Гранд-отель «Бездна». Биография Франкфуртской школы - Джеффрис Стюарт 2 стр.


Между тем правда о Франкфуртской школе выглядит отнюдь не столь кричаще и захватывающе, как это пытаются представить конспирологи. Школа возникла как часть попытки понять поражение, а именно поражение революции в Германии в 1919 году. По мере своего развития, в 30-х годах XX века она вступила в альянс с фрейдистскими психоаналитическими теориями, силясь понять, почему немецкие рабочие, вместо того чтобы освободить себя, устроив социалистическую революцию, поддались соблазнам современного капиталистического общества потребления и в конце концов нацизма.

Проживая в ссылке в 1940-х годах в Лос-Анджелесе, Адорно помог разработать калифорнийскую Ф-шкалу, тест на тип личности, предназначенный для выявления тех, кто мог стать легкой добычей фашистских или авторитарных заблуждений. Брейвик был бы превосходным образцом той самой авторитарной личности, про которую писал Адорно: «одержимой упадком, как ей кажется, традиционных стандартов, не справляющейся с изменениями, попавшей в ловушку ненависти ко всем тем, кто не попадает в ее внутреннюю группу, и готовой прибегнуть к действиям в “защиту” традиции от разложения»{14}. Во введении к «Авторитарной личности» голос Адорно звучит предостерегающе: «Структуры личности, сбрасываемые со счетов как патологические по причине того, что они не гармонируют с наиболее явными чертами или преобладающими общественными идеалами, при ближайшем рассмотрении оказываются всего лишь преувеличениями того, что повсеместно встречается под поверхностью данного общества. То, что сегодня считается патологическим, завтра, при иных социальных условиях, может стать доминирующей чертой»{15}. Опыт столкновения с нацизмом сделал его особенно чувствительным к столь трагическим тенденциям.

Чтобы неверно понять Франкфуртскую школу, не нужно быть Андерсом Брейвиком. «Ущерб, наносимый культурным марксизмом, столь велик потому, что при всей своей фантастической способности к анализу он обладает слабым пониманием человеческой природы и потому не в состоянии предвидеть всех последствий (ведь когда рассыпаются такие институты, как страна, церковь, семья или закон, страдают обычно самые слабые)», – пишет Эд Уэст в правой британской газете Daily Telegraph{16}. На самом деле Франкфуртская школа пыталась защитить те самые институции, чей подрыв вменяет культурному марксизму Уэст. Адорно и Хоркхаймер защищали институт семьи как место сопротивления тоталитарным силам; Хабермас нашел в Католической церкви союзника в деле защиты современных мультикультурных обществ. Аксель Хоннет, нынешний директор Школы, говорит о равенстве перед законом как о предварительном условии человеческого процветания и автономии индивида. Конечно, Хабермас надеется, что немецкое государство растворится в общеевропейском политическом пространстве. Бывший член гитлерюгенда надеется на это потому, что опасается возврата зловещего национализма, расцветавшего буйным цветом на его родине с 1933 по 1945 год.

Одним словом, Франкфуртская школа заслуживает защиты от своих хулителей, от тех, кто вольно или невольно позволяет себе толковать ее труды в своих собственных целях. Она также заслужила быть освобожденной от мнения, что ей нечего нам сообщить в новом тысячелетии.

Именно это я и попытаюсь сделать в предлагаемой книге. Несмотря на то, что существует множество превосходно написанных историй Франкфуртской школы и критической теории, как и множество прекрасных биографических описаний ее ведущих мыслителей, я надеюсь, что эта книга предложит несколько иной и тоже плодотворный подход, а вместе с ним новый и, быть может, убедительный путь к их особому взгляду на мир.

Гранд-отель «Бездна» – это отчасти групповая биография, в которой предпринята попытка описать интеллектуальное взаимовлияние ведущих фигур Школы, их споры и размолвки, их схожий опыт воспитания в семьях богатых еврейских предпринимателей, послуживший отречению от мамоны и приведший их в объятия марксизма. Я также надеюсь, что эта книга сможет заново пересказать историю, тянущуюся с 1900-х годов и до наших дней, от транспорта на конной тяге к войне беспилотников. Это путешествие начинается в избалованном немецком детстве этих мыслителей, отцовском воспитании и бунте против него, далее оно движется через их опыт переживания Первой мировой войны к встрече с марксизмом во время неудавшейся революции в Германии и к неомарксистской теории, созданной ими в попытке объяснить эту неудачу; через интенсификацию массового промышленного производства и массово же произведенной культуры в 1920-х, приход Гитлера, оканчивающийся их изгнанием в Америку, одновременно для них соблазнительную и тошнотворную; через горькое возвращение в Европу, навсегда изувеченную Холокостом, и болезненную конфронтацию с молодежной революционной эйфорией 1960-х годов, а завершается оно в новом тысячелетии стремлением понять, что могло бы предотвратить коллапс западных мультикультурных обществ.

Эта история предлагает невероятные контрасты и парадоксы: Герберта Маркузе, участника коммунистической самообороны, сражающегося со снайперами фрайкора в Берлине 1919 года; Юргена Хабермаса, нашедшего себе в первые годы нового тысячелетия духовного союзника в лице своего бывшего соратника по гитлерюгенду Йозефа Ратцингера, больше известного как Папа Бенедикт XVI; марксистских мыслителей, работающих на организацию, которая позже стала известна под именем ЦРУ; Адорно, играющего во время голливудских вечеринок на фортепиано для Чарли Чаплина, чьи комедии он громил в своих книгах; Франкфуртскую школу, удаляющую, чтобы не обидеть своих американских хозяев и потенциальных спонсоров, слово, начинавшееся на букву «М», из текстов своих исследований.

