Стюарт Джеффрис
Гранд-отель «Бездна». Биография Франкфуртской школы
Данное издание осуществлено в рамках совместной издательской программы Музея современного искусства «Гараж» и ООО «Ад Маргинем Пресс»
First published by Verso 2016
© Stuart Jeffries 2016
© Фетисов М., перевод, 2018
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2018
© Фонд развития и поддержки искусства «АЙРИС» / IRIS Foundation, 2018
Введение: против течения
Незадолго до своей смерти в 1969 году Адорно сказал в интервью: «Я создал теоретическую модель мысли. Разве мог я подозревать, что люди захотят воплотить ее в жизнь коктейлями Молотова?»{1} Для многих проблема Франкфуртской школы состояла именно в этом: ей никогда не было дела до революции. «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», – писал Карл Маркс{2}. Однако интеллектуалы из Франкфурта перевернули одиннадцатый тезис Маркса о Фейербахе с ног на голову.
С самого момента своего основания в 1923 году марксистский исследовательский институт, ставший известным под именем Франкфуртской школы, скептически взирал на политическую борьбу и чурался партийной политики. Ведущие представители школы – Теодор Адорно, Макс Хоркхаймер, Герберт Маркузе, Эрих Фромм, Фридрих Поллок, Франц Нойманн и Юрген Хабермас – виртуозно критиковали порочность фашизма и социально опустошительное, духовно разрушающее воздействие капитализма на западные общества, но совершенно не преуспели в изменении критикуемого.
Явное искажение Маркса Франкфуртской школой раздражало других его последователей. Философ Дьердь Лукач однажды язвительно заметил в адрес Адорно и его приятелей, что те поселились в гранд-отеле «Бездна». Этот прекрасный отель, писал он, «оборудованный всеми удобствами, находится на краю бездны, ничто, абсурда». В числе прежних его постояльцев был и живший некогда во Франкфурте философ-пессимист Артур Шопенгауэр, чьи труды, как полагал Лукач, были наполнены размышлениями о страданиях мира на безопасном от них расстоянии. «Ежедневное созерцание бездны в перерывах между превосходными блюдами и артистическими развлечениями, – саркастически писал Лукач, – может лишь обострить ощущения от наслаждения изысканной негой отеля»{3}.
Ничем не отличались, по мнению Лукача, и философы из Франкфуртской школы. Подобно Шопенгауэру, эти более поздние гости отеля получали извращенное наслаждение от страдания – в их случае, правда, вызванного созерцанием монополистического капитализма, разрушавшего человеческий дух там, внизу, пока они прохлаждались на террасе. Согласно Лукачу, Франкфуртская школа отказалась от необходимой связи между теорией и практикой там, где последняя означает воплощение первой в действии. Ведь если и та и другая обоснованы, то им суждено объединиться, диалектически усилив друг друга. В противном случае, утверждал Лукач, теория становится просто элитарным упражнением в истолковании – как и вся история философии до Маркса.
Когда Адорно упоминал коктейли Молотова, он объяснял отступление Франкфуртской школы в теорию как раз в тот момент, когда все вокруг него и его коллег, наоборот, призывали к действию. Студенческое движение вместе с новыми левыми находилось на пике. Многие были убеждены, и, как потом выяснилось, напрасно, в том, что именно эта практика неотвратимо вызовет к жизни радикальные политические перемены. Несомненно, это было время сильной политической нестабильности. Студенты бунтовали от Беркли до Берлина, во время чикагского съезда Демократической партии полиция напала на протестующих против войны во Вьетнаме, а советские танки совсем недавно вошли в Прагу, чтобы положить конец чехословацкому эксперименту «социализма с человеческим лицом».
В Университете Франкфурта сам Адорно, этот шестидесятипятилетний и, как он сам признавал, пузатый профессор, а также самый выдающийся представитель Школы в Германии, из-за своего недостаточного радикализма стал мишенью для вожаков Социалистического союза немецких студентов. Его лекции были прерваны протестующими, один из них написал на доске в аудитории: «Не тронь Адорно никогда – капитализм будет всегда!»{4}
Факультет социологии университета на короткое время был захвачен активистами и весьма знаково переименован в факультет Спартака в честь движения, во главе которого некогда стояли Роза Люксембург и Карл Либкнехт, немецкие революционеры, убитые пятьюдесятью годами ранее. Смена имени служила одновременно укором и напоминанием: укором – поскольку «Союз Спартака» в 1919 году сделал как раз то, на что очевидно не решилась в 1969 году Франкфуртская школа, напоминанием – так как одной из причин возникновения Школы стало стремление марксистских теоретиков понять поражение попытки спартакистов воплотить в Германии то, что удалось большевикам в России двумя годами ранее.
