Трезориум (адаптирована под iPad) - Григорий Чхартишвили 8 стр.


Неужели Филипп Панкратович что-то знает, по своей чекистской линии?

Они молча шли через какой-то хозяйственный двор с гаражами. У стены там валялся бюст Гитлера, весь в дырьях. Похоже, по нему стреляли из автомата.

– Нам вон туда, – показал подполковник на видневшуюся в дальнем конце пристройку. – Ведомство у меня невидное, выделили на задворках какую-то сарайку. Там и обретаюсь.

На Рэма он поглядывал, пожалуй, одобрительно.

– Да, совсем ты на Антоху не похож. Он как подушка, а в тебе чувствуется железный стержень. Советское воспитание. Рэм – это Революция-Электрификация-Механизация, так что ли? Помню тебя, как ты планер собирал. Чего ж не стал летчиком или конструктором?

– Война кончится – стану. Конструктором, – коротко сказал Рэм. Он очень хотел спросить про мать, но пока не решался. Может, попозже получится?

– Ты, как мой Фимка, двадцать шестого?

– Почти. Двадцать седьмого, январский.

– Всё одно ровесники.

«Сарайка» внутри была вполне ничего себе. С собственной проходной, за нею казенный коридор, двери кабинетов. На стене красный транспарант с необычной надписью: «За Родину сражаются достойнейшие сыны нашего социалистического отечества». А, это потому что тут фильтруют, кто достоин, а кого в лагерь, сообразил Рэм.

В кабинете у Бляхина ничего особенного не было. Стол, сейф, два портрета – товарищ Сталин и товарищ Дзержинский.

– Вот, от Евы Аркадьевны… – Рэм достал посылку. – Она просила лично, из рук в руки, я только поэтому. Я пойду? Мне еще в кадровое за назначением, – соврал он, потому что Филиппу Панкратовичу про уткинские затеи знать было незачем.

– Куда торопишься? Сядь. – Бляхин повелительно показал на стул. – С сыном познакомлю. Он в соседнем корпусе служит, в OЧО.

Набрал короткий, из четырех цифр, номер.

– Фимка, давай ко мне. От мамки посылка… Ничего, скажи Лысенке – отец зовет. Давай-давай, живо.

И Рэму, с гордостью:

– ОЧО – это Оперативно-чекистское отделение по работе с пленными фрицами. У Фимки немецкий с детства. Он Коминтерновскую школу кончал. Толковый парень. Вы подружитесь.

Сел напротив, лукаво улыбнулся.

– Антон, поди, неспроста тебя к Еве послал. Интеллигент, а умный. Правильно сделал… Прикину, куда тебя пристроить.

Только сейчас, в эту минуту, Рэм, идиот, допер, почему отец повернул неприятный разговор именно на посылку. Вот что у него, оказывается, было на уме!

Даже со стула вскочил.

– Я не за тем к вам! Честное слово!

Филипп Панкратович засмеялся.

– Ты-то понятно, что не за тем. Тебе в восемнадцать лет мозги еще по штату не положены. А папка твой молодец, позаботился о сыне. – Он задумчиво почесал плешь. – Но тут покумекать надо… Я бы взял тебя к себе. Кадров не хватает, запарываемся. В прошлом году основной контингент для пополнения был с оккупированных территорий, а сейчас пошли пленные из немецких лагерей. Знаешь, их сколько? Не имею права сказать, но очень много. Я, честно сказать, сам не подозревал. Прямо зашиваемся… Но нет, к себе не смогу. – Бляхин сокрушенно развел руками. – Анкетка у тебя подкачала…

– Я понимаю, – быстро сказал Рэм. – У меня мать была репрессирована. Я с этим сталкивался уже. Но я, товарищ подполковник, правда не собираюсь в тылу служить…

Бесшумно, без стука и скрипа открылась дверь. Вошел младший лейтенант, ростом пониже Рэма и поуже в плечах, лицом похожий на подполковника: тоже скуластый, нос картофелиной, глаза пуговицами.

– Гляди, Фим, чего мамка прислала, – стал показывать ему вещи Бляхин. – Носки и чай мне, фуфайка тебе. Чтоб не простужался. И познакомься. Это Рэм Клобуков, сын моего товарища по Первой Конной.

Парень крепко пожал руку, стал щупать шерсть. Рэму показалось странным, что Ева Аркадьевна говорила только о муже и всю посылку, ту же фуфайку, собрала только ему. Наверно, у них в семье так заведено: отец сам распределяет, кому что.

