Сталинград. Том второй. Здесь птицы не поют - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович 5 стр.


– Так точно.

– А ну, двинсь, золотая рота! Крепче дяржи евось родного за чуб! – приказал старшина. – Дош-шечку придерживай. Нут, с Богом…

Треугольный кадык старшего лейтенанта затрясся на вишнёвой от крови шее, зубы впились в деревяшку, оставляя вгрызины.

Рядовой Степанчиков сгорстил пятерню, чувствуя под пальцами и ногтями чёрствый свалявшийся в загустелой крови чуб. Из дрожащего горла раненного вырвался клёкот от садной боли. Женька отвернулся, чтоб не зреть безумно вытаращенных глаз.

– Терпи, терпи, мой хороший…Тю, тю-у, остуди…знаю, что больно, сокол ты мой…А как иначе? – Григорич ладно и споро зашивал сам. Спокойно и буднично, словно не человеческая плоть была под его калёной иглой, а телячья шкура. Искусный, мастерский лёг на рану шов, который трижды опоясал сетчатый бинт.

Страшные без дна глаза закрылись. Сам лейтенант поник плечами, обмяк, потеряв сознание. Женька по кивку Григорича разжал онемевшие пальцы, чувствуя между ними соплистые сгустки распаренной красной жижи.

– Ну, вот и ладно. До свадьбы заживёт, – удовлетворённо крякнул Бытов. – Укладывайте его касатика на носилки и айда – пошёл. А ты всё ныл, Жека, мать твою в зашей…Зинку уховёртку взять с собой, – весело мигнул старшина. – А хороша девка – товарищ санинструктор Зеленина.

– Тю, мил друг! Понимаю, супротив неё кто устоит? Корпусная баба, все богатства при ней! Одно слово – фигура! Эх, был бы я годков на дцать помолодей…Как пить дать, добился бы ейной ласки…Владел.

– Что мурло-то воротишь, жених? И, как медкадр, она ценный товарищ. Многих бойцов в лазарете выходила, многих из под огня вытащила. Руки у неё лёгкие, как и ноги, да зад мешается бабе. Аха-ха-а, где ей с таким карданом в тесном окопе. Но, взяли носилки, холера вас разрази! Давай, давай, голуби, полетели с возвратом. Да скорей, мать вашу…Морду побью!

Пётр Григорьевич мельком проследил за санитарами и раз-два, уже шарил глазами далее по коленчатому лабиринту траншеи, тут же спотыкаясь на новых объектах. В разбитом снарядами рве, вжавшись в стены, понуро свесив головы, среди трупов своих и чужих, стонали раненные бойцы. Грязные, как черти, в пороховой гари: скулы носы и виски, впадины ключиц, чёрные и глубокие, ходившие в рваном дыхании; у многих из разверстых осколочных – пулевых ран на снег, на пуговицы, петлицы и лычки, на грубое, колючее сукно шинелей, на вещевые мешки и ремни – частила кровь. Мелкая дрожь волнила тела, сотрясая пахи и ноги умирающих, хватавших взглядом небо в последний раз.

* * *

Работа кипела. Чувства всех были напряжены, свёрнуты в тугую пружину. Нервы вибрировали, ощущая присутствие чего-то ужасного, неотвратимого, впрочем, что всеми ощущалось на войне, день за днём, уже тысячу раз. Это было Зло, разлитое по их Советской Родине, и сейчас оно ощущалось особенно сильно. Теперь, покуда враг выжидал, Оно стало физически ощутимым, словно превратилось в невидимую субстанцию, обволакивающую стены траншей, пойму реки, траурную полосу леса и холмистых склонов плацдарма, – издающую запах тлена и запёкшийся крови…

Все откровенно боялись контратаки гитлеровцев. Весть о том, что несколько западнее Шилово, за Острогожской дорогой, враг сконцентрировал свежие элитные штурмовые отряды и подтянул, (подавляющему большинству стрелков ещё неведомые) тяжёлые танки «Тигр» из 2-й танковой дивизии СС «Дас Райх», – не хуже кипятка ударила из сердец солдат, шибанула в виски, в заледенелые жилы, растапливая в них окаменелую, сгущенную кровь…И, право – дело, если стрелок на сей момент был в сознании и ясной памяти, как бы ни была тяжела его рана, всё в нём мгновенно взбурлило жаждой жить, сопротивляться, желанием уцелеть, вырвать себя, как зуб из гнилой десны, из этого гиблого рва, от бесславной кончины.

