Постепенно разговорились. Хан стал жаловаться:
– Хотел на большой пир тебя звать, но, – он развёл руками, – какой сейчас пир? Этот разбойник Метагай не даёт мне покоя. Всего две луны прошло, как этот сын шакала провёл по бродам на Роси орды шелудивого Боняка. А недавно мои сакмагоны[97] видели его на Гнилом Тикиче[98]. Завтра поедем в степь, боярин. Изловить бы его – снёс бы ему волчью голову!
Туряк согласно кивал. В самом деле, было бы неплохо поймать Метагая. Он, Туряк, не дал бы Азгулую умертвить разбойника, отправил бы мятежного бея в Киев. Наверное, Святополк простил бы тогда ему неудачу с Новгородом. А там, может, всё переменится, снова обретёт он свою птицу счастья.
Наутро Туряк вместе с ордой Азгулуя выехал из Торческа. Войско держало путь к берегу Гнилого Тикича, где несколько дней назад Азгулуевы сакмагоны видели торков Метагая.
Дороги в степи не было никакой, и лошади прокладывали себе путь через заросли пожухлой травы, которая громко шуршала под копытами и заглушала все иные звуки.
Не доверяя особенно торкам, Туряк выслал вперёд небольшой сторожевой отряд из русов. Но Метагая или его людей нигде обнаружить не удавалось.
Возле берега Тикича простирались широкие, поросшие камышом луга. Всё в этих местах было для вчерашнего стольнокиевского боярина диким, чужим, и он даже нисколько не удивился, когда увидел, что, собственно, никакой реки вовсе нет – за камышовыми зарослями виднелось лишь пересохшее русло с редкими маленькими лужицами.
– Жарко, – сказал ему Азгулуй. – Высохла река. Но дожди пойдут – по-другому будет. Вода будет, большая вода.
Один из торков внезапно резко натянул поводья.
– Великий хан, следы!
Азгулуй приказал воинам остановиться, спешился и склонился над явственно видными на песке отпечатками конских копыт. Туряк, недолго думая, последовал его примеру.
– Большой отряд прошёл, – сказал хан, тщательно осмотрев следы. – След свежий.
– Думаешь, Метагай? – спросил боярин.
Азгулуй пожал плечами:
– Откуда знать?
– Что будем делать, хан? – Туряк опасливо огляделся по сторонам.
Конечно, было бы славно полонить сего Метагая, думалось ему. Но что-то не очень хочется гоняться за ним по степи. Стрела какая лихая, шальная, и во гроб ляжешь, боярин Туряк.
– Знаю, как догнать Метагая, – лукаво сощурив глаза, отозвался после недолгого молчания Азгулуй.
– Что ж, погоним? Не опасно ли?
– Погоним, боярин. – Азгулуй презрительно усмехнулся, вскочил на коня, взмахнул нагайкой и, увлекая за собой остальных торков и русов, ринулся галопом через пересохшее русло.
Дальше всё происходило для Туряка будто во сне. Сначала неистовая скачка, свист ветра в ушах, перепуганная стая галок над степью, коршун, парящий высоко в небе, затем – дикие вопли, гортанные крики, ржание обезумевших, извивающихся свечой коней, лязг сверкающих сабель.
Кто-то налетел на Туряка, хватил его по голове саблей, но боярин успел увернуться, и лишь скользнуло смертоносное оружие по шелому, лязгнула сталь по стали; кого-то Туряк рубанул наотмашь, от души, а потом он словно очнулся ото сна, перевёл дух и понял, что сидит уже не на коне, но на земле, а сражающиеся ускакали куда-то в сторону. Рядом с боярином корчился в предсмертных судорогах торок – не свой, чужой, – хрипел что-то неразборчивое, непонятное, изо рта его хлестала кровь.
Туряк встал и осмотрелся. Вдали, возле небольшой рощицы двое торков волокли по земле опутанного арканами пленника. К Туряку на взмыленном скакуне подъехал обрадованный Азгулуй.
– Попался, разбойник! – воскликнул он, указывая на полоняника.
Торки с арканами остановились перед ханом, спешились и подняли на ноги облепленного комьями грязи могучего высокорослого человека средних лет. Очи пленника пылали яростью, рот его был аж перекошен от лютой злобы.
– Помесь шакала и свиньи! – Азгулуй выхватил из ножен саблю. – Заплатишь головой за пролитую кровь! Изменник! С кипчаками[99] снюхался, с Боняком Шелудивым, сыном собаки! Брод ему на Роси показал! Да падёт за это меч на твою голову!
