– Клара Филипповна, – Бокий подошел совсем близко к Мокиевскому, как бы не замечая и не узнавая его, – что ж вы не просветили гостей: у нас сегодня вечер в восточном духе! Дамы, прошу помочь мужчинам переодеться!
И вечер помчался, закружил, заставляя мужчин вслед за дамами пускаться в дикие «восточные» танцы, пестрые халаты распахивались, кавказские одежды с газырями летели на пол, скрипки заливались так, что хотелось петь, плакать, любить всех и танцевать, танцевать, ощущая рядом очаровательные и прелестные в своей доступности юные тела, обнимающие и ласкающие тебя, соседа-толстяка, еще кого-то, поймавшего одалиску и пытающегося унести ее. Рыжая пианистка вдруг оказалась в объятиях Мокиевского и так смотрела обведенными чернотой глазами, что ему захотелось стиснуть ее до боли, но тут Бокий, переодетый уже в другой костюм, объявил: «Открылась турецкая баня, господа! Дамы, проводите!»
Мокиевский не был уверен, турецкая ли то была баня, но что на входе в нее (пришлось идти прохладным переходом с зимним садом) надобно было раздеться – это точно! Дамы слегка повизгивали, снимая чулочки и еще кой-какую мелочь, мужчины стаскивали с себя восточные одежды, не отпуская своих дам, кто-то оставил из одежды лишь тюрбан на голове и, танцуя, направился к дверям парной, откуда были слышны дамские вскрики, визги, хохот и плеск воды.
Признаться, такого Мокиевский не встречал не только в жизни, но даже в сказках Шахерезады. Не в тех, детских, с дивными рисунками, кажется, Билибина, а в запретных, тайных, предназначенных для чтения мужчинами. Рыжая пианистка (как же Мокиевскому нравились рыженькие!) оказалась такой искусницей в любви, что он только стонал и скрипел зубами. А пианистка, не отпуская его, обняла какого-то волосатого мужика: «Иди к нам!» И тот бухнулся на полок, устланный полотенцами, увлекая за собой свою девицу. Та легла голой грудью на Мокиевского, посмотрела сумасшедшими глазами и вдруг схватила его за лицо: «Люблю мужчин с усами! Ну, целуй меня, усатик!» – и сама впилась ему в губы.
Не иначе как Бокий намешал в вино кокаин – гости без удержу орали, пели, пили, лапали и целовали всех подряд. А на закуску, когда все уже едва держались на ногах, на сцене был устроен театр теней: две пары за полупрозрачным занавесом предавались тонкой и изысканной любви. В зале потух свет, и зрители, возбужденные живыми и страстными тенями, ласкали тех, кто был рядом, натыкаясь в темноте иной раз и на ищущую мужскую руку. Но и тут устроители вечера все предусмотрели: женщин было едва ли не вдвое больше мужчин. И они были невероятно молоды, бесконечно хороши и соблазнительны, как соблазнительны лишь сирены и гурии.
…Мокиевский снова намочил полотенце, туго перетянул голову и принял два порошка аспирина. Осталось полежать, закрыв глаза, расслабиться, сбросить напряжение, сконцентрировавшееся в правой височной доле. Он представил сначала муляж мозга, затем мысленно превратил его в собственный мозг, выделил горячее пятно на височной доле и принялся нежно, но уверенно массировать пульсирующее пятно. Боль то отдалялась, то накатывала вновь, слабея с каждой приливной волной. Да, это, конечно, кокаин, вызвавший потерю контроля, что придало вчерашнему событию форму неприличного разгула. Мокиевский припомнил двух или трех совсем маленьких девочек, принимавших участие в оргии. Вообще все всплывало частями, отдельными эпизодами. Даже сосредоточившись, он не мог восстановить, как добрался до дома. Бокий, судя по организации… скажем так – мероприятия… знал свое дело. Оставалось надеяться, что этот жрец Астарты и Таммуза не снял все события вечера на киноаппарат. Впрочем, плевать! Плохо другое. В одном из мутноватых эпизодов, восстановившихся в памяти фрагментарно, Мокиевский рассказывал Бокию, лежавшему в объятиях совсем юных одалисок («балетные, в них особая прелесть!»), о слабостях своего патрона. Быть может, спьяну чуть преувеличивая эту сторону жизни гения…
И все же восточные практики в сочетании с аспирином привели Мокиевского в порядок. Настолько, что на стук прислуги он бодро ответил: «Да-да!» – и с любопытством всмотрелся в мохнатые брови над серыми, широко расставленными глазами. Девица была нанята недавно.