…Санитары, как угорелые, обливаясь потом, рвали жилы, сновали туда-сюда с парусиновыми носилками, укладывали раненных на повозки. Старшина Бытов по-обыкновению непристойно, но весело, с «завивом», ругался, без устали на «живульку» штопал – перевязывал бойцов, подгонял своих, успевал при этом постреливать текучим, неуловимым взглядом в чёрное провисшее пузо проплывавшей тучи, когда рядовой Черёмушкин, помогавший вместе с другими стрелками, санитарами, гаркнул, что было силы:

– Смир-рно-о!

– Вольно! – Впереди порывисто шёл комбат Воронов, в высоких яловых сапогах, в широких галифе цвета хаки, закреплённого за пехотой, и распахнутом полушубке. Он уверенно ставил в бурую слякоть крупные ноги, оскальзывался, вытягивал свободную руку, соблюдая равновесие.

Чуть позади, опираясь на приклад автомата, прихрамывал капитан Танкаев. У него сухо блестели глаза, упрямый рот дёргался в такт шагу, – острая боль, извивалась в плече, при каждом движении кусала, как злая собака, напоминала о себе. Боль, точно играла с ним, гнула-клонила к земле…Для раненного, капитан шёл ходко, но ему казалось, что он черепашит неизмеримо долго; насилуя себя, оглянулся, – шагах в семидесяти чернели веером обгоревшие колья и брёвна вражеского блиндажа, рядом с которым, он холодел битый последний час, то в беспамятстве, то в яви. От потери крови мутила тошнота, и он крепче по-волчьи сжимал белую кипень зубов, чтобы удержаться на ногах, не потерять сознания.

– А-ах, язвить тебя в гузно, Григорич! Н-ну зла на вас «бинты» не хватит! – перекрывая стоны и крики раненных, спустил чертей на старшину комбат. – Какого?.. Я спр-рашиваю, какого хрена, так долго-о?! Не видиш-шь, старый чёрт! Р-разуй глаза, старшина! – майор свирепо дрожа ноздрями, указал на заваленную трупами и ранеными траншею. – Ужас кругом! Товарищи бойцы на руках мрут как мухи…А ты! Ты-ы! Скажи на милость, ползёте, что беременные воши!

Женька Степанчиков от нежданного напора начальства выронил пустые носилки, рукоятки брякнули о ствол разбитого пулемёта; на звук обернулся Григорич, избочив серебряную бровь, гаркнул с досады:

– Чего ворон считаем? Шевелите буханками, мать вашу…морду побью!

Старшина перевёл дух, хотел было начать сдержанно и раздельно, но, повернувшись к Арсению, снова завёлся с полоборота.

– А, ты, не тычь, не запряг! Погодь, погодь, майор! И без того тошно, потроха в узел сводит…Вижу, ви-жу-у, как нет?! Мать-то её чёртову сволочь наперекос!..Да только знаешь ли, Арсений Иванович, что мы сами с ума сошли разыскивая вас? Ты разберись! Разберись, прежде чем матюгами обкладывать. Так точно. Верно рвёшь сердце , комбат – батяня. Но и меня старика пойми…Не вы одне тут, товарищ майор. Сами знаете, ваш батальон ещё левый фланг имеет…

– Так что же? – Воронов в сердцах отпнул пустой патронный цинк, и хрустя латунной скорлупой гильз, подошёл к старшине вплотную.

– Так вот, майор, я тебе не во гнев доложу, – голос старшины был дребезжащее – глух, – с твоими же бойцами ранеными, с того самого, левого фланга…Мы едва не влетели в горячке на своё же минное заграждение! Чёрт ли, леший попутал…Поди, разберись в сей мясорубке.

– Ну, и?! – Арсений скрипнул зубами, не в силах умерить кипящую злость.

– Оно-о! Вестимо что…Мина не тётка, зубастая сука! Одну лошадёнку в куски, ебитная сила!..Передние ноги с пол мордой, как шашкой снесло…Брюхо вдрызг – квашня кишок, режь постромки и вороти прочь от лиха! Так кому я виноват? Рассуди путём, Арсений Иванович…

Комбат молчал, катая каштаны желваков под кожей, встревоженный услышанным, а более – надвигавшимся неведомым. Молчал, глядя в усталые – воспалённые глаза старшины, будто тщетно старался припомнить что-то ещё гнетущее в мыслях, не словленное, и вдруг скрепил:

– Ладно, проехали Пётр Григорич. Погорячился, был не прав. Но и ты, лешебойник, скалишься и пылишь, будь здоров. Палец в рот не клади, по локоть отхватишь. – Он отозвал старшину в сторону, что б ни стоять на пути санитаров. – Ты вот, что, Григорич. Обработай рану капитану Танкаеву, а то наши с кондачка, на колене, как могли…Короче, заштопай как надо.

– Да не вопрос, Арсений Иванович. Есть подлатать, товарища капитана. Разрешите приступить? – Бытов расстегнул свою санитарную сумку.

