– По-твоему, УГРО – вне политики, вне классовой борьбы?
– Чем меньше политики будет в УГРО, тем лучше, по-моему.
– Вот это да-а-а, – протянул Ульянов, поворачиваясь к «молодым». – Приехали… контра уже прямо под носом у нас, а мы её где-то на Васькином острове ищем… – Он с приказчичьим шиком погасил самокрутку о подошву. – А насчет того, чтоб два месяца без сознания быть… Свежо, как говорится, предание, а верится с трудом! – Ульянов мигнул молодым, как бы показывая: как я с бывшими-то балакаю? И спуску – ни на грош!
– Вот что, Александр Васильевич, – Сеславинский почувствовал отвратительный басовый гул в голове, донимавший его после первой контузии, – я вижу, вы как-то особенно хотите выставиться перед сотрудниками и мишенью для этого избрали меня! – Сеславинский, как учили когда-то в корпусе (перед боем на шпагах), расслабил кисти рук и сделал маленькую паузу, чтобы почувствовать как теплеют ладони. Вместо этого пальцы только похолодели, а к басовому гулу в виске присоединилась острая иголка флейты-пикколо. – Напрасно вы избрали предметом меня! Потому, что вам тогда придется ответить перед всеми товарищами на несколько моих вопросов! – Сеславинский старался, чтобы отвратительная рожа Ульянова не расплывалась в глазах от гнева, стянувшего голову обручем. – Вот первый вопрос. (Боже, как пригодилась «скороговорочка» Салькова!) Расскажите товарищам, как и почему вы не попали в мобилизацию четырнадцатого года? Напомню, я тогда добровольцем пошел на фронт. И не в гвардию, на что имел полное право, а в пехотную дивизию!
– А мне что скрывать? – Ульянов откинулся на спинку стула, широко расставив ноги. – У меня во всех документах это прописано. Щас вот в партию прошение подал, так там тоже прописал. В четырнадцатом году был арестован за организацию забастовок на «Скороходе», осужден по политической и выслан за реку Акатуй! Плохо вы там у себя в Чеке работаете, если даже этого не знаете! – он хохотнул, весело поглядывая в зал.
– Мы работаем неплохо, – Сеславинский старался не повышать голос, – а потому знаем, что в четырнадцатом году вас действительно арестовали и выслали. Но не в Акатуй, а в Пермскую губернию. И не по политической статье, не за политику, а за воровство с фабрики «Скороход». И фамилия ваша, Александр Васильевич, была не Ульянов, чем вы гордитесь, как бы намекая на дальнее родство с вождем пролетариата, а Урванов. Что вы скрываете и по сию пору!
– Что?! – взорвался Ульянов. – Что?! Ну, ты ответишь за это, контра! – он дрожащими руками принялся вытаскивать свой пистолет.
– Я готов отвечать, но по-революционному, перед товарищами. На открытом суде. А если ты хочешь по-уголовному, – только тут замерший на миг зал как-то сразу заметил «люггер» в руке Сеславинского, который он держал на уровне бедра, – я готов и к этому! – и вышел из зала, пройдя мимо бьющегося в истерике Ульянова. Того с трудом удерживали трое крепких сотрудников.
– Неприятная история, – задумчиво сказал начальник УГРО Кирпичников, к которому Сеславинский зашел прямо после скандала с Ульяновым. Он разглядывал Сеславинского даже с некоторым интересом, будто видел его впервые. – Только что мне сообщили, что готовится приказ о моем переводе на должность заместителя начальника УГРО. А начальником, судя по всему, планируют поставить Ульянова. Как человека «из рабочих» и с дореволюционным тюремным стажем. – А откуда у вас информация по Ульянову? Сальков?
– Точно так! – кивнул Сеславинский.
– Узнаю Андрей Алексеича! – засмеялся Кирпичников. – У него, бывало, мышь не проскользнет, чтобы отдельной записи в архиве следственного управления не оставить.
Кирпичников помолчал, поигрывая пальцами на столе и даже, кажется, напевая какую-то веселенькую мелодию в усы.
– Придется, кажется, воспользоваться личными связями, – проговорил Кирпичников, снимая трубку. – Соедините с Москвой! Товарищ, Питер на проводе! Передайте товарищу Дзержинскому, – сказал он невидимому секретарю, – Кирпичников из УГРО. Прошу полминуты! – И кивнул Сеславинскому, чтобы тот не выходил.