– Подойди ко мне, – сказал он красотке. Это была школа Бехтерева: «Некрасивые женщины мешают работе». – Ближе, – Мокиевский поднял руки, ладонями к прислуге. – Сядь в кресло, – сказал он поставленным голосом гипнотизера. – Тебе хорошо, ты видишь луг, поле, речку… Ты дома… сеновал… ты спишь… спишь… И забываешь все, что видела вчера… Спишь, и тебе хорошо, спокойно…
Пусть поспит. Надо стереть из памяти все, что она могла видеть ночью. Он сделал несколько пассов, чуть толкнул ее пальцем в лоб – голова откинулась, в уголке пухлых губ блеснула капелька слюны.
– Тебе хорошо, спокойно… Ты ничего не помнишь… Голова свободна и пуста… Пуста и свободна…
Глава № 9
Прошлогодний Февральский переворот, как и все перевороты в России, прошел незамеченным. Просто чаще стали раскатывать по булыжникам автомобили с солдатами, все вдруг украсили себя красными бантами и впали в детскую эйфорию: все можно, все дозволено. Как обезумевший от нечаянной свободы гимназический класс, в который не пришел по болезни учитель, вырвались на улицы студенты, курсистки, мелкие чиновники; вырвались, ожидая строгого окрика надзирателя, – но окрика нет! И хмель ударил в головы – так ударяет впервые выпитое подростком шампанское: свобода, свобода, свобода! Бабахнули где-то вдалеке совершенно нестрашные выстрелы, промчались, весело дребезжа, на стареньком «Рено» солдаты с бантами, винтовками и пулеметом на грузовой платформе, затакал возле моста через Обводный пулемет из башни углового дома, толпа шарахнулась было, и тут же побежала навстречу нестрашным выстрелам: убить, немедленно убить того, кто стрелял! Развернули грузовичок с пулеметом, но не успели пристроиться и открыть по злодею огонь, как вдруг мелькнуло что-то в мансардной выси дома, что-то блеснуло, и тряпичной куклой из окна вывалился человек. Толпа ахнула, взвыла от восторга и побежала смотреть: кто, кто это? Человек, выпавший (выброшенный?) из окна, на злодея похож не был. Был он в аккуратных бороде и усах, почему-то без пальто, в визитке, при галстуке и даже в калошах, отлетевших прочь от удара о мостовую. Лицо медленно покрывалось бледностью, из-под темных волос потянулась струйка крови. Что этот человек делал там, наверху? Почему стрелял из пулемета? И по кому стрелял? И откуда взял пулемет? Да и он ли стрелял? Толпа застыла в недоумении, плотнее окружая первый увиденный ими в дни переворота труп, сзади давили, напирали от нетерпения: убили, убили того, кто палил вдоль Забалканского! Передние придвигались к трупу неохотно: смерть, как всякая смерть, пока еще внушала уважение. Будь их воля, стоявшие первыми подались бы прочь от страшного тела. Тут выскочил непонятно откуда мужичонка в рванине, шапка на одно ухо, глаза дикие от сивухи: «Братцы, да это ж городовой, я ж его знаю! Городовой это! Ишь, приоделся, как будто на свадьбу!» – и, схватив покойника за ногу (башмак при этом соскочил с ноги), поволок его к набережной, Обводного. «Городовой!» – возликовала толпа, радуясь более всего, что наконец-то появилась ясность. Как сразу-то не поняли, кто ж еще мог по проспекту, полному людей, палить? Ясно, что городовой! И тут же нашлись помощники, подтянули, оттискивая толпу, тело к набережной да и скатили вниз, по крутому откосу, к мутно – желтой мартовской воде.
Что делать дальше, никто не знал. Вид поплывшего спиною вверх трупа тоже не радовал, но вдруг кто-то из стоявших сзади взметнул небольшие красные флаги, и студенты из Техноложки запели что-то по-французски. «Марсельеза», «Марсельеза!» – загомонили знатоки, но «Марсельеза» тоже как-то увяла, и толпа потихоньку начала расходиться. Потихоньку, будто все ощутили чувство вины: то ли перед этим человеком, сброшенным зачем-то в канал, то ли друг перед другом – с чего это сорвались и побежали толпою, сами не понимая, куда и зачем?
