Опыт 1918 - Иванов Алексей Иванович


Алексей Георгиевич Иванов

Опыт № 1918

Светлой памяти моей жены, Киры Николаевны Михайловской

Послеши Духа Твоего,

и созиждутся, и обновиши лице земли.

Пс.103.30

© Иванов Алексей, 2020

© Дизайн-макет «АрсисБукс», 2020

© Издательство «АрсисБукс», 2020

Глава № 1

Кончилось время империи. Все, что дальше происходило с нею, шло ей во вред. Войска, притекавшие на фронт, были разложены большевистской пропагандой и ядовитыми, отравляющими ручейками вливались в здоровое, пахнущее порохом, человеческим и конским потом тело воюющей армии, вызывая гангрену, распад, косноязычные митинги, пьянство, воровство, шатание от русских окопов к немецким с фальшивыми объятиями и странным, пьянящим чувством куража в головах.

А Петроград, столица империи, продолжал свою шальную жизнь. Вспыхивали электрические вывески и фейерверки над Невой, катились на Острова ландо, кареты, модные выезды, шикарные авто с шоффэрами, запаянными в кожу. Шляпки стали оригинальнее, вырезы на платьях смелее, мужчины вовсе укоротили купальники и небрежно похаживали по пляжам в Терийоках обнаженными до пояса. Гимназистки бегали смотреть на смельчаков издали, матери возмущались и прикрывались зонтиками. Модные поэты, подчернив глаза и напудрив щеки, сражались на поэтических дуэлях, не замечая накокаиненных поклонниц, мечтавших уйти из этой жизни вместе с кумирами. Нервный, призрачный город ощутил близкое дыхание Cвободы. Поэты звали к Cвободе, призывая Cвободу вторгнуться в искусство и разрушить все правила, вдохнуть в него новый дух. Что это за дух – никто не знал, но все жаждали прогресса. Слово «прогресс» обладало таким же гипнотическим действием, как и «свобода».

Но силы истекали из империи. Это обнаружили даже те, кто на этом празднике жизни были не приглашенными, а хозяевами. И как свойственно это русским, попытались победить болезнь, не установив диагноз. Усугубляя, решено было: чем хуже, тем лучше! Что тоже очень по-русски.

Империя, недавно стоявшая неколебимо, как битюг Паоло Трубецкого под императором Александром III, почувствовала слабость в мощных, столбообразных ногах.

Время изменило прежним героям и разлюбило их. Ни умные, пусть даже задним умом, ни талантливые не почувствовали этого. Кое-кого спасло чутье, например, торговцев, на удивление – не самых крупных. Они сумели мимикрировать, спрятаться, уехать, раствориться в желеобразной массе разлагающейся империи. Кто-то дерзко, с открытым забралом выступил на борьбу, не понимая с кем (или с чем?), не сознавая, кто с ним рядом, и был сражен: кто – белыми, кто – красными, кто – тифозной вошью и испанкой. Умирали, не понимая, что вышли воевать со Временем.

Может быть, поэтому гибель их, предопределенная и прописанная, была так мучительна.

Петроград, еще недавно столица империи, умирал. Царские выезды, марши гвардейских полков, офицерские фуражки и эполеты сменили красные флаги, банты, криво и неграмотно написанные лозунги. Появились странные люди, стоящие на ящиках-приступочках: они кричали, неистово убеждая в чем-то десяток баб, лузгающих семечки, и мальчишек, слушающих от безделья и любопытства. Шелуха от семечек неожиданно и быстро стала покрывать улицы и неухоженные тротуары. В театрах, вчера еще дышавших французскими духами, потянуло махрой, солдатскими сапогами. Блестящие капельдинеры в старой, сияющей форме выметали груды окурков и шелухи. Погасли огни, роскошные витрины ослепли и смотрели бельмами фанерных и дощатых щитов, темные окна покрылись неживой грязью, распахнулись недавно еще торжественные парадные подъезды, зияя беззубыми провалами и чернотой выломанных каминов. Мелькнули первые женщины с окраин в красных платочках. Запах нечистот вырвался наружу вместе с крысами из взломанных и залитых водой подвалов. Жалкие старорежимные старухи потянулись к Сенной, опираясь на рукояти зонтов: на Сенной, говорят, дают самые высокие цены. И меняют вещи на еду.

