– Каких упаковок? – не понял Сеславинский.
– Да кокаина! – оглянувшись, засмеялся Микулич. – Тут кому хочешь на ноздри внимательно взгляни – и все поймешь!
Они вышли на парадную лестницу, все еще с ковровой дорожкой, но не красной уже, а затоптанной до черноты и усеянной окурками. Микулич поздоровался с двумя крепкими, мордатыми блондинами. Те в ответ на приветствие молча кивнули.
– Латыши, – доверительно склонился Микулич к Сеславинскому. – С фронта, сам знаешь, дезертировали, окопались в Питере. Красные банты понацепляли – все веселее в столице-то, при винтовках да бабах, чем в окопах вшей кормить. Вот их за особое рвение и взяли. Сначала в охрану правительства, потом – в Чеку, – и склонился еще ближе: – Звери! Некоторые по-русски – ни бельмеса, но люту-уют! – Он с дружеской улыбкой кивнул еще одному блондину. – Ладно, бывай, – Микулич протянул руку. – Завтра жду в девять, без опозданий, к кабинету Урицкого. Будем оформлять!
А в роскошном парадном вестибюле бывшей канцелярии петербургского градоначальника, через который проводил Сеславинского на выход Микулич, стояли два пулемета, тупорыло уставившись в золоченые настенные канделябры.
– Задремал? – полуголый Микулич хрустел зажаристыми сырными «ушками». – Закуска к черному пиву – дивная.
– Позволите-с ребрышки подавать? – возник из-за высокой спинки деревянного дивана улыбчивый татарин.
– И пивка добавь! – Микулич уже заметно «поплыл». – А потом – барышень! – заговорщицки подмигнул Сеславинскому. – Попробуй парилочку! Сказка! – он поманил пальцем банщика, который появлялся из-за высокой спинки дивана всякий раз, стоило Микуличу повернуться в его сторону. – Парщика дай ему хорошего! Пусть в раю побывает!
Парная, и верно, была хороша. Сухой пар, в меру горячий, с легким запахом каких-то полевых трав и густым, резковатым настоем березовых веников.
– Желаете погорячее? – парщик был голым по пояс, в кожаном фартуке, в холщовых портках до колен и двух войлочных тюбетейках на голове.
И едва Сеславинский кивнул, он черпаком на длинной ручке швырнул в черный каменный зев полчерпака воды. Зев замер, словно подавившись, но через мгновение загудел и со звоном выдохнул едва видимый раскаленный пар. Сеславинский лишь почувствовал, как горячее облако охватывает его, заставляя все тело покрыться мурашками.
– Наверьх залазь, наверьх! – с ударением на первом слоге прокричал парщик, чувствуя себя хозяином.
Наверху было жарко невыносимо. Пришлось пригнуться. А парщик швырнул еще воды в зев печи, встряхнул два веника и мигом взлетел на полок.
– Ложись! – Он расстелил невесть откуда взявшееся полотенце, толкнул гостя на лавку и быстрыми тычками-ударами заставил принять нужное положение. Одну из тюбетеек он надел Сеславинскому на голову и взмахнул вениками. Только тут Сеславинский понял, что такое настоящий банщик. Веники легко подгоняли сухой жар, трепеща по спине, ногам, отдельно по плечам. Снова, уже сильнее, гнали жар и сильнее шлепали по телу, которое отзывалось каким-то внутренним стоном. Оно словно освобождалось от гнусной памяти окопов, запаха сырой и мерзлой земли, крови и гниющего под бинтами человеческого тела, дерьма, в которое вляпываешься на каждом шагу, вшей, заставляющих неудержимо чесаться, вшей, коркой покрывавших трупы сброшенных в воронку солдат, еще час назад бывших солдатами твоего взвода.
Парщик, хлюпая босыми ногами, скатился вниз, поддал еще пару с запахом не то календулы, не то тмина и снова оказался наверху. Сеславинский, почувствовав сильный, страшный жар, попробовал было сопротивляться, но парщик ловко притиснул его коленом к скамье и резко, несколькими взмахами, заставил сломаться, смириться. Один из веников шлепнулся на поясницу, прожаривая тело вглубь, второй – парщик встал коленом на поясницу несчастного – впечатался между лопаток, чуть выше, и жег, жег, прижимаемый крепкими руками мучителя. Через секунды жар ослаб, парщик соскочил на полок, снова взмахнул вениками, но они уже несли не жар, а спасительную влагу, стряхивая ее на красное, как бы припухшее тело. К раненой ноге парщик отнесся наособь, по-своему. После двух-трех резких взмахов прижал накрепко веники к изувеченному бедру, и Сеславинский едва не взвыл от жара и боли, но веники с какой-то женской нежностью скользнули по трем рубцам, рассекавшим ногу, и стали массировать, растирать разорванное и сшитое кое-как, наспех, тело, растягивая и давая блаженное успокоение нервам, жилам, связкам, всему тому живому мясу, которое собрал, слепил и зашил, очистив от грязи, полупьяный от бессонницы и спирта хирург в палатке, украшенной громадным красным крестом, – чтобы немецкие авиаторы, недавно прибывшие в австрийскую армию, могли сверху и издали рассмотреть полевой лазарет. Авиаторы знаки видели, однако бомбы бросали, хотя и неточно. Но промахивались скорее по неумению, чем по нежеланию добить раненых.
