– Постой, брат! – Давид пытался удержать Романа за длинный рукав шитого из дорогого лунского[45] сукна кафтана. Роман с силой отдёрнул руку и, презрительно скривив уста, вскричал:
– Когда войду я в Киев и прогоню Всеволода, ничего не дам вам в волость! Ждите манны небесной в своей Тмутаракани!
Он бросился прочь из палаты и с силой захлопнул за собой дверь.
Давид набожно перекрестился.
– Теперь такого натворит… – закрыв ладонью лицо, покачал головой Олег. – Ну что, Давидка, деять-то будем?
– Ждать, брате, чего ещё.
– И вправду ждать. Роман пущай по степям помыкается. Ничего у него не выгорит, коли на Русь сунется, – вздохнул Олег.
Наполнив чашу до краёв хмельным тягучим мёдом, он залпом опорожнил её и, кряхтя, вытер свои пышные густые усы.
Глава 6. Путь инока
Холодный северный ветер мчался по русским равнинам, он бросал в лицо ледяные струи осенних ливней, со свистом выводил заунывную загадочную мелодию в щелях изб постоялых дворов, сгибал тугие стволы осин и ив, шумел, разгоняя по земле сухие опавшие листья.
Набросив на голову куколь[46] и плотнее закутавшись в чёрную рясу, шёл по размытому дождями бездорожью одинокий седобородый монах. Громко чавкала под обутыми в добрые поршни[47] ногами тяжёлая осенняя грязь; пастырский деревянный посох упрямо стучал и стучал, врезаясь во влажную глину. И так верста за верстой, час за часом, день за днём. Короткие привалы, ночи у костра, на хвойном душистом лапнике – и снова впереди путь сквозь ветер и дождь, сквозь поле, рощи, леса, через слободы, сёла и городки.
За спиной остался маленький Любеч на горе над грозно дыбившимся Днепром; Смоленск со множеством свежеструганых ладей, насадов, паузков, учанов[48]; Полоцк – пустой, полуразрушенный, с чёрными печными трубами над пепелищами, – а странник всё идёт и идёт, взглядывая ввысь, в пасмурное, обложенное мрачной серостью тяжёлых туч небо.
Долго ли будет так брести он? И зачем, куда он идёт упрямо, сжимая уста, шатаясь от усталости, клонясь, как тонкое деревце, под яростными порывами злого ветра? Может, знает он что-то, чего не знают, не ведают другие? Может, открыта ему некая вышняя, горняя правда? Или просто уходит он, бежит от суматошного, исполненного мерзостей и низменных страстей мира? Бежит, чтобы вот так, посреди глухой чащобы полной грудью вдохнуть напоённый девственной чистотой и свежестью воздух?
Постриженец Борисоглебского монастыря на Льтеце Иаков, наверное, не сразу бы и ответил на все эти вопросы. Сложен, вельми сложен был мир вокруг, и не смог он, смиренный и жалкий, укрыться от него в Киевских Печерах, не смог выдержать творящихся за стенами своей кельи беззаконий, грехов, попрания и забвения Божьих заповедей. Он понимал, как ни странно, глубже и яснее других скрытый за словами и деяниями смысл событий, смысл, выраженный одной короткой фразой: «Всем володеть». И уходил, убегал не от страха, но от неприятия этих слов, этого порядка жизни, прозвание которому – сколота[49], междоусобие, разорение. А что именно так будет, Иаков был уверен, ибо знал: добрые дела вершат люди с чистой перед Господом совестью; там же, где преступают клятвы и попирают законы, доброго не жди.
…Иаков потерял счёт дням пути. Облегчённо вздохнул он, лишь когда увидел за холмами на крутояре, у берега большой реки дубовые стены и городни[50].
– Слава те Господи! Плесков[51]. Конец пути моему.
Монах перекрестился и устало смахнул с чела пот.
…За невысоким деревянным тыном взору его открылись избы посада, кузницы, скудельницы, впереди на холме завиднелась приземистая церквушка с куполом-луковичкой на тонком барабане.
Снова положив крест, Иаков остановился у дощатых врат монастыря и настойчиво постучал посохом в плотно закрытое ставнем смотровое оконце.
– Кто там? – раздался по ту сторону врат сонный скрипучий голос.
– Иаков аз есмь, инок печерский! Пусти, Христа ради, брате! Умаялся, с самого Киева в пути! – отвечал странник, устало сбрасывая с плеча котомку.
