…Он знакомо склонялся к лицу любимой, горячее дыхание обжигало её. Приникал к ней и шептал те же странные речи, которые часто на аварском родном языке, но оттого не менее понятные и желанные.
– Душа моя! Жизнь моя! – и сладостное горячее безумие загоралось в чёрных глазах. – Уф Алла! Зачэм мучиш так долго? Уже второй месяц по тебе сохну…
– Всего-то?…– она игриво уворачивалась от его жадных губ. – Да что тебе надо, смола? – Вера шутя дразнила его. – Чего ты все хочешь, неуёмный?
– Вах! А ты не знаеш-ш? Разве, не, не ты сказала прошлый раз?
– ? – её фиалковые глаза смеялись.
– Что «любиш-ш»! Зачэм тогда всё ходиш вокруг да около?
– Ну сказала, – тихо согласилась она, розовые губы тронула неуверенная улыбка. – Плохо сказала?.. Не нравится?
– Ох, любимая! Зачэм пытаеш-ш меня? Так кошка с мышью играет: поймает когтями её. Придушит, наиграется вдоволь и выбросит вон. Так и ты! Ни убить, ни отпустить нэ хочеш-ш. Иай! Хоть бы Всевышнего побоялась…Будь ты мужчиной…Клянус сумел бы тебе отомстить!
– Миша! Мишенька… да что с тобой? Не узнаю, ты ли…это? Видит Бог, как я жалею тебя за твои страдания.
Медное лицо Магомеда потемнело.
– Ты кого жалеешь?.. Меня жалееш-ш?! Красного боевого командира?! Орденоносца-а, жалееш-ш!…
Он резко поднялся, замер возле топчана, высокий, широкоплечий, перетянутый ремнями. Влажные, немигающие, глаза смотрели на неё пристально и, как показалось, враждебно. Вера вдруг испугалась этого взгляда. Тёмная, слепая сила хлынула в неё из этих чёрно-фиолетовых глаз. Окатила изнутри леденящим потоком. Пропитала каждую горячую клетку, замораживая в ней кровяную каплю.
– Значит жалееш-ш меня? – грозно повторил он.
– Жалею, Миша… – будто под гипнозом, кивнула она. – Так жалею, что жизнь свою готова отдать за тебя, мой боевой товарищ командир.
– Отставить, ефрейтор Тройчук! Зачэм же ты раниш мня, свет моих глаз, прямо в сэрдце? Зачэм опаляеш огнём?
– ?! – её пальцы, не зная покоя, нервно комкали край бушлата.
– Молчи, женщина-а! Если для тебя сказанное слово царапина, для меня удар кинжалом. Ты! – всадила мне в сэрдце горячую пулю… Думаеш, что одной мало для меня, да-а?.. Вот здесь сэрдце, – он хлопнул себя пятернёй по груди. – На, убэй меня, не медли, не мучай! Убэй и конэц всему! – Он дико сверкнул зрачками, по-конски выворачивая белки глаз.
Вера так и обмерла: ни жива, ни мертва. Видит Бог, таким она ещё не видела Магомеда. Это был совершенно другой Магомед. Не её Миша…Чужой, по-волчьи дикий, опасный горец. Точно почувствовав её растерянность, страх, он тотчас же подмигнул. – Щютка! – и белозубо громко-весело рассмеялся. – Э-э…чего ты? Нэ бойся. Щютка, дошло-о?
– Бешенный! Я…чуть не умерла со страху, – давясь словами прошептала она. – Ненормальный! Ты шути…да знай меру, Миша! – Я и так знаю. – Под воздетой бровью блеснул чёрно-фиолетовый глаз, и сквозь приглушённую стукатуху выстрелов, сквозь близкий рокот мотора проезжавшего грузовика, она услышала твёрдый голос:
– Если мужчина мэры не вэдает, знаеш-ш, что бывает, ефрейтор Тройчук?
– Так точно. Догадываюсь, – смелея голосом, сказала Вера.
– Вот и хорошо. Без свадьбы только муху женятца. – он по-житейски усмехнулся. Отэц учил нас: «Большое дэло суеты не терпит. Нэ торопи зиму стать летом, ещё должна быть вэсна». Магомед хотел ещё кое-что добавить резкое-едкое по сему поводу, но воздержался, пощадил слух любимой. «ох, уж эти военно-полевые романы! Вай-уляй!» Он всё мог понять, но вот принять – нет. Было для него в этой «блиндажной любви», что-то скоротечное, брезгливое от визгливых собачьих случек…То, что позорило честь мужчины. Горскую честь.