На трамвайных подножках повисли гроздьями невесть откуда взявшиеся беспризорники. Они появились на рынках, в пустых домах, за распахнутыми воротами неубранных скверов. Грязные, веселые, плачущие, завшивленные, они шарили по карманам, торговали, носились с газетами, спали прямо на улице и побирались, выставляя наружу ниточки рук и ног, съеденных голодом и покрытых язвами. Взвыли по дворам шарманки, зазвенели детские голоса, подтягивающие им, и мальчишки спешили собрать жалкую мелочь, завернутую в клочки газет, которую им бросали сверху.

Город умирал, съеживался, впуская в свои великолепные кварталы новых «жильцов». Так теперь назывались те, кого власть переселяла в барские квартиры. Реже стали ходить в гости, голод сузил интересы до примитивных: раздобыть, купить, поменять… Появилось слово с таинственным смыслом: «достать». Его произносили с почтением. Обнаружились и люди, которые могли что-то «достать».

И город сдался, капитулировал, сломленный страхом, голодом, расстрелами, тифом, кто-то успел бежать через финскую, эстонскую границу, уйти на последних кораблях к шведским берегам, но их счет шел на сотни и десятки… Десятки из трех миллионов населения столицы…

Надвигалась зима семнадцатого. Ранняя, холодная, бесснежная. Со злобными вьюгами, промерзшими подъездами, патрулями и голодом, голодом, голодом… Первая зима после переворота, о котором жители узнали из газет, пачкавших руки типографской краской, из листовок – их швыряли прямо в толпу с грузовиков, из декретов, расклеенных на стенах поблекших и разом постаревших домов.

Пайка, поданная рукою власти, поставила город на колени.

И никакие вести о мирных переговорах в Брест-Литовске, об успехах на переговорах правительственных делегаций, о братаниях на русско-германском фронте, о сибирских дивизиях и свежих частях, способных опрокинуть немцев, никакие слухи о генерале Корнилове, готовом ради спасения Родины стать военным диктатором, о казачьих частях Краснова и Каледина уже не могли заставить город подняться с колен.

Город, сломленный голодом, рухнул и так, со склоненной головой, встречал новый, тысяча девятьсот восемнадцатый.

* * *

– Может быть, господа-товарищи барышень желают-с? – склонился к Микуличу ласковый банщик-татарин. – Мы из своих можем-с. Можем-с, по желанию-с, из благородных.

Помещение в Казачьих банях, где в свое время пировал Распутин, особой роскошью не отличалось. Но чистоту и порядок, несмотря на все революционные вихри, старые банщики держали твердо.

Старший банщик лично открыл несколько бутылок пива: зная, что Микулич, почетный гость, пьет только темное. «И охлаждено в плепорцию, как вы любите!» Затейливые бутылки, похожие на многогранные пирамиды, покрылись легкой испариной.

– Пиво, заметьте-с, настоящий «Английский портер» от Дурдина. Завод, сами знаете-с, закрыт, но для своих…

– Я ихний портер, – Микулич, укутанный в мохнатое полотенце, был похож на актера, играющего римского патриция, – лю-люблю! – Он икнул. – Откуда берут, жульманы, – не признаются. Что от Дурдина – врут. Но бутылки – ихние, Дурдинские. И вкус – не отличишь! А ребрышки свиные делают – за уши не оттянешь. И поверх горчицы, не поверишь, медом, подлецы, мажут. Для вкуса!

– Из закусочек что будете-с? Как всегда-с? – Татарин расплылся в улыбке. – Ребрышки свиные или бараньи на уголечках? Это-с, правда, минуток шесть-восемь подождать придется. А вот сосисочки наши, казачьи, с сыром и с беконом, тоже на уголечках, можем мигом-с. И ушки с сыром?

– Давай и ушки! – Микулич налил пиво в литровую жестяную кружку, закрыл глаза и медленно выпил. По тому, как двигался кадык на толстой, жилистой шее, было видно, что пьет он с удовольствием.

– Сегодня, Сеславинский, за твой счет гуляем, – Микулич поставил кружку на столик, поданный татарином. – Деятельность твою в УГРО толком не обмывали, а обмыть не грех. Вовремя соскочил ты из Чеки! – Он увидел, что Сеславинский рассматривает кружку. – Особое, брат, удовольствие, портер из этой жестянки пить. С Петровских, говорят, времен правило идет. Англичане их привезли, – он повертел кружку, рассматривая гравированный английский текст. – Портер английский без такой посуды – ничто. Nihil!