Вопрос о лже-Ульянове с Дзержинским был решен даже быстрее, чем в полминуты.
– Пока что личные связи действуют лучше, чем официальные представления, – Кирпичников вздохнул. – Подготовьте вместе с Сальковым, я ему позвоню, материалы по этому Ульянову. – А мне, поверите ли, он поначалу даже понравился отчасти. Эдакой своей бойкостью. – Он покивал головой, как бы сетуя на свою оплошность: – Стареем-с… – и прищурился. – А вы, случаем, не племянник ли генерала Либаха, Франца Францевича, будете? – и не дожидаясь ответа: – Папеньку вашего коротко не имел чести знать, хоть и встречались не единожды, а вот с Францем Францевичем приятельствовали. Да-с, приятельствовали. И даже в ваше ярославское имение ездили поохотиться. На зайцев. С гончими. Так он чуть было моего гончака не пристрелил. Охотник был неважнецкий, Франц Францевич, не тем будь помянут, – Кирпичников кивком отпустил собеседника.
– Да, Александр Николаевич, – уже в дверях приостановил он Сеславинского. – К делу уже не относится, – Кирпичников по-кроличьи дернул носом и Сеславинский сразу вспомнил, что «кролик» было его домашнее шутливое прозвище, – но знать бы надо… Урванов-Ульянов был с шестнадцатого года нашим платным агентом.
Глава № 8
Глеб Иванович Бокий не знал, что такое похмелье. Сколько и какую бы дрянь он ни пил – на следующий день голова была чистой и свежей. Насколько свежей и чистой могла быть голова секретаря Петроградского комитета РСДРП(б) в 1918 году. Да еще и отвечающего за разведку и безопасность. И сидящего под началом Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича.
Правительство республики, испугавшись немецкого наступления на Питер, только что перебралось в Москву. Бокию пришлось организовывать переезд и отвечать за безопасность поезда, регулярно развлекая Бонч-Бруевича оперативной информацией. Бонч окопался в 75-й комнате Смольного, изображая нечто среднее между главой охранки и начальником фронтовой разведки. Ни в разведке, ни тем более в охранных делах бедняга Бонч не смыслил ничего, но пыжился, напрягая Бокия по тысяче мелочей.
– Интеллигентный еврей во власти – это уже опасно, – философствовал Бокий, развалившись в кресле у доктора Мокиевского. – А если ему дать возможность казнить и миловать…
Мокиевский, рассматривая на свет мензурки, – он разводил спирт – сверкнул стеклами пенсне в сторону Бокия.
– Говорят, он хороший организатор.
– Да-да, – иронически подтвердил Бокий, – особенно в части обеспечения себя и своего патрона. У Ильича слабость – икорка, огурчики… «А что-то, Бонч, у нас икогка всего тгех согтов, – передразнил он Ленина. – Пгидется вас гасстгелять, как саботажника!»
– На фоне питерской голодухи икорка и огурчики уже неплохо…
– Его максимум – оборудовать квартиру для хозяина, – Бокий покосился на молодую женщину, внесшую в кабинет жареного кролика. – Теплый сортир и лифт со второго этажа на третий. И то не догадался шахту лифта хотя бы обшить досками.
– Они так боятся даже в своем Смольном?
– Они боятся даже в своем собственном нужнике…
– Чего?
– Что войдет кто-нибудь и скажет: «Ты что здесь делаешь?»
– Любите вы их, Глеб Иванович!
– Я их знаю, а люблю только спирт, когда именно вы его разводите, запах жареного кролика и перспективу поехать с вами на Острова…
– Конечно, вы ведь уверены, что спирт, который я вам налью, – не метиловый, кролик – хоть и жертва научных экспериментов, но не инфицирован сибирской язвой…
– Зато компанию на Островах вам обеспечиваю! И почти полная гарантия от гонореи!
– Так зовите и своего дружка Бонча, раз уж гарантии!
– У него, знаете, такая постная рожа, – Бокий взял с подноса большую водочную рюмку, понюхал и поставил ее обратно, – что любое развлечение становится равно веселым, как ихняя зауряд-лекция по марксизму. Я на днях по обязанности сидел на одной. Бр-р… – Бокий поднял рюмку. – А в целом… – Он выпил, закатил глаза, изображая особое удовольствие, и шумно выдохнул. – В целом, боюсь, что в хороший дом в Англии его управляющим не взяли бы!