Мальчишки понеслись через мост, по широкому мощеному проспекту с криками: «Городового убили! Городового убили!» И умолкли, только когда, добежав до трактира «Новгород», получили хорошие щелбаны от половых, вышедших на проспект. Что там у вас в городе ни происходи, а у нас в трактире порядок, раз и навсегда установленный. Пить – запрещено, пьяным появляться – не моги, выкинут на улицу и костей не соберешь, подпевать оркестру или певцам – можно. Но лучше сидеть тихо, порядок соблюдать за чаем и смотреть, как вдоль стены бегает натуральный паровозик с игрушечными вагонами, пыхтит натуральным же паром и даже гудит время от времени, как на большой железке.
Сразу за трактиром возвышалась громада доходного дома, выстроенного купцами Растеряевыми, хозяевами городских складов. Из окон заднего флигеля вид открывался прямо на их склады. От этой громады и пошли вдоль по Смоленской улице доходные дома, построенные местными богатеями: Зеленцовыми, Удаловыми, да и теми же Растеряевыми. Место становилось бойким: хоть еще и дымила круглые сутки городская свалка – Горячее поле, что за Альбуминной улицей, еще гнали по ночам скот, заворачивая его в широченные ворота, украшенные золочеными быками Демут-Малиновского, еще немцы-колонисты по утрам погоняли своих битюгов, груженых овощами по сезону, но протянулась по Забалканскому проспекту (старожилы все еще называли его першпективой, а Обводный канал – канавой) не веселенькая конка со звонким колоколом, а натуральный электрический трамвай, и от Технологического института зашагали не газовые – бери выше! – электрические фонари.
Петя Иванов, Пекка, как почему-то на финский манер называли его дома, приехал вовремя. Старые деревянные часы на кухне отбили ровно пять. Пётр Алексеевич был по-военному точен и по-военному немногословен. Приложился щекой к лицу матери, чуть прищелкнув каблуками, пожал руку отцу и крепко тряхнул руку младшему брату.
– Готов? – Георгий молча кивнул, не в силах отвести завороженный взгляд от его жены.
Надежда, как и Пётр, была одета в кожаную куртку, кожаную шляпку-каскетку и… это была несбыточная мечта всякого мальчика: на каскетке неотразимо сияли, бросая блики по всей кухне, автомобильные очки.
– Пекка, – Иванов-старший был простужен и отхлебывал чай с малиной и малиновыми листьями, – ты уверен, что с этим поездом их можно отпустить? Безопасно?
– Батюшка, – Пекка принял налитый ему матерью чай, – поезд литерный, наркомовский. Я все уладил, они поедут в вагоне охраны.
– С китайцами? – удивился Иванов-старший.
– Нет, – хмыкнул Пекка. – Хотя с китайцами было бы вернее.
Надежда уже сняла свою каскетку вместе с очками и теперь было видно, что она взволнована:
– Там всякой твари по паре. Какие-то немцы…
– Ластивка моя, – на украинский манер проговорил Пётр (Надежда была хохлушка), – то ж не нимцы, а венгры. Просто они по-русски ни бельмеса, а по-немецки хоть чуть-чуть могут. – Он ласково положил свою ладонь на руку Надежды. – И латыши там есть, я с ними все обговорил.
– Вот уж кому бы я не доверяла, так это латышам! – Мать, Мария Ивановна, завязала узелок по-деревенски. – Тут пирожки свежие, только поспели. Возьми к чаю! – протянула узелок Надежде. – Эти латыши, скажу я вам… – она покосилась на Георгия. – При ребенке и говорить такое неприлично. Словом, быстро приспособились твои латыши к петроградской жизни. Банты красные понацепляли, революхционеры! – она почему-то, скорее от презрения, именно так и произносила: «революхционеры». – Я бы их истопниками в трактир «Новгород» не взяла бы! Злющие! Глазами так и зыркают! И на водку очень падки.
– А это вы откуда, маменька, знаете? – засмеялся Пётр. – Сухой закон не отменен еще…
– Да на них, шелопаев, никакой закон не закон. Дворники наши, Ахмедка с братом, целую бадью спирта где-то раздобыли. Так эти самые латыши аж дорожку к их сараю протоптали! Уж на что мясники-бойцы лихой народ, а в питейном деле больше порядка знают, чем эти твои латыши!
Семья Ивановых с недавних пор обосновалась на Смоленской улице, рядом с городскими бойнями, и в окрестных доходных домах жили бойцы скота, в основном рязанцы.