* * *

Сеславинского с Микуличем свела зубная боль. Коренной зуб вдруг стал чувствовать горячее и холодное. Странно, за три года войны зубы ни разу не беспокоили. А тут – едва прибыл в Петроград – и на тебе!

Всезнающие тетушки Сеславинского немедленно отправили его к знаменитому Ивану Алексеевичу Пашутину, товарищу их старшего брата еще по Военно-Медицинской академии. Сейчас Иван Алексеевич всего лишь консультант в бывшей своей же клинике на Невском, но тетушки немедленно позвонят (телефонируют!) ему, и он непременно примет племянника. В коридоре бывшей Пашутинской клиники он и повстречал Микулича. По правде говоря, в Корпусе они практически не встречались. Корнеты (старшие) со «зверями» (младшими) общались редко. Микулич был тремя классами старше и к «мелкоте» не присматривался.

Из клиники «бывш. Пашутина» они вышли почти друзьями.

– Рад, рад, – Микулич держал Сеславинского под руку. – По нынешним временам встречаешь человека из нашего Корпуса как родного! Давно ли с фронта, здоровье как?

Пока Сеславинский рассказывал, как после ранения отсиживался, отлеживался и отъедался в бывшем своем имении в Ярославской, они прошли почти весь Невский, перешли Полицейский мост и свернули на Большую Морскую.

– Рад, что планов у тебя нету! Нам люди с твоим опытом позарез нужны!

– А ты-то где, что я все по себя да про себя!

– Я? – Микулич обернулся, словно хотел проверить, не подслушивает ли кто. – Я в Чеке!

Только тут Сеславинский заметил, что Микулич в чекистской комиссарской кожанке и кожаной же фуражке. И сам как-то заматерел, возмужал, окреп. На фоне худосочных и бледноватых прохожих можно было бы даже сказать «размордел».

– Что, брат, испугался? – Микулич уловил секундную растерянность Сеславинского. – Не ты один пугаешься. – Он ободряюще пожал Сеславинскому локоть, – кто-то должен порядок в городе держать? Миллион людей! А после р-революционной (он прорычал) амнистии Временного правительства вся мразь, вся нечисть в столицу стекается! И местных бандитов со счетов не сбрасывай! Грабежи, кокаин, проституция – всё пышным цветом расцвело. Не будем бороться – бандитизм и спекуляция любую революцию задушат! – Он раскурил папиросу на ходу. – Ты ведь, сколько помню, всегда был левых взглядов?

Откуда он мог знать, каких Сеславинский был взглядов, – неясно, они за все время в Корпусе и перекинулись-то двумя-тремя фразами.

– Ты нам сейчас как нельзя кстати! Боевой офицер, Георгиевский кавалер…

– С чего ты взял, что я Георгиевский кавалер? – удивился Сеславинский.

– Да это я так, в шутку! – Они свернули на Гороховую и прошли какими-то дворами, подворотнями, сторонясь проезжающих мимо крытых грузовиков.

Микулич отворил неприметную дверь, поднялись на второй, прокуренный этаж. На лестничной площадке хохотали и хлопали друг друга по плечам несколько мужчин. Чекисты, судя по кожаным курткам. Они поздоровались с Микуличем и без любопытства скользнули взглядом по его спутнику.

– Микулич, – остановил его один из парней, – в Одессе у Мары Исаковны спрашивают: «Что вы предпочитаете, Мара Исаковна, горячий чай или горячего мужчину?» – «Та мене усе равно, абы хорошо пропотеть!»

– Сам на месте? – Микулич под веселое ржанье шагнул в коридор с канцелярскими стульями, стоящими вдоль стен.

Одна из дверей была распахнута. В кабинете, заваленном картонными и ледериновыми папками с надписью «Дело №…», сидел за огромным столом красного дерева молодой человек с черным вьющимся чубом, разговаривал по телефону и курил, стряхивая пепел в чугунную пепельницу, набитую окурками. Папироса из роскошной пачки «Добрый молодец» была засунута чугунному коню в зубы.

Молодой человек держал трубку на некотором расстоянии от уха и морщился. Разговор, судя по всему, не складывался. Он буркнул что-то, положил трубку и закатил глаза к потолку.

– Горький, – пояснил он. – Максим. Кого-то из ихних мы, говорит, забрали. Раз забрали, – он пожал плечами, – значит надо!

– Хочу представить соученика моего, Александра Николаевича Сеславинского, боевого командира. После ранения под Казанью лечился в госпитале, отдохнул чуток у родителей в деревне и сейчас – свободен. Хотел бы рекомендовать…

Молодой человек привстал из кресла и протянул вялую руку.

