Читая Тэффи - Геннадий Седов 2 стр.


– Не сходи с ума…

Не слушая она побежала к двери. Отыскала в салоне Людмилу, спросила, может ли автор изменить что-либо, если книга уже издана?

– Может, барышня. Авторы иногда для нового издания делают исправления.

«Решено, еду!»

Катька сказала, что к Толстому ехать надо непременно с его карточкой и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет.

– Оденься скромнее, он расфуфыренным отказывает.

Карточку, где он снят верхом на лошади, она купила за алтын в ближайшей книжной лавке. Одела гимназическую форму, косу повязала синим бантом. Постояла у зеркала: скромная, хорошенькая.

Улизнуть было несложно, из провинции приехали родственники, в доме шум, суета. Она уговорила сопровождать ее старую няньку, матери сказала, что идет к подруге за уроками.

В Хамовники, где жил в это время Толстой, добирались в нанятой скрипучей коляске с жесткими сиденьями, ближе к усадьбе путь перегородила стража.

– Пеши идите, тут недалеко, – посоветовал извозчик.

В очереди у ворот они простояли больше двух часов, посетителей впускали небольшими группами, нянька сопрела на жаре, ахала и охала. Она мысленно произносила слова, которые собиралась ему сказать. Подмышками было мокро, чесалось.

«Опозорюсь, – стучало в мыслях, – уйти пока не поздно!»

– Пожалуйте, барышня, – приоткрыл дверь дежурный.

Поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж, миновали веранду, вошли в переднюю. Мимо прошла весело что-то напевая молодая дама, за ней усатый господин в чесучовой паре.

– Как вас величать? – негромкий голос.

Господи, он! Возник точно из-за стены Маленький, исхудалый, с белой бородой по пояс, совсем не похожий на свои портреты.

– Надя… Надежда.

– У вас ко мне какой-то вопрос?

Он смотрел выжидающе.

Все разом вылетело из головы: князь Болконский, Наташа, придуманные слова…

– Вот, – протянула фотографию, – просили подписать.

Он взял из рук фотографию, ушел в соседнюю комнату, вернулся через пару минут, протянул снимок.

Она сделала реверанс.

– А вам, старушка, что? – покосился он на няньку.

– Ничего, я с барышней.

В приемную входили какие-то нарядно одетые люди с букетами цветов и коробками перевязанными цветными лентами.

– Идем, – потянула она няньку за руку.

Прощай, июнь!

Всю весну она проболела, на каникулы бонна повезла ее отдохнуть и подлечиться в имение тетки Софьи Александровны под Житомиром. Приехали на Варшавский вокзал за полчаса до отправления, отбили телеграмму, носильщик внес в купе вещи, она стояла в коридоре у окна, махала платочком стоявшей под зонтиком матушке и беззвучно ревевшей с перекошенным от горя личиком Леночке в соломенной шляпке.

Двое с половиной суток утомительного пути. Стоянки на станциях, смены паровоза. Жевала без аппетита в вагон-ресторане жареные немецкие сосиски (от первого отказалась), пила ледяную сельтерскую.

– Пейте небольшими глоточками, мадемуазель, – наставляла сидевшая напротив бонна евшая с удовольствием рыбную селянку. – Простудите горло.

– Я так и делаю, мадам.

На перроне в Бердичеве ее заключила в объятия дородная тетушка в необъятной юбке.

– Худая, боже, чем вы там у себя в Петербурге питаетесь! Познакомься, дитя…

Из-за тетушкиной спины выдвинулся рослый мальчик в светлом гимназическом кителе и фуражке, щелкнул каблуками:

– Григорий, ваш кузен.

У него был нос, который бы не мешало подрезать.

– Очень приятно.

Детей у тетушки кроме носатого Гриши было еще трое. Пятнадцатилетний Вася и две младшие девочки, Маня и Любочка.

Кузины с благоговением осматривали привезенный ею гардероб. Голубую матроску, парадное пикейное платье, белые блузки.

– А-ах! – картинно закатывала глазки Любочка.

– Я люблю петербургские туалеты, – говорила Маня.

– Все блестит, словно шелк! – добавляла Любочка.

Потащили за ворота:

– Идемте гулять!

Качали на качелях, провели по саду, показали густо заросшую незабудками речку где утонул в прошлом году теленок.

– Засосало, – таинственно сообщила Маня, – и косточки не выкинуло. Нам в том месте купаться не позволяют.