– Вы же марксист, – Мокиевский тоже выпил и захрустел кроличьей лапкой. – Революционная деятельность, которой вы так увлекались, вам обошлась в десяток посадок…
– Двенадцать! И почти полтора года в одиночке.
– Это суммарно?
– Конечно! Выдержать полтора года одиночки мог только наш Феликс! Нормальный человек сходит с ума…
– Мне кажется, его это не миновало! – ухмыльнулся Мокиевский. – Так вот, вам ваши увлечения Марксом обошлись в десять посадок…
– Двенадцать!
– А мне – в круглую сумму. – Мокиевский налил еще спирта. – Один залог за судебный процесс «Сорока четырех» обошелся в три тысячи. По тем временам деньги немаленькие! Плюс…
– Желаете вернуть?
– Деньги? Нет! Но должок – да!
Бокий поднял брови, изображая непонимание.
– Вы же теперь у власти! Точнее – сама власть! – Мокиевский взялся за рюмку, они чокнулись и выпили. – Я слышал, вы выдали какую-то охранную грамоту Сергею Фёдоровичу Ольденбургу.
– Это Луначарский обтяпал!
– Неважно – кто. Важно – власть!
– Резонно!
– Помните Гринёвский заячий тулупчик в «Капитанской дочке»?
– Жалованный Пугачеву?
– Подаренный. Литературные сюжеты живут-с!
«Охранную грамоту» доктору Мокиевскому и его патрону академику Бехтереву привезли уже на следующий день. Когда Мокиевский еще лежал, стянув мокрым полотенцем разламывающуюся голову, и размышлял, стоит ли похмелиться сейчас или сначала выпить кофе. И решил – сейчас. Потому что кофе из сушеной морковки и цикория, собранного прислугой на Сиверской, был ужасен.
Грамота была подписана заместителем председателя Петроградской ЧК Глебом Бокием. Вступившим в должность в этот день.
Мистик, гипнотизер, теософ и ученый-авантюрист Павел Васильевич Мокиевский любил играть в покер, то блефуя, то поступая в соответствии с математической логикой, но дьявол, с которым он решил сыграть тогда, выиграл.
Впрочем, может быть, он выиграл еще раньше.
Февраль 1918 года в Петрограде выдался особенно лютый.
Нерасчищенные улицы быстро заросли сугробами, тропинки, натоптанные между ними, исчезали под гонявшимися друг за другом струями снежной замяти, так что ходить стало почти невозможно. Но голод гнал на улицы. Кутаясь в шали, башлыки, шаркали по темным ледяным тропкам теплыми ботами и шли, шли в надежде раздобыть какую-нибудь еду. Шли, пряча в карманах муфт, в которых прежде держали саше и духи, то, что осталось от прежних, совсем еще недавних времен: фамильное золото, броши с бриллиантами, фрейлинские вензеля… Петроград выживал, не веря в ужасный конец и стараясь понять, как же можно приспособиться к этой новой жизни. Обрушившейся на них так, как у нерадивых дворников рушатся наледи с крыш знаменитых особняков, реквизированных революцией.
К числу таких зданий относился и дворец великого князя Николая Николаевича, только что полученный академиком Бехтеревым для организованного им Института по изучению мозга и психической деятельности.
– А одного здания, выходящего на набережную, нам мало будет, – Владимир Михайлович в расстегнутой генеральской шинели шел впереди щупленького комиссара, выделенного Бонч-Бруевичем для передачи особняка. Тяжелая прядь волос то и дело падала на глаза.
– Там еще здание и целый корпус – службы-с, – их сопровождал служивший у великого князя швейцар, до смешного схожий с Бехтеревым. И тоже с генеральскими лампасами.
– Оба здания нас вполне устроят! – напористый Бехтерев почувствовал азарт. – Зато всю эту красоту, – они вошли в основной корпус, – можете забрать себе. – Он обвел рукой вестибюль и парадную лестницу. – Ни картины, ни ковры не нужны. И золоченую мебель забирайте. У нас своя, попроще. (Не отдал, впрочем, и тем самым сохранил коллекцию старинного русского стекла и фарфора – увлечение супруги Николая Николаевича Анастасии (Станы) Черногорской).
…Напротив красавицы-двери великокняжеского дворца остановился автомобиль с «шоффэром» в кожанке, присланный Бокием. Мокиевский, поджидавший его, забрался в промерзлое нутро. Автомобиль двинулся, пробивая желтоватым светом фар снежную муть, со свистом несущуюся в сумасшедшем, завихряющемся танце.