Следующая порция воды, следующие запахи: луг, сад, весенний лес, терпкий дух дубовой осенней прели, снова липа и молодые-молодые елки со сросшимися с травой лапами, под которыми он мальчишкой собирал мерные, чуть более пятиалтынного, рыжики.
Парщик сменил веники на еловые, их уколы тело уже не хотело чувствовать, потом были дубовые, прошлого сезона, листья которых расправились в кипятке и шлепали по спине и бокам, как детские ладошки.
Сеславинский поначалу почти не почувствовал, как парщик ловко вывернул ему руку, затем вторую, и вскрикнул, только когда тот, оседлав распластанное тело, стал проходиться вдоль позвоночника локтями и коленями. Но сил сопротивляться уже не было. Хотя бы потому, что боль нарастала и отступала волнами, оставляя сладкую легкость в суставах.
– Охлаждаться будем? – едва расслышал Сеславинский и кивнул.
Парщик заботливо, как тяжело раненного, поднял его и помог на ватных ногах спуститься с полка в блаженную прохладу.
– А охлаждаться? – удивился парщик, увидев, что гость собирается присесть. И показал на громадный чан, к которому вела лесенка. – Сюда, сюда пожалуйте! – Парщик помог подняться к краю чана и чуть подтолкнул, не дав задержаться на приступочке.
Сеславинский ахнул в ледяную воду (натуральный лед плавал по поверхности), поначалу решив, что его бросили в кипяток. Но крепкие руки парщика трижды окунули его с головой и только после этого позволили вылезти наружу. Наверх, на спасительный полок, он бежал уже сам. Подгоняемый парщиком, который успел подбросить в жерло печи еще один черпак.
После второй полной обработки Сеславинский и парщик присели на одной из средних ступенек полка, связанные общим нелегким делом.
– В первый раз вы у нас, – сказал парщик. – Навпервой, может, и достанет. Подремлете с полчасика, силы вернутся, а там – как Бог даст!
Они вышли из парной, Сеславинского завернули в тяжелую махровую простыню и, поддерживая под локоток, отвели в «кабинет» с водой, ледяным квасом и широкой лежанкой.
Едва улегшись, Сеславинский провалился в небытие, из которого вышел, услышав, как маменька зовет: «Сашенька, Алекса-андр!» Ему казалось, что он лежит на спине среди разнотравья на широком заливном лугу и смотрит в небо. Оно бесконечно далеко, бледно-голубое, с легкими прочерками облаков. Если бы не эти белые облачка, небо можно было бы принять за чисто белое. Эта высь, эта гладь, благодать и тишина так манили, что казалось, будто он потерял вес, стал легким, как пушинка из маменькиной подушки. И как пушинка, чуть раскачиваясь от теплого и нежного духа, исходящего от земли, травы, раскачиваясь от звона кузнечиков, наперегонки стрекочущих что-то, он сначала чуть-чуть, потом все более и более стал отделяться от земли, подниматься медленно к высокому чистому небу, слыша торжественный и удаляющийся стрекот.
«Сашенька-а, Алекса-андр!» – звучал зовущий маменькин голос. Сеславинский открыл глаза. Его осторожно, нежно тряс за плечо банщик-татарин.
– Беда, барин, беда приключилась, – он поднял Сеславинского и, поддерживая сзади, вывел в зал, где они прежде сидели с Микуличем.
Микулич сидел на деревянном диване, завернутый в простыню. Голова была откинута. Челюсть отвисла. Если бы не цвет лица, можно было бы принять его за глубоко спящего человека. Сеславинский сразу понял – Микулич мертв. А подойдя ближе, увидел: в его горле морской кортик, всаженный по рукоять. И рядом бьется в истерике женщина в черной шляпке-таблетке с вуалью, легкой накидке и нитяных перчатках.
– Она? – почему-то шепотом спросил Сеславинский.
– Да, – кивнул татарин.
– Женщину убрать! – Сеславинский почувствовал себя, как раньше, командиром разведки.