…Пролетели, как быстрые стрижи, первые минуты страсти, их сменили мгновения растерянности и внутренней тревоги – следовало расстаться, идти на позиции. Но всё его естество протестовало, ноги, словно налились чугуном. Он снова явственно осознал, какое счастье, и беда одновременно постигли его. Фронтовая любовь! Он словно попал на разрыв. Прочувствовал и сладость любви, и горечь сурового командирского долга, всякий раз беспощадно разлучавший его с любимой.
Уж сколько раз, после таких встреч, жадно подставлял он лицо ветру и снегу, словно ожидая спасения-успокоения от них, и они без помех хлестали его! Пустое!
Думал: охладив лоб, охладит и свою аварскую кровь, взнуздает страсть, уймёт взбудораженное горское сердце. Напрасный труд! С опаской и радостью убеждался он, что образ Веры неодолимо овладел его сердцем и крепко, как орлица держит в когтях пойманную добычу, вошёл в его сознание.
Комбат посмотрел на часы, время отдыха, данное измученным бойцам, заканчивалось. Через пять минут он обязан будет покинуть убежище. А потому решил не глядеть больше на любимую, не говорить с ней, зная наперёд, какая это будет для него пытка. Глядеть? Говорить? Шевельнуться не смел, он не смел, вздохнуть полной грудью, чтобы невольным движением не выдать себя.
…Притихла и Вера, сидела с поникшей головой. Кто скажет, что бушевало в ней в этот час, какие волны вздымались в любящем сердце? Для чужого взора сердце её было – словно безмолвная чёрная пропасть: ничего не разглядишь, ни на что не получишь ответа.
– Пора, – он снял с промороженной, чуть оттаявшей кирпичной стены ППШ, привычно забросил его на плечо. Рот кривило внутреннее усилие, будто он предчувствовал что-то страшное, непоправимое, приближение какой-то чудовищной развязки.
– Что сидишь? Врэмя! Ну-ка!
– Да-да. – Она бегло ощупывала его тревожными глазами и кротко улыбалась побледневшими губами. И вдруг задыхаясь, с бурной обидой глядя в глаза Магомеда и, беспорядочно взмахивая руками, разродилась перекипевшим шлаком слов:
– Не «нукай», не запряг! Привык тпрукать и нукать у себя в горах. Лошадь я тебе, что ли? Ты! Ты-ы!..
Но он строго осадил её:
– Молчи! Что себе позволяешь? Оба остановились друг перед другом. Напряжённое до предела молчание, накалённые взгляды не сулили ничего доброго…А из последующего осязаемо и ярко запомнился Танкаеву один момент. Вера в сбитой на плечи шали, растрёпанная и неузнаваемая от волнения, обескровившего её лицо, таким же неузнаваемым ломким голосом крикнула: «Не могу я так больше! Не мо-гу!» – бросилась к выходу неверной спотыкающейся рысью. Но у дверей остановилась, как-то боком сделала к нему два шага…И вдруг лицо её сразу смялось, задрожало, стало мокрым и диким. Фиалковые глаза стали тёмными, как обсидиан, дыхание делалось всё чаще, короче и громче.
– Ми…Миш…Ми…Ми…ша – повторяла она, не двигая губами…
– Вэрушка! – дальше он не сумел продолжать, в горле застрял горький полынный ком. Глаза защипали близкие слёзы. Не сговариваясь, они бросились друг к другу. Стройная, лёгкая, большеглазая русская красавица со слезами забилась горлицей у него на груди. Такая любимая такая желанная, такая красивая, что звёзды с неба падают.
«Вера! Вера! Вокьулев чи… – горячо выстукивало её имя сердце. – Разве другой может полюбить её так, как я её люблю!! Нет, клянусь Небом, нет!» – две скупые слезы обожгли медь его скул. – Любимая! Моя! Моя…»
И он, как орёл крыльями, укрыл её от всего враждебного мира в своих надёжных-сильных объятиях, пропахших порохом и табаком.
– Ми-ша…
– Вэ-руш-ка…
Голоса дрожали. Он нащупал рукой её сбившуюся на плечи шаль, бережно поправил, стёр губами алмазные росинки, скатившиеся из её близких, прекрасных глаз.
Вера молчала. Нежное лицо её то вспыхивало, то погасало. Грудь бурно вздымалась. Пальцы лихорадочно зарывались в складки его шинели, будто что-то искали и не могли найти.
Магомед не ожидал такого нападения, смешался, но лишь на миг. Стиснув ладонями девичьи пылающие щёки, он приподнял её голову и заглянул в искрящиеся от слёз глаза:
– Молчи! Не муч себя! Не муч!…Не муч-ч…
– Люблю…люблю тебя! Больше жизни люблю! Боюсь за тебя…страшно. Уцелей, Мишенька! Только уцелей!
– Всэх не убъют, – хрипло повторил он обычное. – Пойдём, Вэра. Товарищи командиры, солдаты не поймут меня.
