Трезориум (адаптирована под iPad) - Григорий Чхартишвили 7 стр.


– Устроюсь, не переживай. Может, у отцовского знакомого, кому посылка.

В штабе у дежурного Рэм спросил, в точности как велела Ева Аркадьевна, где найти подразделение 51232.

Офицер в окошке (целый майор!) сначала потребовал документы. Внимательно изучил удостоверение, сличил фотокарточку с личностью, потом так же строго спросил:

– К кому?

– К подполковнику Бляхину.

Полистав какую-то книгу, дежурный сказал:

– Есть такой. Ждите, проводят.

– Да я сам, товарищ майор. Только объясните куда.

– Ждите, – повторил офицер. – Туда без сопровождения не положено.

Заинтригованный, Рэм сел на стул подле стены. Про Бляхина он знал, что это сослуживец отца еще по Гражданской войне. Видел его только раз, лет десять назад, но хорошо запомнил. Дядя Филипп (так он тогда назвался) заходил к ним на Пуговишников, рассказывал интересное про Первую Конную. У отца ведь не допросишься – разве только медицинское что-нибудь. И потом папа несколько раз поминал Бляхина, добрым словом. Тот сильно в чем-то помог, чуть не спас, но в чем именно – не поймешь. Отец мягкий-мягкий, но, если не хочет сказать, клещами не вытянешь. Наверно, на войне что-нибудь было, не шибко приятное.

С отцом Рэм последний раз виделся в Москве, неделю назад. Весь выпуск по окончании училища на грузовиках перевезли из Владимира в столицу, на вокзал, дожидаться эшелона. Москвичей до вечера отпустили по домам. Но на Пуговишников Рэм не попал. Удачно совпало, что отец тоже как раз привез раненых. Он был главврач санитарного поезда.

Они и встретились в поезде, потому что отец распределял раненых по госпиталям. Во время разговора все время отлучался, и Рэм сидел с сестренкой, ждал. Она всегда состояла при папе, по особому разрешению начальства. Оставлять ее в Москве было не с кем, да и на кого такую оставишь?

Адя не видела брата с прошлого июня. Рэм думал – забыла, не узнает. Она ведь даже соседей не узнавала, кого видела каждый день, а тут целых девять месяцев, для нее целая вечность. Отец писал, что она никогда про старшего брата не спрашивает – это чтобы Рэм не расстроился, если при встрече она будет дичиться.

Но Адька сразу подошла и повела себя так, словно они пять минут как расстались. Стала показывать свои рисунки. Потом села и прижалась головой к плечу. Никогда в жизни так не делала. Рэм чуть не прослезился.

Адя ведь не такая, как другие дети. Что у нее за диагноз, никто толком определить не может, хотя отец показывал ее всем психиатрическим светилам Советского Союза.

Ей двенадцатый год, а выглядит как семилетняя. Чужих людей – это для нее все, кроме папы и брата – не распознает и, кажется, даже не очень отличает от неодушевленных предметов. Говорить умеет, но произнесет, может, одну фразу в неделю, и не всегда ясно, к чему. Слушает с таким видом, что не разберешь, понимает или нет. Однако любит, если ей что-нибудь рассказывают. Все равно про что. Поэтому, когда отец первый раз вышел, Рэм ей про Первый Украинский фронт объяснил. Во второй раз – про космические полеты к звездам. Показал, как стратонавт будет парить около ракеты в безвоздушном пространстве. Нормально поговорили.

А вот с папой побеседовали так себе.

Они были и похожи, и непохожи, отец и сын Клобуковы. В последний год перед войной все время ссорились. Виноват, конечно, был Рэм. Переходный возраст. Отец вдруг стал его сильно раздражать. Что такой нескладный, рассеянный, не замечающий пятен на рубашке и крошек в углу рта. Не интересующийся тем, что интересно, зато много говорящий о том, что нормальному человеку пофигу. Ну и вообще – какой-то опустившийся и распустившийся.

Сам-то Рэм любил аккуратность, подтянутость, четкость, порядок. Он и бокс уважал, потому что такое сумбурное дело, как мордобой, здесь происходило по твердым правилам.

Привычка к самодисциплине здорово ему пригодилась, когда началась война и отец стал бывать дома редко, наездами с фронта.

