Я любил ее без памяти; положение ее доводило меня до отчаяния; – я был как в чаду и как в сумасшествии, голова ходила у меня кругом, я сам хорошенько не знал, что делать; тем более что все это совершилось менее чем в 24 часа. Сначала я хотел ей присоветовать просить убежища у кого-нибудь из своих родных, но как ни думал и как ни искал, никого даже из знакомых приискать не мог; тогда я вспомнил, что когда-то хотел с Федоровым ехать вместе в Тифлис. На другое же утро я заехал к нему, дома его не застал; подорожная была на столе, я ее взял и отправился тотчас же купить тарантас. Я так мало уверен был ехать, что решительно ничего для дороги не приготовил. Тарантас послал на Московское шоссе, а карету послал на угол Морской с Невским. Она вышла от матери, среди белого дня, около шести часов; мы выехали за заставу в городской карете, потом пересели в тарантас и отправились до Москвы на передаточных, а от Москвы по подорожной Федорова. Я признаюсь, что никак не полагал делать что-либо противузаконное или какой-нибудь проступок против правительства; думал, что это частное дело между мужем и мною, и во избежание неприятностей брал предосторожности только, чтобы он или брат ее как-нибудь не открыли наших следов и не погнались за нами. Что мы не желали бежать за границу, на то доказательствами могут служить факты. Во-первых, за границу она должна была сама ехать: мне было гораздо проще и легче пустить ее и ехать после. Во-вторых, если бы имели намерение бежать за границу, то, во всяком случае, мы бы торопились и не ехали так тихо. От Тифлиса до Редут-Кале мы ехали 9 дней, везде останавливались, везде ночевали, между тем как из Тифлиса есть тысяча средств перебраться за границу в одни сутки, через сухую границу, которая в 125 верстах. В-третьих, когда нас арестовали в Редут-Кале, у нас была нанята кочерма или баркас в Поти, и с нами должен был отправиться таможенный унтер-офицер, которого по-тамошнему называют гвардионом. В Поти ожидали два парохода, которые должны были отправиться в Одессу. В-четвертых, наконец, у нас было слишком мало денег и никаких решительно бумаг, кроме подорожной Федорова, которая ни к чему не могла служить. Что подало повод этим слухам, это, я полагаю, бумага, по которой нас остановили и в которой было сказано арестовать: меня с женщиною, старающихся перебраться через границу, похитив 400 тысяч серебром денег и брильянтов на 200 тысяч серебром. Из-за нее мы теперь слывем по всему Кавказу за беглецов и за воров.
Когда мы уехали отсюда, я желал только спасти ее от явной погибели; я твердо был убежден, что она не в силах будет перенести слишком жестоких с нею обращений и впадет в чахотку или лишится ума. Я никак не полагал, чтобы муж, которого жена оставляет, бросает добровольно, решился бы идти жаловаться. Мы хотели только скрываться от него и жить где-нибудь тихо, скромно и счастливо. Клянусь, что мне с нею каждое жидовское местечко было бы в тысячу раз краснее, чем Лондон или Париж. Я поступил скоро, необдуманно и легкомыслием своим погубил несчастную женщину, которая вверила мне свою участь».
6
Князь Сергей Васильевич Трубецкой был посажен в равелин 29 июня 1851 года; 12 февраля 1852 года из равелина был освобожден уже не князь Сергей Трубецкой, а рядовой Сергей Трубецкой. Военный суд, наряженный над Трубецким, быстро закончил свое дело. Уже 9 августа 1851 года на докладе генерал-аудиториата последовала высочайшая конфирмация, по коей «за увоз жены почетного гражданина Жадимировского, с согласия, впрочем, на то ее самой, за похищение у отст[авного] шт[абс]-кап[итана] Федорова подорожной и за намерение ехать с Жадимировской за границу повелено князя Трубецкого, лишив чинов, ордена Св. Анны 4-й ст[епени] с надписью «За храбрость», дворянского и княжеского достоинств, оставить в крепости еще на 6 месяцев, потом отправить рядовым в Петрозаводский гарнизонный батальон под строжайший надзор, на ответственность батальонного командира».
