Боря посмотрел близко и пристально в эти глаза и с новым, неожиданным для самого себя рвением, ринулся на её пышногрудое тело, сорвав с него остатки одежды. Казалось, что и она в те минуты забыла обо всём. Когда, на утро, Боря нашёл себя лежащим в её кровати, в нём начали просыпаться, по началу, угрызения совести: «Вот, едва с женой расстался, не получив развода, уже во грех полез… Негоже так, господин Охотин Первый… А с другой стороны, я же человека утешил, глубоко несчастного одинокого человека! – глядя на сладко посапывавшую у него под мышкой Авдотью, – Но изводила же Настасья меня, душу каждый вечер тянула. А сама корчила всё из себя Пенелопу обиженную, да только очень уж злобливая выходила её Пенелопа. Та не такой была вовсе, а смиренной. Туда же ещё – Пенелопа131. Кукла бездушная, фря! То она гордилась тем, что годами отвергала домогательства многочисленных женихов, а я, мол, невнимателен к ней и ей обидно. То она начала донимать, что меня не интересует её духовный мир. И так – бесконечно: не одно, так другое. А я, в любом случае, «нечуткий сухарь». Теперь ещё и вертопрах… А Дуня знает почём фунт лиха и так себя вести никогда не будет… Но что это она? Ты смотри какая! Успела завесить полотенцем свой красный угол! А я-то думал, что она без памяти от нахлынувших чувств, так нет, позаботилась! Я и не заметил. Ох, эти бабы! Никогда не знаешь, что у них на душе». Борис потянулся, привстал, сбросив полотенце, укрывшее строгие лики на иконах, и улёгся вновь. «Занятно: проснётся, а полотенца нет. Подглядели, чем ты тут занималась и сообщили уже, куда следует. Эх, просвещать тебя, Дунька, ещё, да просвещать. Сделаю из тебя и из нашего ребёнка человека будущего! Пигмалеон ты моя… Утешу себя тем, что «для человека выдающегося, женщина, к которой он питает страсть и та, которую он любит – два различных существа…» Не помню уж, кто такое сказал. А люблю ли я её ещё? Или уже другую? А люблю ли я уже другую? А может только себя? Нет, что за глупости! Прежде всего люблю Отчизну, народ! А дамы сердца – дело наживное. Немного опоздаю сегодня – не страшно. Банк не лопнет». Ловит себя на мысли, что уход жены, если разобраться, лишь в радость…

Назад Дальше