А Филипп Панкратович вернулся к прерванному разговору. Видно было, что этого человека с темы не собьешь.

– Насчет анкеты. Дело не в аресте. Твоя мать – Мирра Носик, кажется? – не была репрессирована. С чего ты взял? Это Антон тебе наплел? Ошибается он. Арестовали ее по ошибке. Был в органах один двурушник, вражина. Наделал делов. За что и ответил. Такое было время. Окопалась при Ежове в органах всякая сволочь. Я и сам тогда пострадал… – Вздохнул. – Но вычистила их партия. Больше ничего рассказать тебе не могу, но знай: твоя мать была советским человеком. Умерла во время следствия – это да. Горе. Но судом не осуждена, и дело было закрыто. За отсутствием.

У потрясенного Рэма в голове мелькнуло маловажное: выходит, зря не подавал в инженерное?

– Тут не в политике дело… Ты по документам какой национальностью записан? По отцу или по матери?

– По отцу. Русский.

– Это хорошо, но… Нет, к нам не получится, – сказал Филипп Панкратович, додумав какую-то непростую мысль. – Ладно. Порешаю вопрос. Есть и другие места.

– Не нужно ничего, очень прошу. – Рэм старался говорить как можно тверже. – Я уже договорился. Меня берут в дивизионную разведку. В Шестую армию, 74-й корпус.

Номер дивизии он забыл и испугался, что Бляхин спросит, но тот не спросил.

– Все-таки похож на папаню. – Подполковник качнул головой. – Тот тоже был тихий-тихий, но как вожжа под хвост попадет – не сдвинешь… Гляди только, отпиши Антохе, как было: я предлагал, ты сам отказался.

Рэму показалось, что в голосе Бляхина прозвучало облегчение.

– Обязательно. Спасибо вам.

Поднялся.

– Проводи его до КПП, Фима. Вы молодые, найдется, о чем побалакать. Ну, бывай, Антоныч. Воюй геройски, возвращайся целый, на радость папке.

Во дворе бляхинский сын что-то говорил, но взволнованный Рэм услышал не сразу.

– Что? Извини, у меня голова кругом.

Мама невиновна! Она не враг народа!

Остановился.

– Подожди, а? Я вернусь, на минуту.

Фима спросил:

– Зачем?

– Хочу спросить, от чего мать умерла. А то потом буду все время об этом думать…

– Ты чего, не знаешь, от чего на следствии умирают? – недоверчиво спросил Бляхин-младший.

– Не знаю. От чего?

Пару секунд Фима смотрел молча, потом сказал:

– От воспаления легких. Стены каменные, сырые. Если сквозняк – пиши пропало. А к бате с этим не лезь. Он что мог – рассказал. Я чего говорю: ты сейчас куда? Потому что у меня дежурство кончилось. Фрицев пленных почти нету. Начнется наступление – ночью не поспишь. А пока нормально. Давай ко мне. Посидим, выпьем, про Москву расскажешь. Я там год не был. Какая она?

– Все такая же. Пустоватая только. – Рэм посмотрел на часы. – Мне через полчаса на вокзале надо быть. Если с назначением всё устроилось, может, сразу и поеду. А если нет, придется где-то ночевать. Пустишь?

– Само собой. Давай тогда до вокзала, а там как выйдет.

Они шли бок о бок по уже темнеющим улицам, болтали о Москве. Везло Рэму сегодня на москвичей.

– В дивизионную разведку, значит, попадешь? – спросил Фима с завистью. – Хорошее место. Под победу точняк орден дадут – «звездочку», а то и «знамя». Будешь перед девчатами форсить. А у нас по-максимуму – «За боевые услуги». Тоже еще медаль! Хоть не носи. Сразу видно: герой тыла.

– Махнемся службой? – засмеялся Рэм.

– Нет уж, останемся при своих, – хохотнул Бляхин.

Уткина они прождали до семи двадцати.

– Не придет твой старлей. Загулял. Чтоб разведчик кореша или бабу не встретил – такого не бывает, – в конце концов заявил Фимка. – Чего зря мерзнуть? Двигаем ко мне. Коньяку налью, настоящего, французского.

Новый приятель квартировал при штабе, в маленькой, но отдельной комнатенке. Рэм снова не удержался, подверг кору головного мозга этиловому воздействию. Из любопытства к бутылке с короной, медалями и длинной надписью, которая хрен знает как читалась. «Коурвойзьер» оказался сильно хуже польского самогона. Горло не обжег, а ободрал, и на вкус противный. Полстопки Рэм осушил залпом, а после не притронулся. Зато Фимка подливал себе не переставая и скоро был уже хороший.