Все это в первые дни. Позже, когда к ней привыкли, отношение изменилось. Гриша перестал обращать внимание. Раз только встретив у калитки с книгой в руках спросил:

– Что изволите почитывать?

Не дожидаясь ответа ушел.

Ябедник и задира Вася расшаркивался комично в коридоре, не давал пройти.

– Мамзель Надежда, не будете ли так добры изъяснить, как по-французски буерак?

И тут же дурацкий хохот. Скучно, неприятно, утомительно.

«Как у них все некрасиво», – думала.

Доившие коров горничные на обращение откликались «чаво?» В обед ели карасей в сметане, пироги с налимом, поросят. За столом прислуживала похожая на солдата огромная девка в женской кофте с черными усами. Изумилась узнав, что великанше всего восемнадцать лет.

Тетка была глуховата, весь дом поэтому кричал. Высокие комнаты гудели, собаки лаяли, кошки мяукали жуткими голосами, прислуга гремела тарелками, кузины ревели, кузены ссорились.

Она уходила прочь от этого бедлама в палисадник с книжкой Алексея Толстого в тисненом переплете, читала вслух:

«Ты не его в нем видишь совершенства

И не собой тебя прельстить он мог,

Лишь тайных дум, мучений и блаженства

Он для тебя отысканный предлог».

Задумывалась надолго…

«Ау, – кричали из дома. – Надя-а! Чай пить!»

Снова шум, толкотня, звон посуды. Собаки бьют по коленям твердыми хвостами, кошка вспрыгивает привычно на стол, поворачивается задом, мажет хвостом по лицу. Гриша нападает на усатую Варвару за то, что та не умеет служить.

– Ты бы замолчал, воин, – выговаривает ему круглый седовласый дядя Тема. – Смотри-ка, нос у тебя еще больше вырос.

– Нос огромный, нос ужасный, ты вместил в свои концы, – декламирует нараспев Вася, – и посады, и деревни, и плакаты, и дворцы…

– Дуррак, свинья! – в ответ.

– Такие большие, а все ссорятся, – рассказывала тетка. – Два года тому назад взяла их с собой в Псков. Пусть, думаю, посмотрят древний город. Утром пошла по делам, говорю: вы позвоните, велите кофе подать, а потом бегите город посмотреть, я к обеду вернусь. Возвратилась в два часа, что такое? Шторы как были спущены, оба в постелях. Что, говорю, с вами, чего вы лежите-то? Кофе пили? «Нет». Отчего? «Да этот болван не хочет позвонить». – «А ты-то чего сам не позвонишь?» – «Да, вот еще! С какой стати? Он будет лежать, а я, изволь, как мальчишка на побегушках». – «А я с какой стати обязан для тебя стараться?» Так и пролежали болваны до самого обеда…

В Артемьев день наехали гости. Прикатил на беговых дрожках игумен, огромный, широколобый, похожий на васнецовского богатыря.

– Какие погоды стоят, – говорил за столом, – какие луга, какие поля. Июнь! Ехал, смотрел, и словно раскрывалась предо мной книга тайн несказанных.

До чего замечательно выразился: «книга тайн несказанных» – записать непременно в альбом!

Вечером сидела перед зеркалом в ситцевом халатике, разглядывала худенькое свое личико в веснушках. В доме не спали, слышно было как Гриша катает в биллиардной шары. Дверь внезапно распахнулась, влетела усатая Варвара, красная, оскаленная, возбужденная.

– А ты чаво не спишь? Чаво ждешь? Чаво такого? А? Вот я тя уложу! Я тя живо уложу…

Схватила в охапку, водила пальцами по ребрам, щекотала, хохотала, приговаривала:

– Чаво не спишь? Чаво такого не спишь?

Она задыхалась, повизгивала от щекотки, отбивалась, сильные руки не отпускали, перебирали косточки, поворачивали…

– Пусти! – выдохнула с трудом. – Я умру-у! Пусти!..

Сердце колотилось, перехватило дыхание.

Увидела вдруг ощеренные зубы Варвары, побелевшие глаза, поняла: усатая великанша не шутит, не играет – мучает, убивает, не может остановиться…

– Гриша! – закричала что было сил. – Гриша!

Тот вбежал в спальню с кием в руке.

– Пошла вон, дура! – толкал Варвару к порогу.

