Трезориум (адаптирована под iPad) - Григорий Чхартишвили 5 стр.


«Черные» пулей вылетели в коридор, а господин Беннигсен обычным своим голосом сказал:

– Извините, но с каждой особью следует разговаривать на понятном ей языке.

Он был особенный, граф фон Беннигсен. Потому она с ним и подружилась – если, конечно, это можно назвать дружбой.

– Не пейте эту дрянь. – Таня отобрала стакан, поставила на тумбочку. – Мало ли, что у вас никого нет. Я поговорю с тетей. Будете жить у нас.

Он улыбнулся ей своей самой сердечной улыбкой, хотя нормальному человеку она все равно показалась бы деревянной. Аристократ.

– Милая Хильдегард, помните наш самый первый разговор, про карету?

Это было три недели назад. Его только перевели сюда из посттравматической, и Таня пришла мерить температуру. Безразлично поздоровалась, сунула градусник. Старик и старик, только богатый и чопорный. Она уже знала, что он доплачивает санитарке, чтобы она его брила-обихаживала. Еще подумала: ишь ты, свежий какой, и не догадаешься, что восемьдесят восемь лет. Поди, всю жизнь сладко ел, мягко спал.

Старикан на медсестру не обратил внимания, будто ее и не было. С брезгливой миной смотрел в окно. Там в сквере происходили учения фольксштурма. Пожилые дядьки, отклячивая зады, ползали по грязному снегу.

– Комедия в четырех действиях, явление последнее, – пробормотал старик. И прибавил непонятное: – Karetamnekareta.

– Как, простите? – переспросила Таня. Вдруг это он к ней обратился?

Не поворачиваясь, граф ответил:

– Была такая русская комедия, старинная. «Горе от ума». Про одного шибко умного умника, который все носился со своим великим умом и в конце концов разрушил себе жизнь. В финале он требует, чтобы ему подали экипаж – уехать к чертовой матери и ничего этого больше не видеть. По-русски: «Kareta mne kareta».

– «Карету мне, карету!» – автоматически поправила Таня, не веря собственным ушам.

Он живо повернулся. Глаза бледно-голубые, выцветшие, но взгляд острый.

Воскликнул:

– Правильно! «Карету мне, карету!» Мои предки когда-то жили в России. В детстве я неплохо знал русский, но потом подзабыл. Но… откуда вы, сестра, знаете Грибоедова?

– Знаю, и всё, – буркнула она, очень на себя разозлившись. Никто в госпитале (кроме тети, конечно) понятия не имел о ее происхождении.

И, чтобы отвлечь его, перешла в наступление:

– При чем тут горе от ума? Кто это у вас шибко умный умник?

Он пожал плечами:

– Европейская цивилизация. Германия. Наконец, я сам. Всё это горе, – неопределенно повел рукой, – от нашего ума. В прошлом веке все гордились человеческим разумом. И я гордился. Все верили, что для ума нет преград. Мы скоро откроем все законы науки и общества, построим земной рай. И я в это верил. Что, конечно, на свете есть мерзавцы, но их можно переиграть. Есть алчные хапуги, но они понимают свою выгоду, а значит, с ними можно договориться. Ведь когда все люди счастливы и довольны, это же всем выгодно? Да, большинство жителей Земли – дураки, но кто считается с дураками? Эх, видели бы вы меня тридцать или сорок лет назад, милая барышня. Я знал про жизнь, про мир и про людей абсолютно всё. Вы прямо заслушались бы моими блестящими речами в Рейхстаге.

Граф скривил сухие губы в горькой усмешке.

– Вы были депутатом Рейхстага?

– Я много чем был. Пока в четырнадцатом году торжество разума не обгадилось. Оказалось, что миром правит нечто иное – то, чего я не понимаю и не принимаю.

Таня послушала бы еще, но обход палат только начался. Она взяла градусник, записать температуру, и старик сказал:

– Вы заняты. А у меня неудержимый приступ болтливости. Должно быть, следствие контузии. Вы хорошо слушаете. Ступайте, но приходите еще.

И она, конечно, стала приходить, часто. Обитатель палаты номер шесть (ха!) казался ей единственным нормальным во всем огромном дурдоме под названием Третий Рейх.