– Да, да…Не шуми так… – слух её болезненно скоблил скрип его кожаных ремней. Вера обвела низкий закопчённый полуподвал тяжёлым, негнущимся взглядом. Качнувшись всем телом, подошла к нему вплотную, и трудно поднимая голос сказала:
– Кроме тебя…кроме тебя…Нету никого у меня во всем свете!.. – она подняла пьяные от душевной муки и страхов глаза, точно прощалась. Сухая спазма захлестнула ей горло, и она насилу прошептала: – Поцелуй меня…
Налетевший сквозняк сорвал с головы лёгкую шаль и бросил шёлковую прядь её волос в суровое лицо Магомеда. Последние силы покинули их, и ищущие губы слились в поцелуе.
Грубые, застуженные голоса солдат, заносивших на руках раненого товарища, прервали их. Рассеялся туман блаженного самозабвения. Чувство долга схватило Магомеда клещами за горло. Чувство греха – острой болью пронзило сердце Веры. Стремительно вырвалась она из его рук и, не оглядываясь, побежала в лазарет. Её уже не было, а в воздухе витал тонкий запах «Красной Москвы» – духов (взятых в долг у подруг) и золотистый отсвет её русых волос.
* * *
Эх, дорожка, фронтовая,
Не страшна бомбёжка любая.
А помирать нам рановато –
Есть у нас ещё дома дела.
Лёшка Осинцев нажал педаль тормоза. Машина содрогнулась сбрасывая скорость. Завизжал металл, они чуть не врезались в перевёрнутый вверх дном грузовик, вокруг которого летали разбросанные тела фрицев. НО машина, скользя по бурой от крови наледи, пронеслась мимо в шаге от бампера подбитого «опеля». Выровнялась, пошла свободно.
– Мать твою!..– Лёшка перевёл дыхание, увеличил скорость работы «дворников», но всё равно он едва мог видеть, куда движется. Лобовое стекло было почти полностью ухлюстано слоем грязного снега с песком. Колючий песок был везде. Каждый раз, вздыхая, они ощущали во рту песок. – Простите, товарищ майор. Сорвалось с языка…Споёшь тут, жди! Тут хрен на танке проедешь. Гляди-ка, что делается! – Он снова сбавил скорость. Впереди дорогу перекрыли три других немецких грузовика, столкнувшиеся прямо посреди шоссе. – Ё-моё! – Осинцев почувствовал, как начало заносить их «виллис» влево, и с ужасом понял: слой наледи, покрывший дорогу опасен и ненадёжен. Он быстро вывернул руль в противоположную сторону. Три столкнувшихся обгорелых автомобиля быстро приближались, красный стоп-сигнал у одного из них ещё продолжал импульсивно мигать.
Снова бешено завизжали тормоза, они едва не врезались в бетонное заграждение, но сумели избежать столкновения с искорёженными грузовиками. «Виллис» пробкой из бутылки пролетел мимо мигающих стоп-сигналов. Танкаев увидел тело водителя, свисавшее в распахнутую настежь дверь. Резцом, как алмазом на стекле, вырезала память Магомеда и удержала надолго, свисавшего из кабины немца. Половина его лица исчезла, и теперь челюсть, подбородок и нос висели на белёсых, бескровных сухожилиях. Уцелевшие зубы блестели в отсветах пламени, а глаз, уже схваченный морозом, как жуткая ёлочная игрушка, повис на толстом сосуде, свешиваясь из-бордово-чёрной дыры в том месте, где была глазница. Сквозь плёнку слёз, надутых ветром, комбат мрачно глядел перед собой на застывшую, как огненная лава серую кипень, многих сотен порубанных, подавленных, пострелянных людей. В памяти отпечаталось: руки большинства из них – в надсадном порыве были вытянуты перед собой, а пальцы согнуты наподобие когтей зверя; в вытаращенных глазах застыло – безумие, ужас…Количество погибших на этом тесном участке прорыва потрясало и подавляло, брало за живое даже видавшего виды, стреляного волка-комбата Танкаева.
…Машина выскочила на торный отрезок дороги, когда Лёшка радостно, как на свадьбе, заорал во всё горло:
– Танки! Наши, товарищ майор!
– Врош-ш…Гдэ? – глаза Танкаева загорелись мрачным огнём. – Не может быть! – недоверчиво воскликнул он.
– Да вон же! Справа, на повороте! – Осинцев выбросил руку вперёд, голос его дрожал от радостного возбуждения.
– Стоп машина! – прорычал комбат. Щёки его пылали, суровое-сдержанное лицо стало грозным, глаза метали молнии.
Сердца забились в надежде, готовые выпрыгнуть из груди.
Это впрямь были свои. Среди кромешного ада, среди той дьявольской спутанности движений, атак, контратак, – которая в последний огненный месяц преследовала обе армии, нашу и неприятельскую, ломая все приказы и планы, – мать перемать – могло быть всё, что угодно!