– Ефим, ты бы полегче, – попросил Рэм. – Батя твой заглянет, а у нас тут…

– Во-первых, не заглянет. Он об это время своей машинистке диктует. – Выразительным жестом Фимка показал, что именно имеет в виду, и оскалился. – А во-вторых… – Икнул, посерьезнел. – Я не Ефим, а Серафим. Старинное русское имя.

– Длинно.

– Ну зови «Серый». А Ефимом не зови. Евреем пахнет. Это сейчас нихт гут.

Рэм удивился:

– Почему?

– Потому. Видал, как батя закручинился, что у тебя мамаша – Мирра? А я знаю, в чем дело. Постановление было секретное, еще в позапрошлом году. Про евреев. Что нет им от партии доверия. Я сам через это пострадал, потому что…

– Как это нет доверия? – перебил Рэм. – Почему?!

– Потому что у евреев везде родина, а значит нигде не родина. Пока мы готовили мировую революцию, это было хорошо, что у нас евреев наверху много. Свои со своими всегда договорятся. А в сорок третьем политика поменялась. Говорят, товарищ Сталин в Ялте пообещал Рузвельту и Черчиллю, что мировой пролетарской революции не будет. Тогда и Коминтерн прикрыли. Мою школу переименовали из Парижской Коммуны в имени Луначарского…

– Не будет мировой революции?!

Рэм не поспевал за таким количеством сногсшибательных новостей.

– На хрен мировую революцию. Будем делать Россию великой. Чтоб размером, как при царе, и даже больше. Гимн у нас теперь какой? «Сплотила навеки Великая Русь», а не «Весь мир голодных и рабов». То-то, соображай.

Серафим хотел постучать собутыльнику пальцем по лбу, но не попал.

– И циркуляр был, в органы, для отделов кадров. Евреев, какие уже есть, придерживать, ходу не давать, а новых вообще не брать.

Так и не понятно было, верить ему или это пьяный треп.

– Погоди. А ты-то за что пострадал? Ты же не еврей.

– Я без вины виноватый, – горестно сказал Бляхин. – Трагедия всей моей жизни. По метрике я знаешь кто? Фамилия «Цигель», а отчество «Абрамович». Абрам Цигель моим родителем значится. Чекист такой был. Его враги убили.

– Разве ты Филиппу Панкратовичу не родной сын? Вы же похожи!

– В том-то и дело, что родной. Я раньше как думал? Что папаня этого Цигеля оброгатил. Иначе на кой ему со мной, чужим пацаненком, возиться? Но тут история мудреней. Долго рассказывать… – Печально подпер щеку рукой. – Короче, по жизни я стопроцентный русак, а по документам – еврей. У нас сам знаешь: жизнь – ничто, документ – всё… С позапрошлого года, как только секретная директива вышла, папаша за меня бьется, пороги обивает. Повинился, заявление написал: так, мол, и так, скрывал от партии, что Фимка мой родной сын, не приемный, и что мать у него хоть и непролетарского соцпроисхождения, но тоже русская женщина. Сейчас плохая национальность стала хуже, чем плохое соцпроисхождение, – пояснил Бляхин. – Но улита медленно едет. Папаня успел и получить выговорешник, и снять его, а моя анкета всё ползает по инстанциям. Даже когда новую метрику выправят, новый школьный аттестат и прочее, всё равно настоящей дороги мне не будет. Потому что для работников органов анкеты знаешь какие? До седьмого колена, со всеми прошлыми именами. Чуть копни – Цигель вылезет. Вот почему я не в СМЕРШе и не в НКВД, а колупаюсь в драном ОЧО. Вся моя жизнь псу под хвост…

Горестная исповедь завершилась пьяными слезами. Рэм слушал, сочувственно кивал. Ему опять было всех жалко: и умершую в сырой камере мать, и заботливого Филиппа Панкратовича, и его бессчастного сына, а заодно и себя. Уж всех, так всех.