В 1914 году, когда вся Германия и вся Европа ликовали по поводу начинающейся чумы, господин фон Беннигсен в отвращении сложил свои депутатские полномочия и переехал в нейтральную Голландию. Там он и прожил больше четверти века, наблюдая происходящее вокруг – всемирную бойню, гражданские войны, экономический крах, триумф национал-социалистов – даже не с ужасом, а с отвращением и безнадежностью. Потом Гитлер захватил Голландию, и графу пришлось уехать. Потому что быть немцем в стране, оккупированной немцами, невыносимо – даже если лично ты ни в чем не виноват. Лучше уж вернуться, все равно спрятаться в Европе стало некуда. Да и сколько нам осталось, решили они с женой. У графини в Бреслау был доставшийся по наследству дом с садом. Там они и обитали, почти никогда не выходя за ограду – два старика, прожившие вместе больше шестидесяти лет. «Очень счастливо, как и в романах не бывает, – говорил Беннигсен. – Нам настолько хватало друг друга, что даже дети не понадобились. И слава богу. Что бы с ними сейчас было?» А в феврале на дом упала бомба…

Рассказывая девчонке-диаконисе про свою жизнь, граф разговаривал сам с собой, Таня отлично это понимала и всегда помалкивала. Слушать нормального человека было для нее отдыхом.

– Я приведу санитаров, и вас вынесут отсюда, – сказала Таня. – А этим сейчас скажу, что у вас есть родственники, готовые вас принять.

Граф мягко взял ее за руку, удержал.

– Погодите, я хочу поделиться с вами своим открытием. Понимаете, я все время спрашивал себя: «Зачем ты не погиб вместе с Луизой? Это было бы так естественно, так нестрашно, так красиво! Но ты остался. Один, беспомощный, никчемный. Ты всегда во всем ищешь смысл, умник. Найди его и здесь». И сегодня я наконец понял. Это кара. Потому что я тоже виноват. Нет, не тоже. Я виноват больше остальных. Больше Гитлера. Что взять с бешеной собаки? А я умный, ответственный, родился с золотой ложкой во рту, все пути мне были открыты, судьба сдала мне самые лучшие свои карты. И что же? Я позволил мерзавцам, хапугам и дуракам победить себя. Отобрать у меня Германию, Европу, цивилизацию, мир! И каждый раз, после каждого поражения, я только восклицал: «Karetu mne, karetu!» Красиво заворачивался в плащ и укатывал в какое-нибудь комфортное место. Пока небо не свалилось мне на голову и не убило всё, что я любил… Нет, всё честно. Всё справедливо. Так мне и надо. Так нам, немцам, и надо… Вот она, моя карета. – Беннигсен похлопал по ручке инвалидного кресла. – На ней я и уеду. Давно пора.

Таня цапнула с тумбочки отравленный чай – на всякий случай.

– Успеете на тот свет. Может, поживете подольше – еще что-нибудь важное поймете.

– Вы милая, – улыбнулся граф. – Дайте попить.

– Не дам!

Он поморщился:

– Господь с вами! Я не собираюсь травиться этим эсэсовским пойлом. Вон там, у изголовья кровати, мой травяной настой. – И показал движением костлявого подбородка – пальцем тыкают только плебеи.

Зеленоватый напиток он выпил медленно, с наслаждением, до последней капли.

– Как хорошо… Благодарю вас, милая девочка.

– Никакая я не милая, – хмыкнула Таня. – Тетя говорит, что я злее цепного пса.

Опуская морщинистые веки, граф пробормотал:

– Вы даже не представляете себе, до чего вы милая. Вы так скрасили последний месяц моей бесконечно длинной жизни. Какое счастье выпадет тому, кого вы полюбите…

Он клевал носом, голова опускалась все ниже. Со старыми стариками такое бывает – враз обессилят и засыпают.

– Э, вы не спите! – Таня потрясла его за плечо. – Знаете что, я лучше докачу вас до лестницы и покричу оттуда санитарам. Не доверяю я эсэсманам. Вольют в вас яд насильно.

– А я уже выпил… – пролепетал граф. – Только не их гадость, а собственное зелье… Оно у меня давно приготовлено… – Язык у него заплетался. – Karetu mne, kare…tu.

И обмяк.

Таня шмыгнула носом, но не заплакала. О чем тут было плакать? Старик поступил правильно. Ему так лучше.