Раздражение осталось в прошлом, вместе с другой чепухой довоенного времени, но тесные отношения, как в детстве, уже не восстановились. Папа приезжал замотанный, измученный, почти все время таскался по учреждениям, доставал для эшелона медикаменты, инструменты, чуть ли не простыни с наволочками. А Рэму нравилось изображать взрослую сдержанность – еще и для того, чтобы не нагружать отца своими проблемами. «Как ты, сынок, тут один?» «Нормально». Про то, что поступил в военное училище, он отцу написал только из Владимира. В общем, давно уже вел себя как взрослый.

Потому так и обиделся, когда отец вдруг заговорил словно с ребенком. Начал с извинений, что за все время ни разу не смог навестить. У них в Прибалтике не прекращались тяжелые бои, было ужасно много раненых.

– А поговорить с тобой очень хотел, и тема, знаешь, не для переписки…

Только он это сказал, прибежала медсестра.

– Антон Маркович, что делать с Арамяном? Мучается ужасно, а морфин кончился. Ни ампулы не осталось.

Через открытую дверь купе донесся такой жуткий вопль, что Рэма замутило.

Отец сорвался, убежал. Минуты через две крик прекратился.

– Принудительно усыпил, пережав артерию, – хмуро сообщил отец, вернувшись. – Это плохо, вредно. А что делать? Я с дороги про морфин телеграмму дал, а всё не везут.

– Что с ним? – спросил Рэм, вытирая холодные капли со лба. Он в жизни не слышал подобных воплей. И не думал, что человек способен издавать такие звуки.

– Плохое ранение. В пах. Ты меня не отвлекай… – Отец потер висок. – Так вот, я должен с тобой поговорить об очень важном. Перед тем, как ты попадешь туда. На фронт. Я помню себя в двадцатом году. Что я там увидел, что испытал. И как это на меня подействовало. А ведь я был старше тебя, и к тому времени уже всякого навидался, через многое прошел. Ты же совсем еще мальчик. Война – совсем не то, что ты себе воображаешь…

Здесь-то Рэм и начал злиться. Ах, он мальчик? С романтическим воображением?

А отец на него не смотрел, щурился через очки на потолок – была у него такая привычка, будто сам с собой разговаривает. Это тоже бесило.

– …Ты вот сейчас побледнел, когда услышал крики раненого. А это самое лучшее, что есть на войне. Когда оказывают помощь человеку, который страдает. Всё остальное много хуже. И страшней. Даже не смерть и раны, хотя это, конечно, кошмар, а… – Антон Маркович зашевелил пальцами, будто пытался ухватить правильные слова. – …Растаптывание личности. Превращение человека в кусок мяса. Животный ужас, который ничему не учит, а только убивает всё, с таким трудом накопленное воспитанием, чтением книг, любовью… И еще грязь. Всегда, повсюду, во всех смыслах!

Тут он наконец посмотрел на сына. Глаза часто мигали. В них металась паника.

– А ты еще записался в пехотное училище! Все знающие люди говорят, что это самое страшное! Я не мог тебе про это написать. Письма читает цензура. И я никогда себе не прощу, что не был с тобой, когда ты принял это решение. Я бы уговорил тебя поступать в военно-медицинскую академию. У меня там есть знакомые. В конце концов, фамилия Клобуков в медицинском мире чего-то стоит. Я знаю, ты не хочешь быть врачом, но пока ты учишься, закончилась бы война, а там можно было бы перевестись. И я не сходил бы с ума от мысли, что…

Он не договорил. Рэм решил, что с него хватит. Главное, какой смысл в этих причитаниях? «Бы» да «кабы».

Ответил он нарочно резко, даже цинично. Знал, что отца это покоробит.

– Что ты со мной как с недоумком разговариваешь? Я не идиот. С четырнадцати лет своим умом живу. Думал я про академию. Но туда, знаешь, какой конкурс? Умных много. По-честному я бы не поступил, у меня с химией швах. А по блату – это надо папу академика иметь. Ты ведь пока не академик?

Отец виновато заморгал. Это было приятно.

– Думал в военно-инженерное. Там сдают физику с математикой, я поступил бы. Ускоренный курс двенадцать месяцев, война бы точно закончилась. Но у них анкетная комиссия. Меня бы завернули, с такой матерью. А в пехотное берут всех. Даже таких, как я. На пушечное мясо мы годимся.

Своего Рэм добился. После этого отец перестал разговаривать с ним как с маленьким.

– Ты изменился, – пробормотал. – Говоришь как сорокалетний. Так тоже нельзя. Куда ты спешишь? Успеешь еще состариться.

– Вряд ли. Потому и спешу, – жестко сказал Рэм – и тут же пожалел. Отец съежился, словно его ударили.