Мокиевский корил себя за то, что поддался уговорам Бокия, но, с другой стороны, унылые девицы, которых Бехтерев притащил из Женского института, где в просветительском раже читал лекции, смертельно надоели. Им непременно требовались высокие чувства, страсти, стихи и прочая чушь, которой, как полагал Мокиевский, не осталось уже и в провинции. Но, видно, романы Чарской и стихи Бальмонта все еще не выветрились из их бедных голов, хотя они с уверенностью рассуждали о свободной любви и носили платья с разрезом до колена. И даже выше. Правда, скрывая «тайны», прячущиеся выше, вставочками из ажурных кружавчиков. Мокиевский тяжело вздохнул. Да-с, вечные проблемы с этими девицами. Слезы, истерики, идиотская ревность… Какая, к черту, может быть ревность, когда ты отдаешься на лабораторном столе? Да еще после того, как тебя оприходовал Владимир Михайлович! Он в этой части был так же неутомим, как и в науке. И как в науке, стремился к новым и новым идеям. Мокиевский развеселился и, игриво взглянув на шофера, пошутил по поводу петроградской погоды. Но шофер не выпускал изо рта папиросу «Зефир» и на шутку не откликнулся. Он был чем-то похож на Бокия: смуглый, в темноте кабины лицо едва можно было разглядеть, сумрачный и молчаливый. Мокиевский отметил, что когда он неуклюже садился в автомобиль, подбирая полы профессорской лисьей шубы, шофер, оставив на миг баранку руля, подхватил с сиденья и сунул в карман кожанки револьвер.
Только сейчас, когда они переехали мост через Малую Невку и свернули к дачам, Мокиевский понял, почему Бокий прислал за ним авто, сказав, что сам он не найдет этого особнячка.
На одном из поворотов, плохо различимых в темноте и летящих косо струях снега, авто остановил патруль, жужжа динамо-фонарем, внимательно изучил мандат, предъявленный шофером, и, козырнув, молча пропустил. И таких патрулей было еще не то два, не то три. Чего не бывало даже во времена самого гнусного 1905 года.
Зато когда они въехали за ажурную решетку особняка и Павел Васильевич вошел в вестибюль, дохнувший теплом, духами, пачулями, запахом свежих печений и настоящего кофе, он простил Глебу Ивановичу все: и длинную дорогу с мрачным шофером, и кольт на сиденье, и ноги, схваченные морозом даже в ботах.
Гостей встречала дама-распорядительница в платье с вырезом, не оставлявшим никаких сомнений.
– Прошу, прошу вас в ваши комнаты, – сияла дама. – Приведите себя в порядок – и к нам. Все уже собрались! Лили, – она кивнула красотке с ярко накрашенными губами, – проводите профессора!
Лили была так хороша и соблазнительна, что Мокиевский не удержался и прямо в коридоре шлепнул ее по крепкой заднице. Та засмеялась, оглянувшись через плечо. В комнате, перегороженной китайской ширмой, – старинный гардероб красного дерева, роскошная белая с золотом кровать, закрытая персидскими шалями, и небольшая прикроватная тумбочка. Потрепав Лили по щечке, Мокиевский отпустил ее и заглянул за ширму. Там обнаружилось все, что полагалось в хорошем публичном доме: таз для умывания, кувшины с горячей и холодной водой, французский расписной умывальник.
«Боже, – подумал Мокиевский, садясь на кровать, – как будто время вернулось назад!»
Но еще более он не поверил своим глазам, войдя в «зало», куда его проводила все та же улыбающаяся Лили.
На маленькой сцене три юные особы играли на скрипочках что-то изумительно знакомое и веселое. Четвертая, с копной рыжих, заколотых вверх волос, бренчала на рояле и пела. На девицах из одежды были только туфли, ярко-красные чулки в сеточку, черные подвязки и какие-то сверкающие побрякушки на груди и интимном месте. Примерно так же были одеты и женщины, сидевшие за накрытыми столиками. Красавицы с бокалами шампанского обнимали слегка смущавшихся мужчин в партикулярном платье.
В зал вошел Бокий. Мокиевский его поначалу и не признал. Бокий был одет в костюм восточного князька – шикарный, с красным шитьем и золотом, расстегнутый наполовину, обнажая волосатую грудь. «Уже пьян», – отметил Мокиевский, и это было почти последнее, что он захотел и сумел отметить.