– Постой, хан, не кипятись, – остановил его Туряк. – Мыслю, нет славы тебе пленника убивать. Пошлём его в Киев, ко князю Святополку. Пусть он и вершит над ним суд праведный. Уж князь, верно, не позабудет, кто татя сего полонил, в милости нам с тобой не откажет.
Азгулуй насупился, долго молчал, но в конце концов, тяжело вздохнув, согласился:
– Ты прав, боярин. В Киев отвезём Метагая.
Туряк улыбнулся. Что ж, Бог, кажется, смилостивился и послал ему утешение, надежду.
В груди боярина радостно заклокотало сердце. Может, место посадника в Турове или в Пинске и княжья сестра вовсе не потеряны для него навсегда? Как знать?
На обратном пути в Торческ Азгулуй спросил Туряка:
– Скажи, боярин, из каких мест род твой? Говоришь по-нашему хорошо, и лицом на нас похож, и имя у тебя как наше.
Туряк усмехнулся:
– Да нет, хан. С Волыни я. А имя – оно от Турьи, речка такая близ Луцка[100] есть. Волость моя родовая там.
На том разговор и кончился. Молча ехали они по степи, глядя на алеющую на западе вечернюю зарю. Заканчивался трудный, тяжёлый, но принёсший удачу день. Сколько таких дней будет у них здесь, на степном пограничье? Наверное, немало. Немало будет и обид, и досад, и пролитой крови. Вечное противоборство Руси и Степи, вечные стычки, вечные опасности – таков удел тех, кого забросила судьба на многострадальную землю Поросья.
Глава 15
Огромный медведь, губастый, ярый, с клочьями обвислой шерсти и ранами от собачьих клыков, вырвался из чащи леса на край густо поросшего малинником неглубокого оврага и набросился на Мстислава столь неожиданно, что не успел князь сообразить, что к чему. Рука как будто сама собой выставила навстречу бешено ревущему зверю копьё-рогатину, но было уже поздно. Древко переломилось пополам, а спустя мгновение страшный удар медвежьей лапы пришёлся Мстиславу в живот, порвав кольца доспеха и нижнюю рубаху. Больше он ничего не помнил. Резкая дикая боль сковала мускулы, он падал куда-то вниз, от боли невозможно было вздохнуть. Перед глазами возникли некие странные тёмно-красные полосы, но затем и они исчезли. Окутал Мстислава непроницаемый мрак, порой его охватывала жгучая нестерпимая боль, он стонал, не понимая, что же происходит, и опять проваливался в зияющую бездну, в пропасть, из которой не было никакого пути. Да, славная получилась на этот раз охота!
Много позже вдруг возник перед Мстиславом сухонький сгорбленный седобородый старец. Внимательно, с видимым участием смотрел он на раненого молодого князя, шептал что-то, потом достал из дорожной сумы туески и жбанчики, стал вынимать коренья, порошки, мази, принялся прикладывать их к Мстиславовым ранам, натирать мазями, приговаривая:
– Охранил тебя, княже, Господь от гибели в когтях дикого зверя! Не настал ещё час твой, не пробил! Всё в руках Всевышнего: и жизнь малого, и жизнь великого! Одолеешь когда болести свои – не забудь, восхвали Господа! Ну и меня не забудь помянуть в молитвах!
Боль в животе постепенно стала стихать. Словно одними прикосновениями дланей своих старик излечивал, укрощал доселе нестерпимое жжение. Но вот старец исчез в одно мгновение, так же внезапно, как и явился. Мстислав открыл глаза. Первое, что он увидел перед собой, был белый оштукатуренный потолок палаты городищенского терема. Он попытался приподняться, но тотчас повалился обратно на обитую бархатом и сукном широкую лавку. Не было сил, и снова возникла боль, правда, не такая острая и резкая, как раньше.
– Лежи тихо! – услышал Мстислав шёпот матери.
Княгиня Гида, в чёрном повойнике на голове, склонилась над сыном.
На Мстислава уставились красные, воспалённые от бессонных ночей, полные беспокойства материнские глаза.
– Наконец ты пришёл в себя. Думаю, опасность для твоей жизни миновала. Слава Христу!
Гида размашисто положила крест, затем перекрестила и своего болящего первенца.
Она села на стульчик возле лавки. Мстислав начал было говорить:
– Здорово ж меня медведь подрал!..
Мать решительно оборвала его:
– Молчи покуда! Нельзя тебе много говорить. Кровь пойти может. И не поворачивайся, на спине лежи!