– Что уж, и поиграть нельзя… – вяло протянула та.

– Вон, я сказал!.. Вы, Надюша, не бойтесь, – погладил плечо когда Варвара вышла, – она не посмеет вернуться. – Пошел к двери, обернулся: – Я буду в биллиардной, не бойтесь. Закройте дверь на задвижку…

Милый, оказывается, добрый, совсем не такой как казался, и нос вполне ничего. И Вася, в общем, не полный дуралей. Полез опять с каверзным вопросом, она его отбрила, на другой день помог достать в библиотеке с верхней полки книгу.

«Чихать будете, – ухмыльнулся, – и чесаться от пыли».

Ночью, перед тем как лечь, она погасила свечу, в комнате от этого неожиданно сделалось светлее. Толкнула дверь на веранду, спустилась в сад. Боялась стукнуть каблуком, зашуршать платьем – такая несказанная тишина стояла на земле. Молчали деревья, птицы, притихли маленькие зверьки в траве, невидимая плескалась неподалеку река. «Книга тайн несказанных», – вспомнила слова игумена.

Подумала почему-то о Грише: могли бы они подружиться? Наверное, могли бы, не случись скорый его отъезд.

Пришла пора уезжать и ей. Утром после ночной грозы было душно, в воздухе парило. Они с бонной сидели одетые по-дорожному в пахнувшей кожей и теткиными духами коляске, с порога махали рукой заплаканная тетя, дядя Тема, кузины, Вася.

– С богом! – тронул кучер поводья.

«Прощай, июнь, буду помнить тебя всегда!»

Сестра Маша, она же Мирра.

Маша своего добилась. Печатается в «Ниве», «Русском обозрении», «Северном вестнике», подписывается «Мирра Лохвицкая», так благозвучней. Стихи нарасхват, первый же сборник «Стихотворения» удостоен Пушкинской премии. Утерла нос дутым знаменитостям: символистам, футуристам, акмеистам, имажинистам и прочим фокусникам. Те выпустят жиденькую книжицу на серой бумаге с понятными им одним рифмованными ребусами, дарят друг другу, читают на своих посиделках, а каждая новая книга сестры – событие, встречается хвалебными отзывами, исчезает на другой день после выхода с книжных прилавков.

У Маши своя жизнь. Обручилась окончив училище и возвратясь после кончины отца вслед за семьей в Петербург с соседом по даче инженером-строителем Евгением Жибером, живет в просторной квартире на Сергиевской. Мать двоих чудных детишек, домоседка. Коллеги жалуются: вытащить Лохвицкую из дому на писательское собрание, попросить выступить на литературном вечере занятие не из легких.

Сидя под крышей беседки во внутреннем дворике она перечитывает новую книжку сестры. Странно, всегда считала, что пишущие выражают на бумаге самих себя. Читаешь Пушкина: «Я вас любил, любовь еще быть может». Он, никто другой. Лермонтов, Фет, Майков – в любой строчке чувствуешь автора.

А у Маши? С одной стороны:

«Мой светлый замок так велик,

Так недоступен и высок,

Что скоро листья повилик

Ковром заткнут его порог.

И своды гулкие паук

Затянет в дым своих тенет,

Где чуждых дней залетный звук

Ответной рифмы не найдет.

Там шум фонтанов мне поет,

Как хорошо в полдневный зной,

Взметая холод вольных вод

Дробиться радугой цветной.

Мой замок высится в такой

Недостижимой вышине,

Что крики воронов тоской

Не отравили песен мне.

Моя свобода широка,

Мой сон медлителен и тих,

И золотые облака

Скользя, плывут у ног моих».

Конечно же, это Машенька. Мечтательная, застенчивая, редкостно красивая. Ее голос.

И тут же рядом невообразимое:

«Ты сегодня так долго ласкаешь меня,

О, мой кольчатый змей.

Ты не видишь? Предвестница яркого дня

Расцветила узоры по келье моей.

Сквозь узорные стекла алеет туман,

Мы с тобой как виденья полуденных стран,

О, мой кольчатый змей.

Я слабею под тяжестью влажной твоей,

Ты погубишь меня.

Разгораются очи твои зеленей,

Ты не слышишь? Приспешники скучного дня

В наши двери стучат все сильней и сильней,

О, мой гибкий, мой цепкий, мой кольчатый змей,

Ты погубишь меня.