Комбат бросил к глазам бинокль: «Свои или чужие? Неужто свершилось?!» Он до последнего момента не мог поверить в такую исключительную удачу! В запотевших окружьях стёкол виднелись нарастающие плотные клубы пыли, обозначились гребни руин, в которых шевелились серые силуэты пехоты. Тревога ещё знобила душу сомненьями, когда он в окружье стекол явственно различил советские каски и плащ-палатки, башни танков, орудийные стволы, протыкавшие завесы пыли и выхлопных газов. А ещё через несколько звенящих напряжение минут – догадка превратилась в упругую счастливую убеждённость: «Наши!» И они, как будто, тоже узнали их, – продвигались навстречу совершенно спокойно, уверенно; и в этом спокойном-упругом продвижении чувствовалась та же, как у них, стоявшая у «виллиса», счастливая улыбка по поводу столь долгожданной, судьбоносной встречи! Не отдирая от глаз командирского бинокля Танкаев радостно зыкнул: «Да чтоб нам всэм!.. Свои! Наши, Осинцев!»
И когда первый танковый фугас проломил рядом кирпичную стену, будто вынул из неё кусок, и пока разрастался внутри здания взрыв, выдавливая из пролома тучу дыма, они не поверили, что стреляли по ним…
Остолбеневший Осинцев заметил, как выпал из фокуса дом. Размыто колыхнулся словно попал в слоистый плазменный воздух, а потом, точно в замедленной съёмке, обвалилась стена, сползла вниз, стена трёхэтажки. Из клубов гари и пыли, как призрак, проявился первый немецкий «тигр» вымазанный белой маскировочной краской. Огромная машина, на мгновение показавшая, плавно ушла-исчезла в дыму, качая ребристой бронёй, среди корявых развалин.
– Дэлль мостугай! – в ярости рычал Танкаев. – Бар-раны! Чтоб глаза наши лопнули! Немцы-ы!
Будто услышав их злые ругательства, с той стороны ударили танковые пулемёты, посылая сквозь оседавшую пряжу пыли брызгающие, мерцающие в жирных клубах гари, трассеры.
Проклятье! Танковые крупнокалиберные пулемёты херачили в слепую сплошной режущей плоскостью, словно включили циркулярную пилу, и она, злющая ведьма, – спиливала низкий срез пространства, искря, грохоча стальными зубьями. Сердечники тыкали всё живое: стоящее-бегущее-прыгающее, отрывали руки, ноги, раскалывали черепа, превращали в дуршлаг человеческие тела.
…Танкаев после первого взрыва, швырнувшего ему в лицо кирпичное крошево и тугой вихрь жара, видя, как взрывная волна подобно бульдозеру развернула машину, – понял случившуюся катастрофу. «Но как? Ка-ак?! Могло случиться такое затмение?! Я видел…Я лично видел наши каски, шинели!» – эта ледяная мысль, входила в мозг и стучала взад и вперёд, что швейная игла.
Твою мать!.. Уверенность в «своих» была такой, что когда фрицы даже стали стрелять, они несколько мгновений не могли понять, что это значит, и ещё потерянно улыбались – под целым градом осколков и пуль, который, будь они не одни, сразу бы выкосил сотни человек. Теперь они твёрдо знали: это роковая ошибка; ясно видели, впереди неприятель, и что форма эта его, а не наша, и тотчас ответили огнём.
…Воздух дёргался короткими вспышками, будто в длинный, путанной новогодней гирлянде лопались маленькие, чёрно-красные лампочки.
…Странное колдовское оцепенение охватило Танкаева, ноги онемели, словно налились чугуном. Было гнетущее ощущение: что среди калейдоскопа вспышек и взрывов, решительно покрывая собою всё – наплывала в полнеба тень. Стремительно приближался сумрак, будто тень кожистых крыльев какого-то исполинского чудища, властно ложилась на город.
Они находились на границе нефтеперегонного производства. С левой стороны возвышались стальные конструкции, виднелись уцелевшие от бомбёжек металлические башни и железные раковины реакторов. Над полуразрушенными заборами промзоны туманились огромные сферы, чем-то похожие не то на воздушные шары, не то на управляемые аэростаты-дирижабли, готовые вот-вот взлететь со своих стапелей. Цилиндры нефтехранилищ, как небоскрёбы заслоняли небо. Повсюду железобетонные сваи, вентили, узлы стальных мембран, клубки трубопроводов, обгорелые бухты с колючей проволокой ит. п. И всё это было взорвано, пробито, перемолочено, сплющено, изувечено взрывами авиабомб и гаубичным артогнём. Повсюду был ветер, снег и обгорелый ледяной металл, вдоль которого теперь громыхали немецкие танки и мотопехота противника.