Сталинград. Том второй. Здесь птицы не поют - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович 4 стр.


Невидящими, словно присыпанными пеплом глазами, Семён Петрович в последний раз посмотрел на пленного немца…от железных, механизированных полчищ, которых ни ему, ни его бойцам, ни его любимой стране уже второй год не было житья.

Шютце, остро уловив взгляд большого начальника русских, судорожно дёрнул острым кадыком и запуганно, зачем-то без дела, согласно кивнул. И вдруг срываясь на крик, страстно и искренне, дрожа голосом начал отпираться, надеясь на доверчивость и сострадание важного офицера:

– Мой nein SS…Мой nein наци! Мой butte жить! Убивать nein! Butte schon!5

Березин молчал. Обер-лейтенант больше не интересовал его. Из немца была сделана выжимка, оставшееся – было неважным, ненужным.

Так мыслил комдив, намериваясь встать и отправиться в штаб полка. Доложить со своего сектора последние данные генерал-лейтенанту Попову, вытребовать от него в конце-концов срочной поддержки; в который раз пытаться выйти на связь с комбатом Вороновым, выяснить положение, ободрить – поддержать героев хоть словом; и, если повезёт, добраться до походного лежака, рухнуть, укрыться полушубком и урвать у суток хоть пару-тройку часов.

Да, так думал генерал, хмуро взирая на онемевшего, ожидавшего своей участи Шютце. И надо ж, ветры неведомые! Нечто умоляюще – детское вдруг мелькнуло в лице фрица, что-то неуловимо – знакомое, как показалось Семёну Петровичу, повторявшее одно из выражений, его собственного сына Максима, когда тот, в болезной хвори, страдая от сыпкого жара, тянулся к нему, уповая на его волшебную силу, отцовское всемогущество и милосердие, находясь во всецелой зависимости от его благой родительской воли. И это невероятное совпадение бритвенно остро резануло, зачерствевшую за годы войны, душу Березина. Его единственный сын Максим, того же года, что и пленный Генрих Шютце, сейчас тоже воевал, защищал, умирающий от голода и бомбардировок блокадный Ленинград. Мог попасть в окружение – плен и, кто знает, быть может, тоже теперь был в застенке врага.

Накинув на плечи, проворно поданный старшиной Егоровым полушубок, он задержался у порога; чиркнул спичкой, прикурил новую папиросу. На душе было разное…Обречённо смотревший на него пленник, был чьим-то сыном. У него была мать, наверное, и отец. Родные день за днём, год за годом, ждали его в далёкой Германии, страдали за него, с напряжением слушали по радио бравые сводки с Восточного фронта и с тайным ужасом думали: что однажды в их доме…вдруг траурно плеснёт дверной колоколец…И бесстрастный фельдфебель из военной комендатуры, отдавая честь поспешно вручит серый, безликий конверт с уведомлением о геройской смерти их дорогого – любимого мальчика, единственного сына, обер-лейтенанта Вермахта – Генриха Шютце.

* * *

…В эту минуту, судьба молодого немца, сидевшего перед комдивом здесь, в пристройке коровника, под Воронежем, и судьба его сына Максима, воюющего среди заледенелых развалин голодного Ленинграда, вдруг оказались странно связанными. Нет, не как судьбы убивавших друг друга непримиримых врагов, а иной связью, проникавшей через его, Березина, тайно страдающее сердце. Как Бог свят! Ему виделось: жизнь одного непостижимым образом хранила жизнь другого, но смерть любого из них – неизбежно влекла за собой гибель второго. Эта магическая связь, негаданно нагрянув, обнаружив себя, держалась стойко, не исчезала. И боевой генерал Березин, герой Советского союза, смолоду убеждённый атеист, член партии – коммунист, вдруг ощутил неземную силу, снизошедшего на него озарения. Хороня эмоции под личиной невозмутимой суровости, он с суеверным родительским беспокойством, не давал ей оборваться.

– Разрешите, товарисч-ч генерал майор…Так, что таки, прикажите с ним делать? В расход?.. – Хавив прищурил, левый глаз, словно целясь.

– Помыть, накормить и дать возможность выспаться.

– Не понял. Я, кажется, ослышался, товарисч-ч генерал…

– Завтра с полевой кухней, отправишь его на железнодорожную станцию «Анна». Пусть комендатура с ним разбирается. Но без лишнего усердия, понимаешь…

– А как же-с…»бить без пощады за Советскую Родину ненавистного врага?..Как же патриотическая, пропитанная благородной яростью – ненавистью к врагу публицистическая нота нашего лучшего военкора Ильи Эренбурга «Убей фашиста для мамы»?! ведь, таки, сам товарисч-ч Сталин…Сам Верховный одобрил!