Мне так больно, так страшно. О, дай мне вздохнуть,

Мой чешуйчатый змей!

Ты кольцом окружаешь усталую грудь,

Обвиваешься крепко вкруг шеи моей,

Я бледнею, я таю, как воск от огня,

Ты сжимаешь, ты жалишь, ты душишь меня,

Мой чешуйчатый змей!»

Ужас что такое! Постельный стон развратной кокотки в объятиях сатира! В котором из двух стихов Маша? В обоих? Разве такое возможно?

Многим нравятся именно эти ее стихи на грани неприличия. Вакхические, как их называют. Почитатель ее таланта журналист Василий Немирович-Данченко написал в одной из статей, что сестра (он называет ее то «птичка-невеличка», то «маленькая фея») завоевывает всех ароматом своих песен, что все дальше и дальше оставляет за собой позади молодых поэтов своего времени, «хотя целомудренные каплуны от литературы и вопиют ко всем святителям скопческого корабля печати и к белым голубям цензуры о безнравственности юного таланта». Даже такой поборник морали как Лев Толстой и тот высказался одобрительно в ее адрес в газетном интервью: «Это пока ее зарядило. Молодым пьяным вином бьет. Уходится, остынет, и потекут чистые воды».

Поди, разберись…

Сестра как-то пригласила ее поехать на литературную встречу у своей приятельницы, поэтессы Ольги Чюминой. Кляла себя потом, что согласилась, это был кошмар! В небольшой гостиной, куда она вошла вслед за сестрой, было шумно, толпились вокруг накрытого стола люди. Маша, яркая, красивая, в модной шляпе, пропустила ее вперед, произнесла обращаясь к хозяйке:

– Я позволила себе привести к вам сестру…

Она почувствовала, что начинает краснеть.

– Надя, подойди же…

Она присела неловко в книксене, щеки горели.

– Пишет? – участливо спросил мужчина с элегантной эспаньолкой. («Бунин? Похоже»)

– Пишет, кажется…

Небрежно, между прочим.

Она прошмыгнула в дальний угол, села. Битых два часа делала вид что слушает, хлопала выступавшим. Никому не нужная, нуль без палочки, сестра знаменитой Мирры Лохвицкой.

Заехала спустя неделю к Маше. Поговорить, понянчится с племянниками. Отобедали, нянька увела малышей в детскую. Сестра снова была в положении, лежала на софе в капоте, все такая же красивая, с чудной своей чуть утомленной улыбкой.

Что ее угораздило, непонятно: захватила написанное накануне стихотворение. Решила прочесть, услышать отзыв поэтессы, о которой говорили, что она, как никто другой в России приблизилась по чистоте и ясности стиха к Пушкину.

– Ну, прочти, – услышала в ответ.

Без интереса, равнодушно.

– Да ладно, – смешалась она, – давай в следующий раз.

– Читай, читай, я слушаю.

– Оно коротенькое… – Она достала из сумочки листок.

– Замечательно, читай.

«Мне снился сон безумный и прекрасный, – читала она нарочито монотонно, – как будто я поверила тебе. И жизнь звала настойчиво и страстно меня к труду, свободе и борьбе…

Маша слушала закрыв глаза.

«Проснулась я, сомненье навевая осенний день глядел в мое окно. И дождь шумел по крыше, напевая, что жизнь прошла и что мечтать смешно»…

– Ну, вот, – закрыла тетрадку. – Что скажешь?

– Я плохой критик, Надя, – сестра сладко зевнула. – Давай чайку попьем, а?

– Нет уж, пожалуйста!

– Ты собираешься это напечатать?

– Не знаю, пока не решила.

– Не делай этого.

Мягко, снисходительно, как малому ребенку.

– Что? Так плохо?

– Не в этом дело, Надюша. Сама посуди. Есть поэтесса Лохвицкая. Вдруг является еще одна, тоже Лохвицкая. Смеху не оберешься. Станут язвить, что мы пишем друг за дружку, твои стихи приписывать мне, мои тебе. Цирковые гимнастки на проволоке Дунькины-Варшавские…

Слушать было невыносимо.

– Дунькины-Варшавские в самом деле смешно, – она поднялась с кресла, спрятала листок в сумочку. – Успокойся, пожалуйста, я не собираюсь быть тебе помехой. Писание стихов для меня такая же забава как разгадывание крестословиц.

Назад Дальше