– Барановский! – Он глянул неожиданно быстро, будто ожидая реакции на свою фамилию. – Биографию пусть напишет, – это уже Микуличу, – если подойдет, возьмешь в свой отдел. – И снова быстро взглянул на Сеславинского: – Как с нервами у тебя? Порядок? А то у нас здесь все какие-то нервные собрались. Вчера, слышал, – опять Микуличу, – латыш наш, Зикман, вошел в камеру и ну из винтаря палить! – Барановский усмехнулся. – Едва унять смогли! Нервы! – пояснил он Сеславинскому. – Наш контингент кого хочешь до Пряжки доведет.

– Ну и спирт, конечно, – хмыкнул Микулич.

– Пьют, пьют, как черти, – вздохнул Барановский. – Тоже ведь от нервов.

– Надо зайти к Урицкому, – Микулич повел Сеславинского по коридору в парадные помещения.

– Неужели в кабинете Трепова сидит? – Сеславинскому вспомнилось, как еще в начальных классах корпуса их водили на экскурсию в парадный кабинет петербургского градоначальника Ф.Ф. Трепова. Того самого, в которого стреляла революционерка Засулич.

– Нет, – засмеялся Микулич, – в том кабинете только Дзержинский заседать любил. Дворянская кровь взыграла. Шановне паньство! – не без яду шепнул Микулич.

Свернули в еще один коридор, устланный и дорожкой, и через секретаря попали к Урицкому. Тот оказался неожиданно низкорослым, с круглой спиной и бритым лицом.

– Рекомендуешь? – Он с прищуром снизу смотрел на могучего Микулича. – Тебя из Пажеского корпуса выгнали – это тебе в плюс. А друга твоего? Тоже выгнали?

– Я выпустился в Финляндский полк…

– А у нас здесь работка нелегкая, это не в караулах у спален фрейлинских стоять!

– Боевой командир… – понизил голос Микулич, – под Казанью был ранен…

– Под Казанью? Там ведь Троцкий главковерхом был?

– От окопа до главкома не дотянуться, – сказал Сеславинский. – Однажды видел его и слышал. На митинге.

– И как? – спросил Урицкий странноватым, скрипучим голосом. – Я лично, как бы Ленин умен ни был, – проговорил он, не слушая Сеславинского, – военный гений Троцкого ставлю на голову выше! На голову! – Начальник ЧК повернулся к Микуличу: – А что Барановский по его поводу, – ткнул пальцем в Сеславинского, – сказал? За? Одобрил? Ну, так оформляйте! – И сделал знак Микуличу: – Останься!

В секретарском предбаннике возле юнца с набриолиненным пробором Сеславинский чувствовал себя неловко. Дух был как в дамской парикмахерской. Сеславинский вышел в коридор, стараясь прогнать из памяти не к месту всплывающие подробности экскурсии к градоначальнику. Утреннее волнение – возьмут ли? Построение на плацу и строгое лицо старшего офицера – начальника курса. Сияющие, начищенные со всей ученической старательностью пуговицы, бляхи, ботинки. И четкий строй, единый шаг и единое дыхание на Невском. Глухие удары сотен подошв по деревянным торцам мостовой. Восхищенные взгляды дам. Офицеры, берущие под козырек, кареты и авто, пропускающие курсантов, и знаменитое, столько раз упоминавшееся офицерами-воспитателями чувство локтя. Когда ты в одном строю со всеми, когда вы – единый организм с четким, глухим шагом, общим дыханием и начальником курса в парадной форме впереди. А потом – строгое здание, благоговейная тишина, вышколенные чиновники с неслышной на красных дорожках походкой, лощеные офицеры, одобрительно посматривающие на курсантов-«пажей». И сам воздух, ощутимо, физически наполненный значительностью всего, что происходит в этом старинном здании. Тогда кадетов провели по коридору, в который сейчас вышел Сеславинский, в зал приемов, ослепивший светом, сверканием позолоты и высоких хрустальных торшеров, замерших рядом с камердинерами возле парадных дверей, из которых должен был выйти градоначальник.

– Это дело надо перекурить, – Микулич по-дружески похлопал Сеславинского по плечу. – Какая скотина, а? – он бросил на пол спичку, от которой прикуривал. – Видит, что я за тебя горой, так вместо пяти упаковок взял, скотина, десять!

Дальше