– Кровь сейчас сотрем, следов не будет, – зашептал ему в ухо татарин. – Тельце (почему-то он назвал труп «тельцем»), тельце в Семёновский Введенский храм, что против Царскосельского вокзала, по-тихому доставим, дальше уж сами решайте, можем по-тихому и похоронить.
– Да вы что, он же из Чеки! – Сеславинский, глядя как уводят рыдающую женщину, подумал о том, что татарин хотел «повесить» убийство на него. – Откуда она? – женщина не была похожа на проститутку.
– Новенькая-с, не наша-с, из благородных будет, как и просили… – Банщик быстро взглянул на Микулича, как бы намекая, что тот и сам отчасти виноват. Из благородных, видишь ли, захотелось. А с ними, благородными, всегда хлопоты.
– Кто привел?
– Из наших один, из татар. Дворником служит. Домовладение бывшее Левидовых. Недалеко. В двух шагах. На уголочке Гороховой и нашего, Казачьего переулка.
– Дворнику своему скажи, адрес ее и имя – мне! А дальше – чтоб забыл! Понял?
– Так точно! – вдруг по-военному ответил татарин.
– Что возникнет, – Сеславинский смотрел прямо в глаза старому банщику. – Что возникнет, – повторил он, – виноват будет, не виноват… я его в царской водке растворю! И тебя с ним – на пару!
Сеславинский и сам не знал, почему обещал растворить дворника в царской водке. Вряд ли старик-татарин знал о таком «напитке». Но обещание принял к сведению.
Татарин покосился на Сеславинского:
– Надо бы, господин, на расходы… Расходы большие будут…
Вот когда пригодился особый, «командирский» голос и интонация, которым так долго учил подопечных командир курса граф Кричевский.
– Одно слово, – Сеславинский проговорил это грозным свистящим шепотом (граф Кричевский гордился бы выпускником!), – одно слово, и расходы будут еще большими! Во сто крат! – И, сбросив простыню, зашагал, чуть оседая на раненую ногу, к загородке, где они оставили одежду.
Оттуда уже улыбался ему и приветливо кивал молодой банщик.
Глава № 2
Сеславинский, конечно же, сразу вспомнил Микулича, еще при их первой встрече, на Невском. Изгнание корнета-старшекурсника из Пажеского корпуса было делом из ряда вон выходящим. И разбирал его сам великий князь Николай Николаевич.
В Красносельских лагерях, где перед выпуском последние дни в корпусе проводили корнеты, к Микуличу подошел один из «зверей», польский граф малыш Чарторыжский. По прозвищу Графинчик. И по простоте графской души поинтересовался, к польской ли ветви Микуличей, с которой Графинчик хорошо знаком, относится уважаемый корнет, или к австрийской.
Принадлежать к австрийской в момент патриотического подъема было как минимум не почетно. Но ползли среди корнетов упорные слухи, особо распространившиеся по Корпусу после скандала, что Микулич вообще не из дворян: якобы, будучи однофамильцем, а то и бывшим крепостным Микуличей, он выправил фальшивые документы, убавив год и приписав себя к «польскому паньству».
«Звереныш» Чарторыжский об этом не знал и наивно решил, что нашел хорошую тему для разговора со старшим, «корнетом». Однако Микулич неожиданно вспылил, грязно выругался и плюнул в лицо Графинчику. Тот, несмотря на природную мелкость, вообще-то не свойственную Чарторыжским, бросился на обидчика и успел не только ударить врага, но и вцепиться ему зубами в ухо. На крики ошалевшего от боли Микулича прибежал наряд во главе с дежурным офицером, скандал вышел наружу и получил развитие. Впервые в истории Пажеского корпуса один из «пажей» плюнул в лицо другому, и, кроме того, Графинчик, не стерпев оскорбления, вызвал Микулича на дуэль. Дуэли, разумеется, не допустили, Микулича с позором выперли, списав по четвертому разряду унтером в армейский полк, а скандал летописцы Корпуса занесли в анналы.