Майор, окуная подбородок в ворот овчинного полушубка, согласно кивнул.

* * *

Рану промыли и обработали. И снова игла – цыганка в умелых руках санинструктора привычно загуляла вверх-вниз. Боль извивалась ужом. Особенно, когда ороговевшие клешнятые пальцы старшины касались края мякотной раны. Ощущение, будто к парной плоти, раскалённый уголь прикладывали. Но Магомед молчал. «Боль ты не зло», – вспоминал он старую, как мир, аварскую поговорку, которую часто повторяла их матушка Зайнаб, когда кто-нибудь из них, орлят, её сыновей: Гитинамагомед, Сайфула или он, Магомед, в детских ли игрищах, на скачках, во время борьбы, других ли соревнованиях, – разбивали в кровь колени иль локти…Вспомнил и другую горскую мудрость, времён великого Шамиля и своего деда мюршида Гобзало: «Между друзьями и меч войны – из войлока», Но более остального помнил, что горец он, как и его достославные предки. Воин. Держал подо лбом – мужчина обязан преодолевать боль, если он мужчина. Не забывал из какого он рода…Что он командир Красной Армии и мужество, стойкость его – лучший пример для солдат.

Снова искусный, добротный шов лёг на рану. Ни звука, ни стона не издал капитан Танкаев, лишь единожды заскрипел зубами, когда Григорич на совесть затягивал узлом нить, и щедро, для дезинфекции пропитал едким раствором фенола и йодом длинный штыковой порез.

– Гляди-ка, и впрямь, бытто не чует боли…Орёл, как есть, орёл, – восхитился Бытов. И, живо складывая своё хозяйство в кожаную сумку с красным крестом, почтительно тронул вопросом ротного:

– Однако, больно, товарищ капитан?

– Да не тут больно, старшина… – Магомед мрачно вгляделся в близкое, изгрызенное морщинами лицо санинструктора, прислушиваясь к собственному ослабевшему голосу. Как чужому. – Здесь больно, – он указал на сердце. – Никто не хотел умирать. Вай-ме! Всё, Григорич-ч…нет больше моей 1-й роты. Хорошо если взвод наберётся. Дошло-о? – И вдруг вспыхнул, как порох, полыхнув жгучим фиолетовым отсветом глаз:

– Что смотр-риш-шь, старшина, как баран на волка?

Где вас носило, пр-роклятых? Скольких ребят не спасли!..Э-э, чтоб тебя шайтан съел.

– Да говорю ж, сынок! – бледнея ржавыми конопинами скул, обиженно кудахтнул Бытов. – Лошади с испугу, на минное поле занесли. Чуть было не подорвались до кучи, ко всем херам!..

– А надо б было… – Магомед борясь с ознобом, с горячим отчаяньем обвёл глазами траншею в две стороны. Его впалые щёки и скулы, схваченные тёмной дымкой щетины, заливала синеватая бледность.

Бытов, по-рачьи шевеля обвислыми усами, с сочувствием спохватился:

– Давайте провожу, товарищ капитан. Тяжко, небось?

– Я тебе баба, что ли? Сам допру, без костылей, – сквозь зубы процедил Магомед. – За рану и перевязку баркала тебе, Григорич. «Спасибо» значит по-нашему, по-аварски.

Он попытался нагнуться за автоматом, но не смог, с опаской чувствуя, – упадёт и не встанет.

Бытов подсобил, поднял – подал ППШ, помог офицеру подняться.

Пошли. Но с каждым шагом всё тяжелее обвисал на руке старшины обескровленный капитан. У коленчатого поворота траншеи, что вела к немецкому доту, а теперь к командному пункту комбата, остановились. Перевели дух. Танкаев цепко ухватил Бытова за стёганный рукав телогрейки, прохрипел, редко клацая зубами:

– Здесь оставь меня, старшина. Дальше сам…со своими бойцами дойду…Рана неопасная, в руку меня скобленуло…

– Не скажи, командир, – покачал головой Григорич. – По состоянию твоему, равнёхонько в голову. Вот, что! Не геройствуй чжигит! Хоть день другой. Дай организму-то передышку…От кабалы – изнури и конь дохнет. Чай, не железный? Другой бы раз – радёшенек в тыловом лазарете забыться…

– Я не «другой»! Не тыловая крыса! Р-раз и навсегда уясни!

Видиш-шь это? – Магомед и в шутку, и в серьёз сдвинул молнии чёрных бровей, сверкнул глазами по кинжалу отца, что висел на поясе, под распахнутой шинелью. – Знай, горец его не для красоты носит, но для защиты чести и имени. Дошло? Отойди, старшина. Не то разом спихну с копыт. Сказал же…сам, без костылей дойду.