Ей, правда, стало хуже. Мир, и без того маленький, сжался еще плотней. Но ведь месяц назад в нем не было никакого графа, так что ситуация всего лишь восстановилась.

И вообще, давно уже усвоено: ни к кому нельзя привязываться, это привязывает. Согласился бы старик переехать к ним с тетей – и что? Связал бы по рукам и ногам.

Она погладила мертвеца по седым волосам и вышла.

Долго провозились с погрузкой медицинского оборудования, постельного белья и всякой хозяйственной требухи. Не успели. В четыре, как по часам, заныло небо, земля отозвалась ревом. Сирен не было. Их заводили, только если русские появлялись в неурочное время.

– Поехали, Бог милостив, – решила фице-оберин, глядя из-под руки вверх. – Хочется уже закончить. Последняя ездка. Мы с сестрой Ледер сядем в первую машину, а вы с сестрой Таубе во вторую. Отстанете – ничего страшного. Увидимся на Штригауэр-плац.

Под грохот разрывов, стрекотню зениток, вой пикирующих самолетов погнали по улице Штурмовиков в сторону центра. Бомб Таня совсем не боялась. Она знала: свои ей плохого не сделают. Просто смотрела, как подпрыгивает на выбоинах передняя трехтонка. Она ехала метрах в ста.

Вдруг «геншель» исчез. Вместо него на дороге вырос черно-серый конус дыма, и больше Таня ничего не разглядела – ее швырнуло на ветровое стекло. Приложилась лбом, ударилась плечами. Это шофер со всей силы ударил по тормозам.

Звуков сначала слышно не было, вообще никаких. Заложило уши. Потом Таня распрямилась, помотала головой, похлопала глазами. Впереди всё заволокло дымом. Сквозь него прорывались языки пламени.

Прямое попадание…

На асфальт совершенно бесшумно упал оторванный кусок автомобильного крыла – и сразу после этого вернулся слух.

Слева бешено ругался шофер. Справа икала сестра Таубе.

– Господи И-ик-исусе… Господи И-ик-исусе…

Таня пихнула ее локтем.

– Заткнись, а?

Дура разревелась. Пришлось как следует потрясти ее за плечи.

– Что нам делать, сестра Фукс? – Овечьи глаза с расширенными зрачками были совершенно бессмысленны. – Ехать или возвращаться? Хильда, что делать?

Теперь никто, ни одна душа на всем свете не знает, что я никакая не Хильдегард Фукс, – вот о чем подумалось Тане. И еще: теперь в этом городе живых людей вообще не осталось. Жалеть тут теперь некого. И осторожничать незачем.

Глаза у Тани были сухие.

Той же ночью она взялась за дело. Шла, задрав голову, любовалась иллюминацией. Волшебные шпаги прожекторов протыкали черноту, жемчужными ожерельями рассыпались сверкающие точки зенитного огня, там и сям земля озарялась вспышками разрывов. Красота!

Любоваться любовалась, но и смотреть по сторонам не забывала. Ночного пропуска у нее не было, а чем ближе к Либихским высотам, тем чаще патрули. Попадешься – посадят в кутузку до утра.

Вон она, башня Либихтурм, торчит над темными верхушками голых деревьев. Там, в парке, в подземных казематах, штаб коменданта крепости генерала Нихофа. Две недели как переехал. А русские не знают, по-прежнему каждую ночь громят Гарбицштрассе, где паучье логово находилось раньше. Сюда же ни одна бомба не залетает. Сверху посмотришь – обыкновенный парк, черный квадрат.

Таня собиралась эту идиллию нарушить. Несколько дней про это размышляла и уже придумала как. Но при тете сделать это было трудно. Да и жалко ее, если попадешься. Не пощадили бы, даром что божья овечка.

Теперь – другое дело. Никем кроме самой себя Таня не рисковала.

Она знала: тут надо опасаться не патрулей, а скрытых дозоров. Парк только с виду пустой, но там всюду по периметру часовые. Где – поди знай.

Ломать над этим голову Таня не стала. Сейчас сами вылезут.

У нее с собой был мятый жестяной рупор – пару дней назад подобрала в развалинах специально для этой цели.

Не скрываясь, прямо по тротуару пошла вдоль ограды, стала вопить в трубу: «Ади! Ади!»

Минуты не прошло – вынырнули откуда-то двое в касках, с автоматами. Светят в лицо.

– Стой!