Вот уже ведут его по монастырскому подворью, он видит просторную трапезную под двускатной крышей, утлые избы-кельи, высокое крыльцо перед хоромами игумена, поднимается по крутым ступеням, проходит через сени.
Настоятель монастыря, отец Никодим, худой, высоколобый, с густой чёрной бородой лопатой, в которой пробивалась кое-где предательская седина, в чёрной рясе грубого сукна, с панагией на груди, по всему видно, был немало удивлён приходу Иакова. Он провёл его в приёмный покой, весь уставленный дорогими медными ларями и украшенный иконами знаменитого царьградского письма.
Они долго сидели вдвоём за столом, трапезовали, ели мало, больше говорили. Никодим всё расспрашивал Иакова о его жизни, об устроении Печерской обители, о последних событиях в Киеве. Иаков неторопливо, степенно отвечал:
– Я, отче, сам со Льтеца, с Переяславля. Тамо, на Льтеце, и постриг принял. В Киев, в Печеры, после перебрался. А ещё позже призвал мя покойный Изяслав Ярославич княжичей слову Божьему обучать. Ну да не токмо сему учил их – и хроники разные чли, и святых отцов труды. Много всего.
– Дак ты, брат, верно, и нонешнего нашего князя, Святополка, со младых лет знаешь? – спросил с изумлением игумен.
– Как же. Смышлёный был отрок. Не сказать, чтоб на лету мысли ухватывал, однако же… Неглуп, способен был в ученье, прилежен. Токмо вот… сребролюбив он вельми. Паче всякой меры рухлядишку разноличную привечал – цепочки тамо злащёные, ожерелья, перстеньки с каменьями. Всё то добро собирал да в сундуки складывал, прятал от чужих очей.
– Нешто так! – ахнул Никодим. – Ну а Феодосия, игумена Печерского, знавал ли ты?
– И его знал. Почитай, кельи наши рядом стояли.
– Нешто так! – повторил, раскрыв рот, игумен. – Ну а скажи, брате. Вот устав греческий, Студийского монастыря, как, исполняют ли в обители Печерской?
– Да как те отмолвить, отче? Ну вроде да. Трапеза у иноков обчая, имение обчее, живут подаяниями. Всё тако. Однако же… В последние лета особливо переменилась жизнь в Печерах. Князья со боярами задаривают, сёл много получил монастырь, а в сёлах тех – закупы, людины. В обчем, доходы большие от сего мнихи имеют. В уставе же как писано? Дары принимать, но своими трудами кормиться. У нас же выходит – трудом тех закупов да людинов живём.
– Ну то уж… – Никодим, хмуря брови, развёл руками. – Тут ведь, брат Иаков, оно конечно… Но еже… Еже по-иному глянуть. Молитва молитвою, подаянье подаяньем, а не с голоду ж помирать, еже що. Коли тех закупов да людинов не притеснять излиха, брать с них по Правде, по закону Ярославлеву, дак що ж в сём худого?
– Мнихи ведь мы, отче, не бояре, – осторожно возразил Иаков, но, видя, что собеседник недовольно отводит взор, поспешил перевести разговор на иное. – Вот, мыслю я, перезимую как ни то у вас, а по весне на Плесково озеро пойду. Хощу тамо, в лесу, обитель новую основать.
– Трудное се дело, брат. – Никодим качнул головой. – Енто, почитай, яко Христос в пустыне жил али яко первые иноки печерские: Антоний, Моисей Угрин, Никон. Немало им претерпеть довелось. Тяжкую стезю избрал ты, Иакове.
– Да, отче. Ведаю о труднотах, о болестях разноличных, о гладе. Но готов аз… Думаю, что готов. И ведаю такожде: иного несть у меня пути. Лёгкой стези не искал и не ищу, отче.
В палате воцарилось молчание. Игумен, склонив голову в чёрном клобуке с окрылиями, покусывая губу, размышлял над Иаковыми словами.
Наконец, мягко улыбнувшись, сказал:
– Дай перекрещу тя и расцелую, брат! Благословляю на труд сей тяжкий!
Иаков, приняв благословение, поклонился игумену в пояс.
– А еже що, еже нужда великая настигнет, дак ворочайся, Иакове, к нам в обитель. Мы хоть люди и тёмные, в премудростях книжных не искушены, но рады тебе завсегда будем.