– Вам не понятен смысл моих слов, капитан?

– Но, ведь мы…своих досыта накормить не можем!..– колко клюнул вопросом политрук, целясь прищуренным глазом комдиву в переносицу.

– Отставить агитацию! – Березин гневно полыхнул взором. – Остроты и вопросы, замполит, прибереги для подчинённых и более подходящего случая. Этот обер-лейтенант мне ещё будет нужен. Сдашь под расписку. Это приказ.

– Так точно. – Хавив отдал «под козырёк», давя кривую, двусмысленную улыбку.

Но стоило комдиву перешагнуть порог, как политрук, зло шикнув на старшину «куда пр-рёсч-ч, дурак», первым нырнул за генералом в полутёмные сени, и шибанул перед носом ошарашенного Егорова дверью так, словно хотел поставить новую.

– Что ещё? – не поворачиваясь, через овчинный ворот раздражённо спросил Березин.

– Тут вот какая история, товарисч-ч генерал-майор, – Борис, прислонившись спиной к печке, понизил заговорщицки голос. – Дело, таки, деликатное, требующее особых разбирательств…При всех не имел право.

– Ну, рожай быстрей, капитан!

– Слушаюсь. Так вот, – грачиные глаза сверкнули в потёмках рыжею искрой. – Комбат Воронов и его дружок – кавказец, командир 1-ой роты капитан Танкаев. Ну словом, не внушают доверия мне. Сплошное самоуправство…Неуставная вопиющая вольность!..Я бы даже сказал, – преступная в военное время. Прямо, таки, какое-то братство абреков, честное слово. Вот здесь у меня – Хавив нервно трякнул ногтями по кумачёвой папке, что торчала под мышкой. – Всё собрано, изложено и соответствующим образом задокументировано, товарисч-ч генерал. Убеждён, Особый отдел оценит и проявит должную бдительность к сим протоколам. Словом, я намерен доложить…

– Чего ты «намерен», рожа твоя протокольная! Мордуют тебя черти! – Березин, как в драке, круто повернулся. Испепеляюще глянул в глаза замполита и ужаснулся в душе своей догадке. Сверкал Борис лиловыми птичьими глазами, беспокойно блестел впотьмах сеней картечинами зрачков.

– Я бы попросил!.. – взвился политрук.

– Молчать! Остынь! Ретив больно! – Комдив, как матёрый секач, дрогнул зачугуневшими от прихлынувшей крови, скулами. – Вижу-у, куда ты гнёшь, политрук. Отставить! Соблюдай субординацию, капитан! Коли хочешь всё по уставу. Ишь на кого глаз положил, крючкотвор! А то не знаешь, разве, гнилая твоя душа щелкопёрская?..Что они там одни за рекой остались на высоте? На одном их мужестве, стойкости их бойцов, – мы тут держимся! Да будет тебе известно, Борис, и тот, и другой – герои! Это тебе не здесь, в застенке…красные сопли пленных на кулаки своих подручных наматывать! И ты мне глаза не пучь! Не вер-ришь? Изволь вёсла в руки, – хоть сейчас тебя с твоим Моцартом на тот берег отправлю. Там немец – зверь!Загрызёт – не моргнёт! Уяснил ты, сопля пузырём?

Весь в огненных колючках холода, политрук упрямо молчал. Видит Бог, такой отповеди – реакции за свои труды, Борис не ожидал. Впервые он видел комдива таким: комок нервов и гроздья гнева.

– Не слышу! Уяснил?! – в расширенные зрачки Хавив, Березин вонзил суровый, налитый возмущением взгляд своих кровянистых глаз. – Смотри, капитан, не убоюсь доносов твоих. Вот так возьму за шкварник и хвост, и мехом внутрь вытряхну, ко всем матерям…Смотри! Верно, тебе говорю, понимаешь…

– Так точно.

– А папочку-то кумачёву свою, дай-ка!

– Но, таки, зачем вам, товарисч-ч… – растерянный Борис Хавив, с серым лицом, скованным сильнейшим напряжением, замолчал под взглядом комдива.

– А чёрта ли в ней прок? Гляну на досуге. – Березин силком вырвал папку из подмышки обезоруженного замполита. – Ну, будь здоров, капитан. – Помни: жизнь каждого человека бесценна. И на войне – это чувствуется в кубе – остро и сильно. И ещё, уясни одно: жгучая страсть к карьере, как и к наживе, не совместимы с долгом и честью. Так же, как гений и злодейство. Постиг?