Шагая по Казачьему переулку, Сеславинский припоминал подробности этой истории и вдруг лопатками почувствовал опасность. Словно кто-то буровил его взглядом сзади. Это странное и таинственное чувство не раз выручало его в разведке. И сейчас, ходко шагая по пустому Казачьему переулку, он спиной ощутил этот фронтовой холодок. Сеславинский остановился, прикуривая, и прислушался к шагам, гулко отдававшимся в ночном переулке. Шаги сзади – а он слышал, слышал их! – стихли. Наружка! Меня ведут! Сеславинский свернул за угол, перебежал на другую сторону переулка и нырнул во двор. Слева – парадная. Ни света, ни дворника с начала переворота, конечно, нет. Отлично! Можно даже не прятаться за тяжелую резную дверь. Первое, что сделает агент, потеряв его, – забежит во двор. Второе – заглянет в ближайшую парадную. В подворотне прогремели шаги, замерли возле парадной и с едва слышным шарканьем стали приближаться. Сеславинский спрятал револьвер, почувствовал по манере – новичок. Агент приотворил дверь, сделал шаг вперед, пытаясь хоть что-то рассмотреть в темноте, и был мгновенно скручен Сеславинским. Вот теперь револьвер понадобился. Сеславинский без церемоний сунул дуло немецкого «Люгера» в чесночную пасть агента.
– Тихо, не рыпайся! – Агент куклой повис у него на руках. – Кто руководит операцией? Не рыпайся! Никто не узнает. Быстро! Кто руководит?
Агент замычал что-то.
– Кто? Не понял? Бокий, сам?! – Агент только хрипел и кивал изо всех сил. – Микулича свои грохнули? Быстро говори! Свои?! – Тот кивал утвердительно. – Татарин – наш агент? Да?! – Для убедительности пришлось засунуть ствол револьвера поглубже. – Да?! – и получив утвердительный кивок, Сеславинский отпустил агента. – Скажешь, что потерял меня! Все! – Он рывком поднял кукольно-вялое тело. В отблеске луны стало видно: мальчишка. Гимназического вида. Попадался в столовой ЧК. – Повтори, что должен сказать!
– Что я вас потерял…
– Все! Иди! – и вытолкнул его из парадной.
Сам же через соседний двор вышел в переулок и бегом вернулся в баню.
Поднявшись наверх, Сеславинский чуть приоткрыл дверь в «класс». Татары сидели за низеньким столиком, уставленным пирамидками чак-чака, и пили чай, как работники, хорошо выполнившие свое дело. За их спинами виден был труп Микулича. Он сидел в той же позе, даже кортик из шеи не был вынут. Видимо, вызвали по телефону кого-то из ЧК и теперь ждали. Попивая чай.
Сеславинский деловитой походкой человека, участвующего в деле, вошел в «класс» и пальцем поманил старого татарина. Тот резво подбежал, чуть кланяясь на ходу.
– Женщина где?
– Как договаривались, отпустили. Она не наша!
Сеславинский, глядя в узкие, немигающие глаза татарина, понял вдруг, что это он и убил Микулича. Никакая женщина не могла бы так ловко прирезать здоровенного мужика.
– В Чеку звонили уже? – прищурился Сеславинский.
– Точно так! – опять по-военному отозвался старик. – Мигом должны приехать!
– Ладно, бывай! – по-свойски сказал Сеславинский и вышел, не взглянув на Микулича.
Теперь, перед тем, как идти на Гороховую, надо было понять, кто и зачем убил Микулича: is fecit, qui prodest – кому это выгодно? Из-за Урицкого? Не зря меня вызвали в морг как эксперта по убийству Урицкого. Сеславинский обнаружил в морге, что затылка у Моисея Соломоновича просто не было: его разнесла пуля, вошедшая между глаз. А никакая пуля из револьвера, даже знаменитая «дум-дум», разворачивающаяся в розанчик при попадании в тело, таких повреждений крепкому черепу председателя Петроградской ЧК исполнить не могла. Здесь пахло выстрелом из винтовки с ударной разрывной пулей. Скорее всего немецкой, Маузер Gewehr 98/17, калибра 7,9. Это было видно даже непрофессионалу. А уж Сеславинскому – тем более: в снайперском деле он был дока еще со времен Корпуса. И Козырева, правую руку Бокия, который, посмотрев на страшные раны, записал в протоколе: «…входное отверстие предположительно от оружия системы Браунинг, выходное соответствует входному…», он не понял. Увидев, как Сеславинский задумался, подписывать ли протокол, Козырев по – свойски сморщился и шепнул: «Пустое, формальность». «Зачем вы привлекли меня как эксперта? Своих, что ли, нет?» – Сеславинский тоже почему-то стал говорить шепотом. «Эксперт должен быть со стороны, – наклонился к Сеславинскому Козырев, – а вас рекомендовал Микулич!» Сеславинский все еще смотрел на корявую скоропись: «входное отверстие… системы Браунинг… выходное соответствует входному…» Здесь все, все вранье… «Пустое, формальность! – повторил, как заклинание, Козырев. – Это распоряжение оттуда…» – он поднял глаза вверх. И, заметив очевидную тупость Сеславинского, добавил едва слышно, Сеславинский скорее разобрал это по губам: «Бокий, Глеб Иваныч!»