…Так начиналась для черноризца Иакова новая жизнь – жизнь вдали от сует грешного мира. На следующее лето, едва схлынули талые вешние воды, взяв с собой двоих молодых послушников, отправился он на ладье-однодеревке к берегам Плесковского озера. И застучали в глухом необжитом месте, в десятках вёрст от человеческого жилья, посреди прибрежного хвойного леса плотничьи топоры. А рано осенью вознёсся к небесам, прорезав тёмную зелень сосновых крон и острые пики разлапистых елей, купол церкви с золотым, устремлённым ввысь православным крестом.
Глава 7. Жаркие споры
Обедали в скорбном молчании. Место во главе стола, где обычно сиживал покойный князь Изяслав, пустовало. Слева от него сидела в чёрном платье, в повое на голове вдова умершего – княгиня Гертруда; справа, тоже в трауре, с единственным украшением – серебряной серьгой в ухе – его старший сын, князь Святополк, огромного роста, сухощавый, с узким длинным лицом, тонким хрящеватым носом, глазами немного навыкате и чёрными прямыми волосами. С серьгой, словно язычник с оберегом, князь никогда не расставался.
Рядом со Святополком – младший брат его, Пётр-Ярополк, светлоусый, русоволосый; далее сидели ближние бояре, и среди них – мрачноглазый новгородский посадник Яровит.
За столом напротив расположились жёны обоих молодых князей, возле них – дочь Изяслава Евдокия и несколько знатных боярынь.
Святополк ел медленно, осторожно, словно боясь замарать свою длинную и узкую, как у персидского купца, бороду. Молодшая сестрёнка, Евдокия, очень похожая на мать, такая же остроносенькая и сероглазая, чуть насмешливо посматривала на его насупленное сосредоточенное лицо.
Следовало бы начинать, наконец, разговор о делах, но Святополк, со скрытым отвращением взирая на упрямые скулы и жёсткий подбородок матери, всё откладывал и откладывал столь неприятное щекотливое дело.
Гертруда не выдержала первой. Со стуком отложив в сторону двоезубую ромейскую вилку, она решительно оборвала тягостную унылую тишину.
– Что сидите, как в рот воды набрали? – недовольно уставилась она на сыновей. – На меня, на жёнку, державные дела валите?! – Княгиня вдруг распалилась и продолжила с гневом и возмущением: – Дед ваш, Ярослав, определил перед своей смертью порядок, лестницу родовую. Так вот, по лестнице этой второй по старшинству в княжеской семье владеет Черниговом, а третий – Переяславлем! Второй по ряду теперь ты, Святополк, а третий – ты, Ярополк-Пётр! Вас же стрый[52] Всеволод, как ягнят, вокруг пальца обвёл! Чернигов своему сыну, Мономаху, дал в удел. И Переяславль тоже под свою руку сгрёб. А вы молчите! Как будто так и быть должно! И если бы не я, то ты, Ярополче, и того, что имеешь, не получил! Ни Туров, ни Перемышль не хотел тебе князь Всеволод давать. Вас, дурней, в сторону, вдаль от великого стола отодвинули, а вы… – Она раздражённо махнула рукой. – Всё терпите, всё ждёте! А чего ждёте?!
– Да не кипятись ты, мать, – досадливо обронил Пётр-Ярополк. – Сегодня так, а заутре, глядишь, инако будет. Всяко князю Всеволоду с нами считаться придётся.
– Придётся! – насмешливо передразнила его Гертруда. – Да Всеволод и не с такими, как вы, не посчитался! Рохли вы!
– Ты, матушка, нас излиха не укоряй, – осторожно вступил в беседу Святополк. – Бо сказано пророком Даниилом: «Всевышний владычествует над царством человеческим и даёт его, кому хочет».
– Святоша! – Гертруда брезгливо поморщилась.