– Петенька, – Надежда широко раскрыла добрые голубые глаза, – а откуда они вообще взялись в Петрограде, эти латыши?
– Что-то не о том разговор у нас пошел, – остановил ее Алексей Георгиевич, Иванов-старший. – Дивизий несколько было латышских, немцы им по загривку надавали, хоть они, должное отдам, вояки и неплохие. Но за Россию воевать, да еще с немцами, перед которыми они испокон века шапку ломят, не хотели. И дезертировали. А теперь-то уже и прижились в Питере. Свобода, кормежка, бабский пол тоже под рукой…
– Алексей Георгич, – мать показала глазами на младшего. – Мы же не в казарме!
– И то верно, – согласился Иванов-старший. – Надежда, на тебя, получается, бремя возложим. – Он строго посмотрел на младшего. – Инструкции ему все даны и выписаны, в случае неповиновения, чего быть не должно, прошу достойно выпороть и отослать обратно в Питер.
– Батюшка…
– Сама выпороть не сможешь, попроси кого-нибудь. На это дело всегда желающие найдутся. Что, пора? – он перехватил взгляд Петра, мельком брошенный на часы-кукушку, висевшие на стене. Подарок Милошей.
Они спустились во двор, где вокруг авто, на котором приехали Пётр и Надежда, роились мальчишки.
– Гоха, ты на моторе поедешь?
Это был триумф Георгия. Открытое авто – ландо на дутых шинах, брат Петя в желтой кожаной куртке, в кожаных штанах и крагах, Надежда (он ее немного побаивался) в автомобильных очках и – он, рядом с Надеждой и вещами, – кофрами и тючками.
– Петя, не лишку ли вещей нагрузил? – поинтересовалась Мария Ивановна.
– Маменька, – Пётр взял кривую рукоять для завода и подошел к сверкающему никелем радиатору. – На ее ридной Украйне, – он подмигнул в сторону Надежды, – лишних вещей не бывает. Особенно петербургских.
Авто, несмотря на легкий морозец, завелось с двух оборотов. Петя быстро сел за руль, поиграл какими-то рычажками, отчего мотор чихнул и кашлянул сизым кольцом дыма.
– Петро! – Из окна третьего этажа высунулся старый приятель их семьи Сергей Сергеич Неустроев, главный бухгалтер боен. – Ты все-таки дай слово, что навестишь нашу усадьбу! Там от Гуляй-Поля всего пятнадцать верст.
– С гаком? – отозвался Пётр, чуть прибавляя газу и прислушиваясь к двигателю. Пётр, закончивший, как все Ивановы, Инженерное училище, специализировался на «Русском Рено», и автомобили были его страстью.
– На Украине без гака не бывает!
Коротко обнялись, отец лишних слов не любил. Мать поцеловала Надежду, Георгия и перекрестила их:
– С Богом!
Так началось первое настоящее путешествие Георгия. До этого самым большим приключением были поездки на дачу к старым друзьям отца Кондратьевым, в Келомякки.
Глава № 10
Из окна кабинета Бокию видно было Адмиралтейство, заснеженный, заледеневший Александровский сад, правее, за негустыми по-зимнему деревьями сада угадывалась ржаво-красная сквозь снежный туман громада Зимнего. Он смотрел в окно, «отпустив мысли на волю». Так он расслаблялся, ожидая, когда мозг по одним ему понятным законам заработает как всегда: быстро, четко и, как любил говорить о его «голове» сам Бехтерев, – нестандартно. Для этого нужно только расслабиться, погрузить себя в гипнотическое состояние: ты спокоен, мысли текут медленно и плавно, как кучевые облака на голубом небе… на голубом высоком-высоком небе, и ты лежишь на скошенном поле, пахнет свежим сеном, и облака, подсвеченные солнцем, плывут, плывут, плывут… Расслабиться и отключиться от действительности с первого раза не удалось. Что и понятно, огромное перенапряжение… Иметь дело с психом Урицким… Не будем об этом… Я иду по летнему теплому лесу, мягкий мох под ногами, голова свободна и пуста, мыслей нет, только ощущение свободы, полета, легкости в теле… Ты спокоен, свободен, тебе легко, свободно думается, можно лечь на мягкий мох, мягкие иголочки чуть покалывают тело… Можно представить темный, темный омут… черная вода… Сбрасываем туда все мысли, все, и ждем, пока из сотен, тысяч мыслей, встреч, разговоров появится и сформулируется одна, та самая нужная мысль, одна из глубины омута…