Бисерным почерком

…Помнишь диспут «Главная проблема человечества» и как мы с тобою, не сговариваясь, подготовили выступление на одну и ту же тему? Другие первокурсники говорили кто про что: про социальную несправедливость, про низменность охлоса и эгоизм высших сословий, про слабость духовного начала перед телесным, а мы двое, каждый на свой лад, объявили: главная проблема людей в том, что они не умеют жить. Потому что никто не учит ребенка, как ему распорядиться даром жизни, а если и учат, то всякой чепухе. Человек не знает сам про себя, что́ он такое, на что он годен и на что не годен, в чем его польза для себя и окружающих. Из-за этого мир населен никчемными, озлобленными, не нашедшими себя индивидами, которые несчастны сами и делают несчастными других. Я запомнил твою метафору, ты ведь всегда был поэтичнее меня. «Представьте розовый куст, на котором бутоны засыхают, так и не раскрывшись, – сказал ты. – Таково наше человечество».

Сегодня, глядя на то, что происходит с миром, я выразился бы жестче. Нераскрывшиеся бутоны по крайней мере никого не убивают, они обкрадывают лишь сами себя и красоту природы, но народ, состоящий из не нашедших себя людей, превращается в полчище саранчи, в миграцию обезумевших крыс, уничтожающих все живое. Мы обитаем в аду, и этот ад – дело наших собственных рук, результат того, что людей никто не научил быть людьми.

Если такова главная проблема человечества, то отсюда проистекает и главная его задача, говорили мы оба с юношеским пылом: с ранних лет научить каждого жить осмысленно и счастливо. Насущнейшей потребностью цивилизации, стало быть, является создание правильной педагогики.

Сегодня подавляющему большинству людей цена – медный грош. Поэтому с ними и можно так обращаться: обманывать, унижать, порабощать, даже убивать. Велика ли важность, коли нас так много и все друг дружки стоят или, верней, ничего не стоят?

Тем большим сокровищем становится редкий счастливец, которому повезло обнаружить в себе некий ценный для мира талант. Такой человек не терзается тщетой жизни, не тратит ее на пустяки, он переполнен радостью созидания и делится плодами этой деятельности с другими. Рай на Земле наступит тогда, когда человечество будет сплошь состоять из подобных людей. Каждый будет драгоценен, и его потеря станет невосполнимой утратой для всех. Так что же может быть важнее умения взращивать подобных личностей?

Нам с тобой было по восемнадцать лет (или тебе девятнадцать?), и эта абсолютно прекрасная мечта ослепляла нас своим величием. Она, собственно, не казалась нам мечтой. Мы говорили, что исполнить задуманное будет не так уж трудно. Надо всего лишь разработать Систему, а потом применить ее на практике в специальном учебном заведении, и когда общество увидит, что это возможно – создавать совершенных людей, – произойдет педагогическая революция, самая грандиозная из всех революций, и в течение нескольких поколений планета преобразится до неузнаваемости.

Планета действительно преобразилась до неузнаваемости – еще раньше, чем мы думали. Только в иную сторону. Мы вели наши чудесные разговоры летом четырнадцатого года, накануне краха двухсотлетней Эпохи Разума. Сейчас, четверть века спустя, от разума ничего не осталось, мир сошел с ума. Мой нынешний план тоже может показаться сумасшествием. Нашел время и место для педагогических экспериментов, скажет мне всякий нормальный человек.

А по-моему, как раз сейчас самое время. Эта война прочистит человечеству мозги, и оно наконец поймет, что так далее жить нельзя. Люди будут готовы к восприятию новых идей, новых рецептов, новых надежд. Тут-то моя работа и пригодится. И то, что она проводилась и испытывалась в невиданно тяжелых условиях, лишь подтвердит верность моего метода.

Я говорю «моя работа», «мой метод», но это, конечно, неправда. Ведь я начинаю не с нуля. Кое-что, даже многое, уже обдумано и осуществлено моими предшественниками.

Система, которую я разрабатывал много лет, принадлежит к тому направлению педагогики, которое называют «педоцентризмом», то есть воспитание ориентируется на личные особенности конкретного ребенка, а не на какой-то комплекс требований, для соответствия которому нужно выдрессировать маленького человека.

Как ты, конечно, помнишь из курса истории педагогики, идея общества, сильного не государственной мощью, а качеством своих жителей, зародилась еще в восемнадцатом веке. Тогда же, в эпоху просвещенного абсолютизма, были сделаны первые попытки вырастить людей нового типа: умеющих самостоятельно решать проблемы своей жизни, мыслящих, ответственных, внутренне свободных. Появились выдающиеся педагоги-практики, которые создавали собственные экспериментальные школы. В середине позапрошлого столетия одно маленькое государство, немецкое княжество Ангальт-Дессау, управляемое прекраснодушным принцем Леопольдом, завело у себя педоцентрические учебные заведения «филантропинумы», где детей всех сословий обучали не определенной сумме знаний, а умению жить

Назад Дальше