Студенческие лидеры 1969 года Руди Дучке и Даниэль Кон-Бендит верили, что пришло время соединить теорию с практикой, принести революцию в университеты и разрушить капитализм. Когда у немецкой интеллигенции появился, наконец, шанс свести счеты, допускать новое поражение ей было никак нельзя. Адорно возражал. Его душевные терзания многое объясняют в том, что такое была и есть Франкфуртская школа и почему она вызывала и все еще иногда продолжает вызывать столько скепсиса у многих левых. В тексте 1969 года, «Маргиналии к теории и практике», Адорно упоминает студента, чья комната была разгромлена только потому, что тот предпочел заниматься, а не протестовать. Кто-то даже нацарапал у него на стене: «Тот, кто занимается теорией, не переходя к практике, – предатель социализма».
Адорно увидел в этом студенте родственную душу – критического теоретика, а не уличного бойца – и попытался его защитить. Он сделал это, противопоставив теорию тому виду практики, который увидел в студенческом движении и у новых левых. «Практика становится идеологическим предлогом для насилия не только над его совестью», – писал он об этом студенте{5}. Этот парадокс, этот репрессивный призыв к действию во имя свободы, вызывал у него, как и у многих других представителей Школы, отвращение. Юрген Хабермас назвал данный парадокс «левым фашизмом», а его бывший учитель Адорно увидел в нем возникновение новой пугающей мутации той самой авторитарной личности, что так прекрасно себя чувствовала в нацистской Германии и сталинской России.
Адорно и другие его коллеги в авторитарных личностях кое-что понимали. Если, как и большинство франкфуртских теоретиков, вы еврей, марксист и интеллектуал, который был вынужден отправиться в изгнание, чтобы не погибнуть от рук нацистов, то эти личности и есть ваша специализация. Все ведущие светила Школы потратили очень много времени на теоретические рассуждения о нацизме, стараясь понять, каким именно путем немецкий народ стал хотеть не социалистической революции против своих капиталистических угнетателей, а господства над собой.
В критическом мышлении Адорно образца 1969 года поражает именно то, что в новых левых и студенческом движении он увидел тот же самый, прекрасно себя чувствующий тип авторитарной личности, что вместе с сопутствующим ему духом конформизма процветал при Гитлере. И те и другие вставали в антиавторитарную позу, но воспроизводили при этом те самые репрессивные структуры, которые якобы собирались свергнуть. «Наиболее яростно протестующие, – писал Адорно, – авторитарны в своем неприятии интроспекции»{6}.
Лишь один франкфуртец не стремился остудить амбиции радикалов 1960-х. Герберт Маркузе, работавший тогда в Калифорнийском университете в Сан-Диего, занимался политическим активизмом даже в ту пору, когда последний служил предметом насмешек его коллег по Школе. Хотя Маркузе брезговал славой духовного отца новых левых, на какое-то время он оказался захвачен энтузиазмом движения, осмелившись вообразить, что нерепрессивная утопия близка, что она находится уже буквально на расстоянии вытянутой руки. За это его обожали студенты, но ему также пришлось скрываться после того, как ему начали угрожать убийством. В Париже протестующие студенты, прославляя новую революционную троицу, держали плакат со словами «Маркс, Мао, Маркузе».
Впрочем, в системе координат Франкфуртской школы Маркузе был исключением. Куда более характерными были доводы Адорно. Иногда в тематических очерках, иногда в наполненной раздражением переписке с Маркузе он настаивал на том, что сейчас время не для легкомысленных позерских акций, а для упорной работы мысли. «Мышление, опороченное этими практиками, видимо, принуждает их к чрезмерным усилиям: оно требует слишком много работы, оно слишком практично», – писал он{7}. На фоне столь неуместной практики теория – это не реакционное бегство в гранд-отель «Бездна», но руководствующийся твердыми принципами отход в крепость мысли, в цитадель, откуда время от времени раздаются радикальные иеремиады. Для Адорно именно мышление, а не сидячие забастовки и баррикады, было подлинно радикальным актом. «Сопротивляется только тот, кто думает; куда более удобно плыть по течению, заявляя при этом, что плывешь против»{8}.
Куда более важно, что Адорно обнаружил в студенческом движении именно то, в чем обвиняли Франкфуртскую школу, – бессилие. «Баррикады, – говорил он, – нелепы против тех, кто управляет бомбой»{9}. Это разгромное замечание предполагает, что новые левые и революционные студенты неуклюже заимствовали революционную тактику, работавшую в 1789, 1830 и 1845 годах, однако в 1969 году она была совершенно неуместна в какой бы то ни было эффективной борьбе, имевшей своей целью разрушение развитого западного капитализма. Как высказался в ином контексте Маркс, история повторялась в виде фарса. Если бы новые левые обзавелись ядерным оружием, анализ Адорно мог бы быть иным.