– Собаку я ищу, – сердито сказала им Таня. – Не видали? Помесь сеттера и болонки. – Да как заорет: – Ади, грязная свинья, где ты?! Адольф, зараза, чтоб ты сдох!

Последнюю фразу она прокричала с особенным удовольствием. Наверно, под землей, у герра генерал-лейтенанта было слышно.

Ей велели заткнуться и не шуметь, даже пропуск не спросили. Во-первых, это были не патрульные, а часовые. Во-вторых, что с нее такой возьмешь – черный крестик на груди, красный крест на рукаве?

На приказ катиться отсюда подобру-поздорову Таня маленько поогрызалась, но уйти ушла.

Уловка отлично сработала. Теперь ясно, где с этой стороны дозор. Можно спрятаться вон там, за углом, и они ни черта не увидят.

Пристроилась она буквально в ста метрах от ограды. Как было задумано, просунула фонарик в рупор, чтобы свет было видно только с неба. И как только приблизился шум моторов, стала мигать: раз-два-три, раз-два-три. Сюда лупите! Тут никакой не парк, тут самый главный штаб!

Сверху этот электрический тик должно быть отлично видно. И опять нисколечко Таня не боялась, что русская бомба свалится прямо на голову. Даже если угрохают вместе с фашистским штабом, не жалко.

Какой же восторг, какое счастье после стольких лет бессилия сделать хоть что-то полезное, навредить гадам!

Пушкин спрашивает:

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?

Может быть, как раз для этого. Чтоб вредить гадам.

Всех жалко

В Оппельне выгрузились. Рэм стоял со своими, разглядывал вокзал.

Хотя город в конце января был взят с боя, здание уцелело. Пузатое, гробообразное, с пирамидальной крышей и краснокирпичными башенками, оно казалось Рэму олицетворением Германии. Такою он ее себе и представлял. Чужой, массивной, мрачной.

На перрон спрыгнул Уткин. Закинул на плечо вещмешок, пристроил поудобнее свои шины.

– Вы чего тут кучкуетесь?

Рэм объяснил: Петька Кличук, у кого список направленных на Второй Украинский, пошел к начальнику станции выяснять, куда им теперь.

– А, ну давай пять. – Жорка сунул руку. – Счастливо тебе, Ким, повоевать.

– Я Рэм.

– Извиняй, перепутал. Короче, как у нас говорят: чтоб тебе бабы давали и кряк не оторвали. Фрица дожмем и домой. Ты откуда сам-то? – рассеянно спросил старлей уже на ходу.

– Из Москвы.

Остановился, обернулся.

– Иди ты! – И заинтересованно: – А откуда? Я тоже московский.

– Из Хамовников. С Пуговишникова переулка.

Жорка присвистнул.

– Кря твою мать! Соседи! Я с Усачевки! Электросветские бараки знаешь?

– Серьезно? – обрадовался и Рэм. – Конечно знаю! Это от нас доплюнуть.

В бараках завода «Электросвет», по ту сторону Мандельштамовского парка, жили так называемые «заводские», шпана шпаной: брюки в сапоги, кепарики на глаза. Туда лучше было не заходить – наваляют. Но сейчас, на войне, встретить человека с Усачевки – это было настоящее чудо.

Не мог поверить и Уткин.

– Эх, кряк, вот о чем надо было тереть, пока ехали! Слушай, Рэмка, чего тебе тут на платформе вялиться? Сейчас вас, зеленку, погонят в кадровое управление, там в два счета распихают по частям. И ту-ту, пишите письма. Айда со мной. У тебя командировочное на руках?

Рэм кивнул.

– Ну и всё. Ты офицер, сам себе начальник. Отметим знакомство, погутарим про Москву, а завтра явишься за назначением.

– Даже не знаю…

Рэм заколебался. Ребята вообще-то тоже собирались не сразу в штаб, а сначала где-нибудь «погулять», проститься. Но с Уткиным, конечно, будет интереснее.

– Чего «не знаю»? Даешь рейд по тылам! Эй, парни! Сделайте Рэмке ручкой. Я его забираю! – гаркнул Жорка.

Было немножко обидно, что товарищи, с которыми восемь месяцев хлебал гороховый суп и орал «Катюшу», попрощались как-то между делом, даже не обнял никто. Хотя в принципе понятно: все возбуждены, все на нерве.

Назад Дальше