Всё же Мстислав рассказал ей о своём видении.
– Это святой целитель Пантелеймон! Он тебя вылечил, сын, – заметила Гида. – Не напрасно молилась я дни и ночи. Внял Господь!
Позже, когда Мстислав начал уже понемногу вставать с постели и ходить, узнал он, что от удара медвежьей лапы у него выворотило наружу все кишки. Воистину, случилось чудо, что он остался жив.
«Нет, хватит с меня сих охот! Вот так погибнуть глупо! – простучала в голове мысль. – Бог послал мне знак, предупрежденье, дал понять: не стоит разменивать жизнь на дела мелкие. Уберёг он меня, сохранил для дел больших».
Потом Христина рассказала ему:
– Мать твоя, она тебя выходила. Ни я и никто другой не смог бы. Сама она тебе живот зашивала, сама внутренности укладывала. Говорила, не раз приходилось раненых исцелять. Твёрдая она, твоя мать. Я бы такой матерью гордилась!
Упав в горнице перед Гидой на колени, князь растрогался и разрыдался.
– Не меня благодари, но Бога. И Пантелеймона-целителя. Я что?! – Гида грустно усмехнулась. – Женщина земная суть.
Мстислав расцеловал сухонькие маленькие материнские руки, все в голубых прожилках. Что бы там она ни говорила, а вот они, руки эти, и спасли ему жизнь.
Поперёк живота у него теперь протянулся глубокий багровый шрам, надвое разрезавший пуп. По обе стороны от него пролегли несколько шрамов поменьше – то были следы от медвежьих когтей.
– Тогда, на ловах-то, Олекса с посадником Павлом тебя из-под зверя вытащили да кишки твои сложили и от грязи очистили, – заметила Гида. – Их благодари. Медведя же боярин Гюрята заколол. Говорит, непростой тот медведь был. Двух смердов княжеских из окрестных сёл задрал. Людоед, иным словом.
– Я, матушка, свечку в соборе Софии поставлю. И молитву прочту. И церковь в честь святого Пантелеймона возвести велю.
– Церковь поставить – дело доброе, сын, – согласилась, одобрительно кивнув головой в чёрном повойнике, княгиня-мать. – Только я об ином думала. Вон Христина твоя на сносях опять. Если мальчика родит, нареки его в честь святого целителя. Чтоб охранял его от бед и напастей…
Когда в скором времени родился у Мстислава и Христины второй сын, Изяслав, дали ему крестильное имя Пантелеймон, как и хотела княгиня-мать.
Гида любила подолгу держать на руках крохотного младенца и с радостной улыбкой вглядываться в его личико.
– Князь вырастет. Воин, правитель, – частенько говаривала она, качая малыша.
Глава 16
В месяце апреле, когда растаяли под лучами тёплого вешнего солнца снега, освободились ото льда бурные славянские реки, на деревьях появились листочки, колышущиеся под порывами холодного ещё порой ветра, на лугах зеленели первые стебельки молодой травы, а по дорогам бежали звонкие журчащие ручьи, спешил в Великий Новгород из Переяславля молодой воин. Ехал быстро, рысью, часто менял коней на постоялых дворах: заметно было, что везёт некую важную весть. Воин, видно, был не из бедных – облачён он был в голубого цвета плащ из дорогого сукна с серебряной застёжкой-фибулой у плеча. Под плащом поблёскивал панцирь из гладких булатных пластин, голову покрывала розовая шапка с широкой меховой опушкой, ноги же обуты были в жёлтые сафьяновые сапоги. На надетом через плечо ремне висела сума из тиснёной кожи, в каких обычно гонцы возили важные грамоты.
Воину, наверное, не было и двадцати лет – выглядел он очень молодо, и только-только начинала расти у него на лице жесткая русая бородёнка.
На вопросы встречных ратник отвечал коротко, говорил лишь, что едет в Новгород ко князю Мстиславу, а более сказать ничего не смеет, князь Владимир не велел.
Меж тем следом за странным этим воином уже скакали по земле гонцы с вестью о великой победе, одержанной русскими войсками над половцами на берегах реки Молочной. Где течёт такая речка, люди толком не знали, разве какой купец вспоминал: да, вроде есть такая речушка, впадает в Сурожское море[101]; но только и ходили в те дни разговоры, что об этой реке, о битве, которая приключилась близ неё, да о ратной славе русских витязей.