Бытов прикусил язык. Видел намертво сомкнутые капитановы пальцы на автомате, гневную морось нижней губы, чернильно – золотое дрожание яростных немигающих глаз. Отступил на два шага, отдал честь, будто сказал: «Как знаешь, капитан. Я предупредил. Смотри, не пожалей…»

Магомед ещё мгновение хмуро молчал, стоял, как вкопанный, повернув голову на ветер, раздувая по-волчьи ноздри, не смыкая медных век, вглядываясь во вражью сторону, которая подозрительно продолжала молчать, скрытая за смуглыми перьями сумерек и серым цинком, бродивших туманов. Затем без слов повернулся и, припадая на левую ногу, опираясь на приклад, упрямо побрёл вслед за солдатами, курившиеся паром спины которых, тянулись гуськом вдоль окопа.

– Ну – но… – едко усмехнулся Григорич, заправляя в рот горький от табачного дыма ус, царапая взглядом, то ковылявшего капитана, то чёрную наледь земли, впитавшую солдатскую кровь, у своих сапог. – У-у, чёрт нерусский! Тьфу ты, ну-ты, хрен с горы! Гордый не докричишься. Кремнистый не подступись. К нему с добром…С душой нараспашку, мать – перемать, а он всё. Как дичок, зубы скалит…Во всём подвох, червоточину видит. Думат, поди… – кто-то хочет уесть его? Особый он, что ли? Хм, так мы все теперь, извини – подвинься, советский народ. Одна большая семья, ебитная сила. По мне, что русак, что киргиз в нашем полке, пустьдагестанец! Те же две руки, две ноги…Та же голова на плечах…

– Всё так, Григорич, только кровь другая. Вот закавыка, как ни крути.

Старшина обернулся на голос. Перед ним стоял, нагнавший его Арсений Иванович. Мимо быстрым шагом прочавкала, звякая оружием, группа солдат. Следом мелькнули выбившиеся из сил санитары. Жека Степанчиков на ходу корябал ногтём, угнездившийся меж пушистых бровей, юношеский прыщ «хотюнчик»; отдувался от тяжести носилок с ранеными, вконец испарившись в беготне туда-сюда, в толстой, с чужого плеча, долгополой шинели. Трофейный шмайссер, что болото у телка, раскачивался на его красной шее.

Григорич раскрылился, как тетерев перед взлётом, хлопнул с досады руками по бёдрам, сорвался на мат:

– Твою Бога душу…Ну, что за порода такая! Гремучий, как этот ну как его? А-а, шайтан!

– Отставить! Хороший ты мужик, Пётр Григорич, но та ещё повидла… кто вырос в горах, на равнине – лягается. Слыхал такое?

– А мне-то, на кой хрящ, это знать?

– Отставить. Эх, ты…пустяковая душа. А ещё в эшелоне Интернационал вместе пели! О братстве всех народов тему вели с Мишкой Танкаевым…Ты коммунист или как? – комбат пытливо заглянул под каску Бытова.

– Да, уж стар я…для этого дела, товарищ майор. Уж как-нибудь так доживу, ежели фрицы не хлопнут.

– Но с медициной-то связан? Любишь своё ремесло?

– А то! – вскинул брови Григорич.

– А «то»!..Что тебе, сам знаешь кто, – Арсений мазнул взглядом небо, – велел в душах людей разбираться. Гибкий, гуманный подход иметь.

– А я, чо ли, со злом да с ядом, к товарищу капитану?! Наше дело мелкотравчатое, санитарское. Облегчить, помочь…Доставить до пункта…А там уж врачи, – другие ступени, нам не доступные…На то они и врачи – доктора… Учёные против нас…

Они продолжали уже на ходу, стараясь не отстать от своих. Но в старшину, будто бес вселился, крутил его изнутри, втыкал и занозил душу колким щепьём противоречий.

– Тю, холера ясная! Будет он тут вычибучивать. С лазаретом нельзя так! К лазарету от веку с почтением все: и рядовой, и начальник.

– Я смотрю ты, не уймёшься, брат? Скажи на милость, – генерал Козявкин – страх да и только! Ха-ха…

Старшина возмущённо цвиркал сверчком, гоняя воздух между щелястых зубов, морщинил обмяклые в красноте складки у глаз, но гнул своё.

– Ишь чжигит нашёлся…Сунул ерша за пазуху! Погодь, выбьем немца, мать его курву, вот тады поезжай в свои горы и чжигитуй…там и нарубишься!.. Там вашего брата свои же абреки скоро объездют…

– Тебе что, Григорич, зубы жмут? – комбат Воронов, рибавляя шаг, улыбался краем рта. – Гляди-и, мой кунак дюже горяч и на руку быстр. А как, ты хотел? Аварец из Урады?

Назад Дальше