– Так точно, товарисч-ч генерал-майор.

– Ну, так, пощадите, мать вашу, ради Победы…Державу и нас! – дрожа ноздрями, горячо выдохнул Березин и, не глядя на замполита, вышел.

* * *

Серый, ненастный день незаметно превращался в сумерки; в воздухе сеялась талая иглистая изморось. На реке Воронеж раскатисто, с треском лопался лёд. Березин без разбору шагал по грязи, сунув руки в карманы галифе. Ему казалось: через огромное ветреное пространство этого серого дня, сын Максим в блокадном Ленинграде думает о нём и знает про пленного Генриха Шютце. Знает и про его «озарение», про эту мистическую, обоюдоострую «связь», и о принятом посему им решении…Мысли отца и сына, летели над грохочущими фронтами, надо рвами братских могил, над дымящимися руинами городов, и сталкивались. Встречались там, где над армейскими палатками, землянками в три наката, батареями дальнобойных орудий, врытыми в землю танками, возносилась по дуге и дрожала огнём сигнальная ракета.

…На полпути, чавкая по лывам, его нагнал старшина Егоров. Стряхивая с моржовых усищ сыпкую морось, молча зааршинил чуть поодаль, с острасткой поглядывая на мрачного генерала.

Березин быстро пересёк двор, миновал, вытянувшихся в «струну», часовых на КППП; на развилке дорог задержался, перебирая в уме фамилии – имена погибших командиров, о посмертном награждении которых хотел походатайствовать перед начальством.

Из череды гнетущих мыслей о надвигающемся неведомом, его вырвал сочный взволнованный возглас адъютанта Касаткина.

– Товарищ комдив! Товар-рищ комдив! Вас вызывает 1-ый командующий генерал-лейтенант Попов!

Глава 3

Четыре санитарные повозки, гремя дощатыми бортами и железными дугами, неслись низом берега, прыгая на ухабах и яминах. Возницы остервенело пороли лошадей кнутами, кружили над ушанками вожжи, не оглядываясь назад, откуда валом полз хриплый, рвущийся раненый солдат.

Набитые, как сельди в бочке, плечом к плечу, в багряном рассоле собственной крови, торкаясь-сшибаясь о шелястые борта, они подбрасывались на днищах повозок, метавшихся от крвя к краю по кочковатой, не наезженной береговой линии.

– Э-эй, не гони-и т-так, братцы! Сволочуги-и..

– Ой, моченьки нет! Ой, смерть моя!

– Тря-а-аско, хлопцы! Да як же вы, злыдни возжате-е? За шо? За шо?!

Дывись, не др-рова везёте! – зверем рычал здоровущий пулемётчик с Полтавы Жадько сорванным, сипатым голосом, катая по днищу повозки в бордовых бинтах безглазую голову.

Но санитары, не имевшие возможности, хоть как-то облегчить страдания несчастных, хранили суровое молчание, с тревогой вглядываясь в крутой и угрюмый навис песчаного яра. Перед их глазами широко и упруго, как крыло могучей птицы, вздымалась глинистая гряда, прикрывая дуговатым концом, нависшую в небе, брюхатую снежную тучу.

…Раненные, собранные санитарами на левом фланге захваченного плацдарма, на минуту оборвали жуткий сплошной стон. Гулко грёмкали железные обода колёс, надсадно скрипели несмазанные оси, а на задках повозок глухо и мертво, в такт лошадиных копыт, колотились о доски безвольные кочаны голов.

Главный санинструктор старшина Бытов Пётр Григорьевич, ядрёный матершинник, душа лазарета, не сразу воспринял наставшую тишину, ощупывая взором молчаливый подъём на котором чернели слегка присыпанные порошей, как сахарной пудрой пасхальные куличи, трупы павших стрелков. Опомнившись, глянул назад: раненные с искажёнными, обезображенными страданиями лицами лежали вповалку, глядя на него невидящими глазами, точно подводили черту: Ну…вот и всё. Помираем, отец».

– Сто-о-ой! Хоро-ош! – Женька Степанчиков – фельдшер с незаконченным курсом медучилища из-за призыва на фронт, злобно обгрызая глазами крутой затылок возницы, на ходу спрыгнул с повозки, придерживая на груди трофейный «шмайссер». Гаркнул внове:

– Да, сто-о-ой, тебе говорю, чё-орт! Чую, где-то здесь рота нашего джигита…

З грохотом колёс возницы едва уловили крик, – дюже натянули обледеневшие вожжи.