Святополк огладил пальцами долгую бороду, опасливо оглядел бояр, подумал, можно ли тут говорить откровенно, вздохнул, набожно перекрестился и наконец вымолвил:
– Сказываешь, Черниговом мне владеть по ряду полагается? А забыла ты, как отец прошлым месяцем под этим Черниговом стоял, как стены крепостные и дома огню он обрёк? И как черниговцы супротив него бились? Все они там смутьяны, злодеи да прихвостни Ольговы. Если мне не веришь – Петра спроси или вон боярина Яровита. Они тебе расскажут, как затворились были[53], и купцы, и чернь посадская во внутреннем городе, как имя отца нашего хуле и проклятьям предавали. И мне что, после того размирья княжить у них? Как ужу на сковородке вертеться и ждать, когда какой Ольгов доброхот из-за угла ножом уклюнет? Ведь не убедить, не увещать их. Про таких, как сии нечестивцы, сказано: «У них есть глаза, чтобы видеть, а не видят, у них есть уши, чтобы слышать, а не слышат». Упрямы, дерзки. Кроме того, Чернигов ныне в руинах лежит, надо его, почитай, заново отстраивать. И стены, и кузни, и терема, и храмы. Всё это куны[54], ногаты[55], дирхемы[56] арабские. А под боком – половцы, того и гляди, набег учинят – скотину, коней уведут, рольи[57] вытопчут – будешь нищенствовать. Нет, уж пусть со всем этим Мономах управляется.
– Выходит, ты Новгородом доволен? – презрительно заметила Гертруда. – Тебя в медвежий угол загнали, а ты и рад?! Да в Новгороде ты и не князь стольный, а наместник Всеволодов, подручник у бояр да у черни!
– Не сказано ли во Святом Евангелии от Матфея: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкопывают и крадут»? – возразил Святополк.
Но княгиню было уже не остановить.
– Поп будто ты, не князь, не сын мой! – раскричалась она, багровея от ярости. – Где гордость твоя княжеская?! Тебя обходят, обирают, отца твоего убили, а ты одни слова сыплешь, как горох, открещиваешься от всего! А ты?! Ты чего молчишь?! – напустилась она на Ярополка.
– Охолонь, мать! – огрызнулся князь волынский. – Не время и не место здесь речи сии разводить. Ещё слёзы наши по отцу не высохли.
– Воистину, – с готовностью поддержал младшего брата Святополк.
Гертруда прикусила губу. Она поняла: разговор – откровенный, без обиняков – будет тихий и келейный и состоится он не сейчас и не здесь.
…Собрались ввечеру на старом Брячиславовом дворе, в обветшалом, продуваемом осенними ветрами покое. Сидели при свечах – двое князей, три княгини, посадник Яровит и волынский боярин Лазарь. Старый Изяславов слуга-евнух прислуживал за столом.
Было холодно, супруга Петра-Ярополка, немка Кунигунда-Ирина, и жена Святополка, чешка Лута, кутались в шубы. Гертруда распоряжалась как хозяйка и отдавала евнуху короткие повеления.
На стене висели круглый щит и секира. Святополк подошёл и провёл пальцем по лезвию.
– Ржавая, старая секира. Поди, с Брячиславовых[58] времён, – сказал он, ухмыляясь. – Как думаешь, братец, не отослать ли нам её в Полоцк, ко князю Всеславу[59]. Скажем: твоего батюшки добро, нам оно без надобности. А тебе, может, когда и пригодится.
Ирина и Лута захихикали в ответ на удачную шутку.
– Не к месту смех ваш! – зло прикрикнула на них Гертруда.
Ирина, зардевшись, опустила голову, Лута же в ответ нарочно рассмеялась ещё громче.
– Что ты тут про Всеслава плёл? – Подавив раздражение, вызванное поведением старшей снохи, Гертруда с подозрительностью уставилась на Святополка. – Князь Всеслав всегда был врагом твоего отца!
– Да, был. Только ведь не зря сказано про пословицу: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина». Рёк Господь пророку Иезекиилю: «Не будут вперёд говорить эту пословицу».
– К чему это?! – хмыкнула Гертруда.
– А к тому, матушка, что со Всеславом соуз нам надобен, но не война. Земля Полоцкая ведь как раз меж Новгородом и Волынью лежит. Вот и помысли. Если будем мы все трое воедино, если будет соуз наш крепок, то и Всеволод, и Мономах призадумаются. Мы суда, караваны купецкие ко свеям, к уграм, к немцам, к морю Хвалисскому[60] снаряжать будем, богатство великое заимеем, а золотом и серебром купим воинов удатных. И тогда не на Киевщину с Черниговом, где иноплеменные измаильтяне в развалины сёла и деревни обращают, но на нас, на наш соуз весь мир смотреть станет, – с жаром говорил Святополк. – Что нам тогда Всеволод? Да пусть сидит на столе, пусть дрожит, как листок осиновый.