Однако в том, что Адорно принимал за смехотворные студенческие выходки, тоже, по всей видимости, содержался метод. Несомненно, каждому интересующемуся брендом Франкфуртской критической теории есть что рассказать о радикальном присвоении студентами конца 1960-х годов революционного наследия баррикад. Философ и критик Вальтер Беньямин, оказавший огромное влияние на Франкфуртскую школу, описывал в своей поздней работе «Тезисы о философии истории», как революционеры прибегают к сознательным заимствованиям у героев прошлого. Поступить подобным образом – значит совершить путешествие в прошлое, выразить солидарность с предшествующими ролевыми моделями, прославить их борьбу, поставив их иконографию на службу новой революции.
К примеру, Французская революция 1789 года рядилась в одежды и институции Древнего Рима. Беньямин называл это «прыжком тигра в прошлое». Это был прыжок через время к историческому моменту, обретшему актуальность в условиях настоящего. «Так, для Робеспьера античный Рим был прошлое, заряженное актуальным настоящим, прошлое, которое он вырывал из исторического континуума»{10}. Этот континуум, или, в описании Беньямина, «гомогенное, пустое время», темпоральный порядок правящих классов, подвергался отрицанию в подобных преисполненных радикальной солидарности прыжках-во-времени.
Вполне вероятно, что enragés[1], вышедшие на улицы и построившие баррикады в Париже в конце 1960-х, выражали подобным образом свою солидарность с революционерами почти двухвековой давности. Однако прыжок тигра опасен и с большой вероятностью может закончиться провалом. Этот прыжок, объяснял Беньямин, «происходит на арене, где командует господствующий класс». И все же Маркс, добавлял он, понимал революцию именно как такой прыжок. Это был диалектический прыжок, так как с его помощью прошлое искупалось действием настоящего, а настоящее – связью со своим двойником в прошлом.
Можно предположить, что если бы Беньямин не умер в 1940 году, но выжил и стал свидетелем студенческих волнений конца 1960-х, то он вполне мог бы встать на сторону тех, кто вышел на баррикады, при всей их кажущейся нелепости. Вероятно, он был бы более сговорчив, нежели его друг Теодор Адорно, и насчет воплощения теории в жизнь при помощи бомб. Будет, видимо, чрезмерным упрощением считать, что Беньямин романтизировал практику, а Адорно – теорию, но что-то в этом определенно есть. Нет никакого сомнения в том, что Франкфуртская школа, чьей ведущей интеллектуальной силой был Адорно, испытывала благоговение перед теорией как единственным пространством, в котором господствующий порядок мог быть если не опрокинут, то хотя бы осужден. Теория сохраняла – в отличие от всего остального, запятнанного контактом с реальностью, – свой блеск и свой неукротимый дух. «Теория говорит от имени свободных духом, – писал Адорно. – Несмотря на всю свою ограниченность, она – блюститель свободы в царстве принуждения»{11}.
Теория была тем местом, в котором Франкфуртская школа чувствовала себя наиболее комфортно: вместо увлечения обманчивой революционной эйфорией ее теоретики предпочли отступить в нерепрессивное интеллектуальное пространство, где сохранялась возможность свободного мышления. Такой вид свободы, несомненно, является меланхолией, поскольку он рожден из утраченной надежды на реальные перемены. Исследовать историю Франкфуртской школы и критической теории – значит видеть как у их создателей – Маркузе не в счет – вместе с осознанием бессилия что-либо изменить нарастало и ощущение беспомощности перед лицом презираемых ими сил.
Тем не менее в противоположность этой повести о программном бессилии существует и другая, конкурирующая история. Это теория заговора, повествующая о том, как маленькая группка немецких философов-марксистов, называющаяся Франкфуртской школой, придумала нечто, именуемое «культурным марксизмом», который опрокинул традиционные ценности, поощряя мультикультурализм, политическую корректность, гомосексуальность и коллективистские экономические идеи{12}. Ведущие мыслители Института социальных исследований были бы немало удивлены, узнав, что это они замыслили крах западной цивилизации, и были бы еще более удивлены, узнав, сколь много они в этом преуспели. В свое время им удалось спастись от Холокоста, поэтому они кое-что знали о том, как теории заговора, обслуживающие психические потребности, приводят к катастрофическим последствиям в реальном мире.
Одним из тех, кто принял эту теорию заговора, был правый террорист Андерс Брейвик. Перед тем как устроить бойню, унесшую жизни семидесяти семи норвежцев в июле 2011 года, он оставил манифест объемом в одну тысячу пятьсот тринадцать страниц, озаглавленный «2083 – декларация независимости Европы». На его страницах он возложил на «культурный марксизм» вину за предполагаемую исламизацию Европы. Идеи Брейвика, если тут вообще уместно слово «идеи», базировались на теории заговора, корни которой уходят в очерк под названием «Франкфуртская школа и “политическая корректность”», написанный Майклом Минницино для Fidelio, журнала Института Шиллера{13}. Минницино, однако, в своем описании разрушения Запада Франкфуртской школой кое-что упустил: некоторые сотрудники Школы во время Второй мировой войны работали на секретные службы и, возможно, именно там виртуозно научились не только критической теории, но и приобрели способность скрывать свои дьявольские намерения. Все это выглядит совершенно невероятным.