– Санитары-ы, спешиться-а! Взять носилки! За мной, сынки! Кто последний – морду побью! – пыхнул своей прибауткой старшина Бытов, закусил вислый прокуренный до ржави ус, и ходко попёр в гору, ровно и не было ему полста семи лет.

* * *

…В тягостном ожидании санитаров капитан Танкаев смотрел, не мигая, широко открытыми глазами на близкое свинцовое небо. Комбат Арсений Иванович, вместе с оставшимися в живых стрелками его 1-ой роты, выдвинулся навстречу повозкам.

Траншея молчала. Молчал и Магомед. Могильная тишина обручем сковала плацдарм. Немцев не было слышно. Звенело в ушах от стеклянной пустоты. Притёртый до льдистого глянца локтями солдат край окопа, серое мочало неба, посечённый осколками – пулями немой лес, в котором до сроку притаилась смерть…

Внезапный гортанный и близкий крик ворона точно вызволил Магомеда из чар колдовской ворожбы. Он поднял голову, увидел: воронёная, в чёрной металлической синеве оперения птица, поджав когтистые лапы, в беззвучном одиноком полёте прощально махнула крыльями, будто напомнила: о тайном, седом и вечном, неизмеримо выше стоящем над миром людей…А чуть погодя, ожила и забурлила окопная линия. Тут и там послышались горячие голоса.

– Эгей, братцы!

– Заждались, перцы?

– Нут, навертели вы тут делов! Показали фрицам кузькину мать и с боку, и с заду, и с переду!

– Щас! Ща-а-с подмогнём! Держись, ребята!

Растресканные губы Магомеда надломила болезненная, но согревающая душу, улыбка. Чёрные контуры солдат медсанбата, наконец добравшихся до его позиции, отчётливо вырисовывались на мышасто-дымчатом фоне неба, а вместе с их очертаниями и голосами в сердце заколосилась надежда.

Осознав случившееся, он вдруг почувствовал неотвратимо подступающую терпкую радость – восторг и, скрипя зубами, дрожа напряжённой шеей, поднялся на встречу:

– Свои! Свои-и! Товарищи…

* * *

…Бытов первым спрыгнул в окоп, забежал наперёд разбитого вдрызг блиндажа, явственно ощутив под подошвой своего сапога ввалившийся жёсткий живот и пряжку ремня убитого немца. Крутанулся на месте, выискивая в полутёмном рве живые лица; всматривался в обгорелые, обшитые горбылём стены, дымящиеся развалины, чувствуя среди холода застывших на веки глазниц, живую теплоту глаз, моливших о помощи, уже отчаявшихся в своих мольбах и стонах на выручку. Нашёл. Тут же склонился над взводным Лаптевским. «Боже ж ты мой! Мать моя женщина…»

На шее старшего лейтенанта, разваленной надвое, точно бензопилой, дымилась в багрово – розовом парная рана. Глубокий, хоть ладонь суй, длинный осколочный надруб-порез, обнажённое коленчатое горло в судорожье дыхания. «Родной ты мой… – покрытые седой щетиной бурые щёки Григорича смяло отчаянье. – И что ж прикажешь, мне старику с тобой делать? Одна молитва…»

Бытов снял с его головы помятую на взлобье каску, бережно приподнял офицера, прижал к груди. Прямо в глаза ему взводный направил мерцающий дикой болью зрачок, будто выжег: «Убей! Пристрели! Что ждёшь?» И на немой накалённый вопрос, яро крикнул Пётр Григорьевич:

– Жека, скорей! Морду побью! Пулей носилки сюда и двух человек!

В окоп спрыгнули санитары.

–Что тут, Григорич? – с налёту гаркнул Женька Степанчиков, округляя с наглинкой глаза. – Кого уносить? Ах, ты мать-перемать! – Его кошачьи зрачки встали торчмя. – Погодь, мужики, да это ж Лёха Лаптевский! Знаю его! Кипятком на станции поделился…Взводный из роты капитана Танкаева.

– Некогда годить, сукин ты сын! – насыпался на него санинструктор. – Держи, за чуб старлея! А вы, что стоите, олухи? Спирт, вату – бинты, йод! Пулей, мать вашу…морду побью! Жека, дош-шечку ему жеж зубов, чтоб язык в запале не отхватил от боли.

– Так, ведь, не жилец…Ему шов накладывать, что мёртвому припарки..

– Цыц, дурак, голова – два – уха. Я кобель нюханный со всех сторон, знаю, что говорю, – вдевая зяблыми пальцами в иглу – цыганку жилку, ворчал в усы Бытов. – Поглядел бы я на тебя, умника, как на евоном месте бы оказался, типун-то мне на язык. Рану промыли?

Назад Дальше