Оба замолчали, потому что чувствительных слов произносить не умели. А потом отец сменил разговор. Имелась у него такая интеллигентская повадка – сворачивать от неприятных тем в сторону.

– Ты написал, тебя распределили на Первый Украинский? Есть небольшая просьба. У меня там в штабе служит старинный знакомый, некто Бляхин Филипп Панкратович.

– Помню, – кивнул Рэм.

– У него в Москве жена. Я ей позвонил сегодня, сказал, что ты туда едешь. Она очень просит захватить посылочку, небольшую. Такие оказии нечасто бывают.

И потом они говорили уже нормально, без надрыва. Про всякое малосущественное. Оба, конечно, думали про одно: не последний ли раз видятся, но об этом не было сказано ни слова. На прощанье отец сделал движение, словно хотел обнять, но лишь слегка развел руки и заморгал. Не было у них в семье такого завода. Рэма и в детстве обнимала только мама, папа никогда.

В горле встал ком. Рэм перестал смотреть на отца, чмокнул Адьку, которая всё это время сидела, сосредоточенно рисовала что-то. У нее был набор цветных карандашей, но она почему-то пользовалась только синим и коричневым.

– Под бомбежку не попадите, – сказал Рэм на прощанье. Подумал, что это прозвучало так себе. Мол, кроме бомбежки вам на вашем санитарном поезде ничего не угрожает. Не то что мне.

Буркнул:

– Ну, я напишу.

И пошел, закусив губу, чтоб не раскваситься. Даже забыл фотокарточку отдать, в офицерской форме при лейтенантских погонах, хотя специально для них снялся.

На перроне оглянулся. Отец стоял на лесенке вагона, махал рукой. Ади не было. Для нее существовало только то, что перед глазами. Да и то не навсегда.

Перед эшелоном Рэм заехал к Бляхиным, на улицу Кирова. Ева Аркадьевна, пухлая женщина с золотыми кудряшками и золотыми зубами, вкусно накормила борщом и котлетами. Дала сверток, заполнивший половину вещмешка (правда, он у Рэма был тощий). Объяснила, что там носки собачьей шерсти, от подагры, фуфайка какой-то особенной вязки, тонкая, но очень теплая, и две пачки лечебного чая, потому что у Филиппа Панкратовича на нервной почве хронический гастрит.

С этой посылкой Рэм теперь и сидел на проходной.

Довольно скоро к окошку подошел ефрейтор. Дежурный сказал ему, кивнув на Рэма:

– Кузовков, проводи младшего лейтенанта на Шестой, до КПП. И живо назад, а то знаю я тебя.

– Обижаете, товарищ майор, – нисколько не обиженно, а по-домашнему ответил ефрейтор.

Он вообще был какой-то неармейский. Сильно пожилой, с почти совсем седыми усами. Шел вразвалочку, чуть припадая на ногу, встречным офицерам честь отдавал мягко, будто кот лапой. И с любопытством поглядывал на Рэма.

Когда они вышли во внутренний двор, спросил:

– На Шестой объект, значит? По вам не скажешь.

– А что там?

– Идете и не знаете? – удивился Кузовков. – Управление НКВД-НКГБ-ГУКР, трибунал и прочие режимные подразделения. Вы в которое?

Что такое ГУКР (ефрейтор так и произнес, а не «ГэУ-КаэР), Рэм сообразил, но не сразу. Главное управление контрразведки. Ишь ты!

– Сам не знаю, – сказал он. – Мне только посылку из дому передать.

– А кому, если не военная тайна? – не отставал любопытный Кузовков. – Я раньше на Шестом служил в хозяйственном взводе, пока в комендантскую роту не перевелся. Почти всех там знаю.

– Подполковнику Бляхину.

– А-а, ОПФЛ.

Этой аббревиатуры Рэм перевести уже не смог. Спросил.

– Отдел проверочно-фильтрационных лагерей. Наших пленных, кто у немца был, шерстят. Кого на фронт, кого в другую сторону.

Шел ефрейтор медленно, Рэм все время его опережал – хотелось побыстрее избавиться от посылки, а то еще застрянешь там, опоздаешь на встречу с Уткиным. Но Кузовкова с его хромой ногой было жалко.

– Хотите, чтоб я шел помедленней? – спросил Рэм, обернувшись.