Нескоро пришло облегчение участи рядового Сергея Трубецкого. Правда, уже в июле наследник ходатайствовал у Николая Павловича о переводе Трубецкого в войска Кавказского корпуса, и Николай выразился: «Я не буду против этого перевода, ежели получу сведение, что он служит». Но когда в ноябре 1852 года Дубельт представил доклад о переводе, Николай сказал, что еще рано. Только в мае 1853 года С. Трубецкой был произведен в унтер-офицеры с переводом в Оренбургские линейные баталионы, а 27 августа Николай написал: «Трубецкого отправить на службу туда, где есть случай к делу: в Аральск или в новый порт Петровский». В марте следующего года Оренбургского линейного баталиона № 4 унтер-офицер Трубецкой был произведен в прапорщики. Только после смерти Николая, 20 ноября 1855 года, за болезнью уволен со службы в чине подпоручика с установлением за ним секретного надзора. Было дано и специальное указание о невыдаче ему заграничного паспорта. 17 апреля 1857 года Трубецкому были возвращены права потомственного дворянства и княжеский титул, но секретный надзор за ним был сохранен и подтверждено запрещение выдавать заграничный паспорт. Князь Трубецкой поселился в своем имении Муромского уезда Владимирской губернии, и штаб-офицер корпуса жандармов, находившийся во Владимирской губернии, полковник Богданов 3-й время от времени доносил в III Отделение о поднадзорном. Между прочим, в одном из донесений жандармский штаб-офицер деликатно доложил, что «князь привез с собою из Москвы в марте 1858 года экономку, у которой, говорят, хороший гардероб, чего князь сам будто бы не в состоянии был сделать, что живет тихо, а экономка никому не показывается»; через месяц штаб-офицер докладывал, что Трубецкой «ведет скромную и обходительную жизнь, часто выезжает на охоту и почти всегда с той женщиной, которая появилась с ним из Москвы»; а еще через два месяца штаб-офицер в дополнение к своим донесениям сообщал, что «живущая у князя дама довольно еще молода, хороша собою, привержена к нему так, что везде за ним следует и без себя никуда не пускает».
Эта экономка была Лавиния Александровна Жадимировская. 19 апреля 1859 года умер князь Трубецкой, и Жадимировская тотчас же уехала из имения князя Трубецкого. Штаб-офицер донес, что она огорчена смертью князя и, выезжая в Петербург, говорила, что будет просить у правительства разрешения поступить в один из католических монастырей. В мае 1859 года Александр II разрешил выдать Лавинии Жадимировской заграничный паспорт.
Роман Трубецкого с Жадимировской Николаю Павловичу угодно было считать «гнусной мерзостью» князя. Все меры, принятые по его личной инициативе против князя Трубецкого вплоть до Алексеевского равелина, были выставкой лицемерия Николая Павловича. В глазах подданных он был образцом семьянина и верного супруга, ибо преданность семейному очагу – необходимая черта в официальном образе русского монарха, но теперь-то мы получили возможность говорить о придворной распущенности нравов, о романах и изменах самого Николая Павловича. И вот этот человек, в стенах своего дома изменявший своей жене, преисполнился священного рвения к охране святости брака и выступил против князя Трубецкого.
Но только ли проявлением лицемерной жажды к охране семейных устоев должно объяснить стремительность Николая в деле Трубецкого и Жадимировской? Не нужно ли искать иных, менее лицемерных и высоких мотивов царского поведения? А поведение было таково, что поневоле вызывало представление о какой-то обиде чисто мужскому чувству царя. Действительно, есть определенное свидетельство о том, что красавица Жадимировская на дворянском балу обратила высочайшее внимание, в заведенном порядке была уведомлена о царской «милости», готовой излиться на нее, но, вопреки заведенному порядку, она не пришла в восхищение от мысли, что ее телом будет владеть русский император, а оскорбилась и ответила резким отказом на вожделения царя. Царь будто бы поморщился и промолчал, но, когда до него дошли вести об увозе Жадимировской, он остро почувствовал, что ему предпочли другого, вознегодовал и дал волю своему гневу. Отсюда – непримиримая стремительность царских волеизъявлений, тяжелая царская расправа с соперником.