Мо́лодец тем временем добрался до новгородских застав за Смоленском, на попутной купецкой ладье миновал разлившуюся Ловать, Ильмень и спустя несколько дней очутился в Городище, у князя Мстислава…
– Из Переяславля, говоришь? – спросил, пристально рассматривая молодца, Мстислав. – Грамоту отца привёз? Что ж, лепо, лепо. А на словах князь Владимир ничего тебе передать не повелел? В грамоте-то токмо о битве с погаными. Ты сам-то в бою был?
– Был, княже. – Гонец улыбнулся. – Помог Господь, посекли супостатов.
– Знаю, – коротко отрезал Мстислав. – Знаю, что посекли. Ты мне скажи лучше, откудова сам будешь? Как звать тебя?
– Зовут меня Велемиром, а родом я с Нова города. Отец мой – боярин Гюрята Рогович.
– Вот как! – удивился князь. – То-то, гляжу я, вроде похож ты на боярина Гюряту. Давно служишь в дружине переяславской?
– Да третий год, княже.
– Сколько ж тебе лет?
– Осьмнадцать. – Юноша в смущении опустил голову.
– Ну вот что, добрый молодец, – с усмешкой промолвил Мстислав. – Гляжу, притомился ты вельми с дороги. Отдохни в гриднице[102], а после прошу за стол. Угощу брашном, вином добрым, олом. Тамо за столом с гусляром Олексой, другом моим, и побаим о сече.
Велемир не стал противиться и направил стопы в гридницу. Снял и положил на ларь у изголовья плащ, стянул с плеч кольчугу, отстегнул широкий пояс с серебряной бляхой, рядом с одеждой поместил меч в украшенных чеканкой ножнах, разулся и, чувствуя подступающую к телу усталость, растянулся на жёстком ложе.
Но спать молодцу так и не пришлось: взволнованный необычайной вестью, в гридницу ворвался Олекса.
Давно уже юный гусляр мечтал прославиться, принести хоть какую-нибудь пользу людям, заняться большим, достойным мужа делом. Совсем наскучила ему жизнь в княжьем тереме, казавшаяся пустой, никчемной, он уже терял веру в себя, в свои силы, в возможность что-либо изменить в этой унылой однообразной жизни, и вот вдруг судьба уготовила ему встречу с таким необычным человеком, ещё столь молодым, но уже сумевшим найти своё дело, стать знатным, добрым воином.
Задыхаясь от волнения, Олекса растолкал гонца и решительно потребовал:
– Расскажи, друже, что на Молочной реце было.
Велемир, несмотря на усталость, с готовностью принялся рассказывать:
– Ну, пошли рати по Днепру, пешцы – на ладьях, ну а мы, комонные, – вдоль брега. До порогов за малым не дошли, остановились, ладьи ко брегу пристали. Ну, стояли тамо день, выгружали с ладей полти мяса да снедь разноличную, складывали в обозы. Потом пошли посуху в степь. Я сам в переяславской молодшей дружине шёл, под началом воеводы Дмитра Иворовича. Четыре дня по степи ехали, а после вызвал князь Владимир сына своего Ярополка в шатёр и повелел ему со смолянами да с ростовцами идти на сторожу половецкую. В стороже у поганых был хан Алтунопа, он у них славился особливо уменьем ратным да хитростью. Но воевода Дмитр и князь Ярополк обхитрили лукавого хана: обступили его рать со всех сторон так, что он сперва и не приметил. Ни один поганин из сторожи живым не ушёл – всех посекли наши. К полудню воротился Ярополк к отцу, и радость велика была во всём войске. Князья собрались на совет, измыслили идти дальше на ворога. На реце на Молочной стали лагерем. А поутру, как светать начало, – я в дозоре тогда стоял, – гляжу, поганые идут. Ну, поднялась наша рать, стали пешцы стеною. Князья хитро измыслили: пешцев в чело поставили, а на крыльях – конные дружины. Поганые-то всем скопом на пешцев ударили, да не тут-то было. Будто о каменную стену, лбы себе порасшибали. Ну а мы всё стоим и стоим. Надоело уж: тут сеча идёт, сабли, мечи сверкают, аж кровь кипит в жилах, а ты стоишь без дела. Но вот, гляжу, подозвал к себе князь Владимир воеводу Дмитра, сказал ему что-то тихо, воевода тотчас мечом взмахнул, – ну тут-то уж мы понеслись! Зла и люта была сеча. Невесть сколько народу сгинуло, и наших, и половчан. Двадцать ханов в сече пало, а одного, Бельдюза, в полон притащили. Ну, князь Владимир велел зарубить его.