На участливую интонацию дядька откликнулся вовсе по-неуставному:

– Я всегда хочу только одного, на другие хотелки не размениваюсь. Мне умный человек сказал, давно еще: всегда, говорит, хоти чего-то одного, самого главного, но очень сильно. Тогда сбудется. – Ефрейтор остановился отдышаться. – А помедленней неплохо бы. Колено от сырости ноет.

– Чего же вы сильно хотите?

Кузовков удивился:

– Того же, чего все. Кроме дураков и жиганов. Дожить до конца. Всё прочее важности не имеет.

Везет мне на философов, подумал Рэм. Вчера капитан, теперь ефрейтор.

– А жиганы это кто?

– Кому война – мать родна. Вся пакость от них… Сейчас, товарищ младший лейтенант. Минутку еще.

Он тяжело дышал, да еще, согнувшись, тер колено. Зачем таких стариков вообще призывают? Какой от них прок?

Чтоб не давить на бедолагу, Рэм стал крутить цигарку – вроде как и сам не прочь перекурить. Предложил провожатому – тот покачал головой, постучав себя пальцем по сердцу.

– А чего вы с Шестого объекта в комендантскую роту перевелись? – рассеянно спросил Рэм. – Тут лучше?

– Это как посмотреть, – охотно и обстоятельно принялся отвечать Кузовков. – В смысле главного хотения хуже. Потому что иногда определяют в сопровождение, когда начальство едет на передовую. Есть у нас в штабе любители чуть что на фронт таскаться, да еще в самое печево. На прошлой неделе товарищ начинж вдоль Одера взад-вперед катался, места для переправы искал. Ну и мы за ним, на «студебеккере»… Два раза чуть не накрыло. Особенно когда фриц с минометов стал садить. Сзади, спереди, жуть! Всё, думаю. Либо убьет, либо покалечит. Когда я служил на Шестом, такого не бывало. Но там по-другому покалечиться можно, тоже не дай бог…

– Как это «по-другому»?

Ефрейтор внимательно посмотрел на Рэма, будто прикидывая, говорить или нет.

– Есть там один уполномоченный, фамилию не скажу. Когда ему надо результат дать для трибунала, берет наших, из хозвзвода, в свидетели. Мол, по заданию органов с оперативными целями был помещен в камеру к подсудимому и тот при личной беседе сознался в том-то и том-то. Трибуналу больше ничего и не надо. М-да… Наши ходили, куда денешься. Хочешь служить в тихом месте – делай, что говорят. А это, считай, человека на смерть послал. И живи потом, вспоминай… Нет уж, лучше в комендантской. Там, если покалечит, то руку или ногу, а не душу.

Прямо Платон Каратаев, подумал Рэм, только с поправкой на эпоху. И обругал себя: черт, пора выбираться из литературы в настоящую жизнь.

– А… ничего, что вы мне это рассказываете?

– Я на свете давно живу. – Кузовков подмигнул. – Вижу, кому чего можно говорить, чего нельзя. Пойдемте, что ли? До ихнего КПП еще через два двора идти, а дежурный заругается, если я долго.

Филипп Панкратович оказался не таким, каким его запомнил Рэм. Во-первых, не высоким, а, пожалуй, ниже среднего роста. Во-вторых, не худым и подвижным, а неторопливым и довольно полным – Жорка сразу определил бы по животу, что тыловик. Лицо одутловатое, под глазами мешки. Лысина с зачесом. Очень немолодой, даже для подполковника. Пожалуй, старее папы.

– Ты, что ли, Клобуков-младший? – спросил отцовский знакомый. – Ева по телефону говорила.

С фронта домой по телефону звонит, подумал Рэм. Роскошно.

Бляхин разглядывал его с немного странной, словно бы настороженной улыбкой.

– Не похож на батьку. И на мать не слишком.

Рэм обмер.

– Вы знали маму?!

– Не довелось. – Подполковник улыбаться перестал. – На фотографии видел. Не спрашивай где. Не имею права сказать.

Сердце так и заколотилось. Про мать у Рэма с отцом разговоры были какие-то куцые, на сплошных недомолвках. Только про хорошее или смешное. Такого запомнилось много, потому что мама сама была веселая. И никогда – про то, что с нею произошло. Один раз, перед самой войной, Рэм как-то набрался духу, пристал к отцу. Почему маму арестовали? Как получилось, что она умерла в тюрьме? Но у того задрожал подбородок, из глаз хлынули слезы, еще и за сердце схватился. Рэм жутко перепугался и никогда больше этого разговора не затевал. Но думать, конечно, думал. Часто.

Назад Дальше