Нужно добавить, что это столкновение с Трубецким на почве отношений к женщинам было не первым. Самая женитьба Трубецкого нанесла обидный удар самолюбию повелителя придворного гарема и потенциального соблазнителя всех фрейлин. О том, с каким скандальным шумом совершилось бракосочетание кн. Трубецкого, узнаем из письма А.Я. Булгакова к приятелю П.Ф. Макеровскому от 9 декабря 1835 года: «Весь Петербург теперь только занят обрюхатевшею фрейлиною Пушкиною. Государь всегда велик во всех случаях. Узнавши, кто сделал брюхо, а именно князь Трубецкой, молодой повеса, сын генерал-адъютанта, он их повелел тотчас обвенчать и объявил, что она год уже, как тайно обвенчана, ибо действительно – ни он, ни она не могли получить позволения у своих родителей, когда просили оное. Экой срам! Это дочь Петра Клавдиевича Пушкина» [Русский архив, 1908, т. 1, с. 376].
Светским приятелям князя роман его с Жадимировской казался последней проказой князя Трубецкого, но не вернее ли признать этот роман настоящим душевным делом князя, первым и последним подвигом его жизни. По мысли Николая, крепость должна была сломить, подавить «мерзостную» в его глазах романическую страсть князя. Монарх оборвал нить внешней жизни, благополучия, карьеры своего подданного, но даже и равелин не мог покорить страсть. Горячее чувство любви в холодных стенах равелина не умерло.
II. Страсть писателя. (Н.Г. Чернышевский)
1
Николай Гаврилович Чернышевский был арестован у себя на квартире 7 июля 1862 года и немедленно с места был доставлен в важнейшую государственную тюрьму – Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Здесь, в одиночной камере равелина, он провел один год десять месяцев и две недели, или шестьсот семьдесят восемь дней. Отсюда 20 мая 1864 года он был отправлен на каторгу.
Внешняя история пребывания Чернышевского в равелине может быть изложена в кратких чертах в следующем виде. В момент заключения Чернышевского в равелине был только один узник – поручик Бейдеман, но вслед за Чернышевским последовала в июле и в августе 1862 года довольно значительная группа лиц, привлеченных или прикосновенных к «Делу о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами», т. е. Герценом, Огаревым, Бакуниным. В тот же день, 7 июля, были приведены в равелин Н.А. Серно-Соловьевич и Ветошников, а затем Авдеев, Белозерский, Воронов, Владимиров, Котляревский, Лялин, Налбандов, Нечипоренко, Петровский, де-Траверсе, Шебаев. Из этой группы пересидели Чернышевского ненадолго Лялин, Шебаев, де-Траверсе и почти на год Серно-Соловьевич, Ветошников, Владимиров, Налбандов. В 1862 же году в равелин были заключены по делу о политических кружках «с исключительно малороссийским направлением» Ив. Стронин и Вас. Шевич (оба сидели до 31 декабря 1862 года). В 1863 году население равелина сильно увеличилось. Главный контингент заключенных дало дело «Земли и воли» (Андрущенко, Носов, Пушторский, Шатилов, Мосолов, Вейде, Издебский) и дело о вооруженном восстании в Казани (Иваницкий, Жеманов, Мрочек). По своим отдельным делам содержались в равелине Мартьянов и Шелгунов. Из названных заключенных дольше Чернышевского пробыли в заключении Шелгунов (по 24 ноября 1864 г.), Кувязев (по 15 октября 1866 г.), Андрущенко (по 6 сентября 1864 г.), Пушторский (по 5 сентября 1864 г.), Столпаков (по 5 мая), Шатилов и Мосолов (по 25 мая 1866 г.). Вот кто были товарищами Чернышевского по заключению!
Крепость находилась в это время в верховном (но совершенно номинальном) ведении с. – петербургского военного генерал-губернатора князя Суворова. Комендантом крепости был инженер-генерал А.Ф. Сорокин, не злостный тюремщик, во всяком случае доступный человек, входивший в общение с заключенными. Смотрителем равелина был майор Удом. В период 1862–1864 годов в равелине царил сравнительно мягкий режим. Эта мягкость объясняется, по всей вероятности, тем обстоятельством, что сидевшие в это время были заключенными подследственными, а не осужденными. Режим, которому был подвергнут Чернышевский, был исключительным даже для этой эпохи. Самая главная и существенная льгота – разрешение письменных принадлежностей. Чернышевский мог писать. Ему было разрешено получать книги и писать письма, выполнять работы для печати. Наконец, правда, очень редко, давались свидания с женой и родными. О пищевом режиме мы ничего не знаем, но, во всяком случае, цинги у Чернышевского не было. Прогулки были разрешены Чернышевскому, но он ими почти не воспользовался. Он не любил гулять. Об этой своей особенности Чернышевский, между прочим, давал любопытнейшие объяснения в показаниях, данных Сенату: «Я не гуляю и не прохаживаюсь. Исключение бывает лишь, когда я бываю принужден к тому желанием лица, пред которым обязан держать себя слишком почтительно. Я теперь не могу ходить по комнате или саду. Это было ясно видно во время моего ареста. Сначала я думал, что тяжесть в голове, которую я чувствовал в первый месяц ареста, происходит от геморроя, и принуждал себя ходить по комнате для моциона. Но как только я заметил, что это боль не геморроидальная, а ревматическая, происходящая от того, что я лежал головой к окну, я стал ложиться головою в противоположную сторону от окна и с того же дня перестал ходить, абсолютно перестал ходить по комнате. Когда меня приглашали выходить в сад, я сначала выходил, воображая, что в это время обыскивается комната и что я возбудил бы подозрение отказом удалиться из нее, но месяца через три я убедился, что обысков не делают, подозревать не станут, – и, как только убедился в этом, стал отказываться выходить в сад. Так я абсолютно не сделал ни одного шага для прогулки по комнате до сих пор (объяснение писалось в конце мая 1863 года. – П.Щ.) с начала сентября (1862 г.). Не выходил в сад с октября (1862 г.). Исключения были несколько дней в конце апреля, когда я принуждал себя к тому и другому по гигиенической надобности; она прошла – и вот уже больше месяца я опять бываю исключительно только в двух положениях: сижу и лежу».
Чернышевский в равелине знал два положения – сижу и лежу – и два занятия – читаю и пишу, больше пишу, чем читаю.
Когда Чернышевский был арестован, он ни на одну минуту не сомневался в том, что у правительства не будет никаких улик к изобличению его в государственном преступлении и самое заключение не может быть продолжительным. 5 октября 1862 года, т. е. через три месяца после ареста, он писал жене: «Можно только судить по здравому смыслу, что большая половина нашего времени разлуки прошла». Но правительство не ошиблось в определении удельного веса личности Чернышевского и не остановилось ни перед какими мерами и средствами для фабрикации улик. История самого процесса нам теперь хорошо известна. Когда Чернышевский увидел, что следователи и судьи, затянувшие почти на четыре месяца первый допрос, чисто формальный, и почти на 10 месяцев второй, фактический, перешли наконец в нападение с оружием в руках, он встрепенулся и перешел от издевательства над ними к отчаянной обороне. Но, величайший рационалист, он верил в объективную мощь велений разума и оборонялся привычным для себя орудием – логикой. Он изострил лезвие силлогизмов; его пространные объяснения, написанные в тиши равелина и занимающие три с половиной печатных листа, замечательны по логическому построению и железной несокрушимости доводов. Он полагал, что его силлогизмы свяжут мышление преследователей, и жестоко ошибся. Судьи знали одно – Чернышевский должен быть осужден во что бы то ни стало – и это задание они выполнили. Борьба с сенатским «правосудием» отняла у Чернышевского немало времени, но все же не поколебала основного настроения, владевшего им в равелине. Работа, работа и работа! Чернышевский развернул необычайно широко и интенсивно интеллектуальную деятельность. Я не знаю другого примера, чтобы заключенный сделал за такой период столько, сколько сделал Чернышевский. Скажу больше – и для человека на воле была бы не под силу работа, выполненная Чернышевским в равелине.