Во Франкфуртской школе меня привлекает в первую очередь убедительный критический аппарат, разработанный этими мыслителями для того, чтобы понять время, в котором им пришлось жить. Они переосмыслили марксизм, привнеся туда идеи фрейдовского психоанализа, чтобы лучше понять, как и почему заглохло диалектическое движение истории в сторону социалистической утопии. Столкнувшись с подъемом того, что было ими названо культурной индустрией, они открыли новое отношение между культурой и политикой, где первая является служанкой капитализма, но обладает при этом способностью, по большей части нереализованной, стать его же могильщиком. Они также размышляли о том, как повседневная жизнь могла бы стать театральными подмостками революции, а стала в основном их противоположностью, наполненной конформизмом, гасящим любое желание преодолеть систему угнетения.

Вероятно, мы до сих пор живем в мире, который так яростно критиковала в своих текстах Франкфуртская школа – с той лишь разницей, что в нем нам дана невиданная прежде свобода выбора. Адорно и Хоркхаймер полагали, что свобода выбора, этот главный повод для бахвальства передовых капиталистических обществ, есть всего лишь химера. Мы обладаем «свободой выбора всегда одного и того же», говорят они в «Диалектике Просвещения»{17}. Там же они утверждают, что человеческая личность подверглась столь сильному разложению ложным сознанием, что едва ли уже может называться этим именем: «Личность, – пишут они, – это фактически не более чем ослепительная улыбка, отсутствие запаха пота и каких бы то ни было эмоций». Люди превратились в востребованные, легко и с готовностью обмениваемые товары массового потребления, и единственное оставшееся у них право выбора – это возможность осознать глубину собственной манипулируемости. «Вот в чем заключается торжество рекламы в культурной индустрии, вынуждающее потребителя мимикрировать под культурный продукт, истинная сущность которого ему совершенно очевидна»{18}. Франкфуртская школа важна для нас в данный момент потому, что сегодня подобная критика общества еще более уместна, чем в момент написания этих слов.

Почему? Возможно, потому, что господство культурной индустрии и идеологии потребления над человеком сегодня более интенсивно, чем когда бы то ни было. Хуже того: то, что когда-то было системой господства над европейским и североамериканским обществом, теперь выросло в масштабах. Мир, в котором мы живем, это уже не тот мир, где нации и национализмы все еще имеют ключевое значение. Теперь это глобальный мир, в котором мы якобы пользуемся свободой выбирать. Но, если поставленный Франкфуртской школой диагноз верен, эта свобода выбора касается только того же самого, только того, что духовно умаляет нас, заставляя покорно подчиняться системе подавления.

В 1940 году Макс Хоркхаймер писал другу: «Если взглянуть на то, что сейчас угрожает поглотить Европу и, возможно, весь мир, станет ясно, что предназначение нашей работы, по сути, состоит в том, чтобы передать нечто важное в надвигающейся тьме: нечто вроде бутылочной почты»{19}. Тьмой он, разумеется, называл Вторую мировую войну и Холокост.

Между тем работы Франкфуртской школы полезны сейчас и для нас, живущих во тьме иного рода. Мы живем не в том аду, который якобы был создан Франкфуртской школой, а в том, который эти тексты могут помочь нам понять. Настало время распечатать эту бутылочную почту.

Часть I: 1900–1920

1. Положение: критическое

Берлин. 1900 год. На улице зимнее утро. В доме служанка поставила яблоко в маленькую печурку рядом с кроватью восьмилетнего Вальтера Беньямина. Даже если бы вы смогли представить себе его аромат, у вас, вероятно, не получилось бы приправить его столькими разнообразными ассоциациями, сколько их нахлынуло на Беньямина в тот момент, когда, спустя тридцать два года, он вспоминал эту сцену. Это пекущееся яблоко, как написал он в своих воспоминаниях «Берлинское детство на рубеже веков», извлекло из печного жара «ароматы всего, что приготовил для меня новый день. Поэтому неудивительно, если мне, согревавшему ладони о гладкие щечки яблока, недоставало решимости откусить от него. Я чувствовал, что мимолетная весть, принесенная его благоуханием, слишком легко может ускользнуть, если попадет мне на язык. Весть, которая иной раз так славно меня подбадривала, что я не раскисал даже по дороге в школу»{20}.

Не раскисать тем не менее удавалось недолго: «Правда, в школе, стоило только сесть за парту, как сонливость, уж вроде бы улетучившаяся, одолевала меня с удесятеренной силой. С ней возвращалось и мое желание – вволю поспать. Должно быть, я загадывал его тысячи и тысячи раз, ибо со временем оно таки исполнилось. Но немало воды утекло, прежде чем я понял: оно исполнилось потому, что мои надежды найти постоянную работу и верный кусок хлеба всегда оказывались тщетными»{21}.

Как много Беньямина в этой виньетке, начинающейся с проклятого, не поддающегося укусу адамантового яблока, чей аромат обещает изгнание из детского Эдема. Оно же, в свою очередь, предвещает уже взрослое изгнание из Германии в полное авантюр странствие, заканчивающееся трагической смертью в 1940 году, в возрасте сорока восьми лет, при попытке спастись бегством от нацистов. Перед нами ранимая фигура, стремящаяся совладать с трудным миром за стенами своей уютной, наполненной ароматами спальни. Меланхолик, получающий то, что он хочет (сон), только тогда, когда искомое оказывается непоправимо связано с фрустрацией других желаний. Перед нами резкая смена кадров (детская кроватка – школа – разочаровывающая взрослая жизнь), подобно эху отражающая модернистскую технику письма, внедренную Беньямином в 1928 году в книгу «Улица с односторонним движением», и предвосхитившая его борьбу за революционный потенциал киномонтажа в работе 1936 года «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». В этих воспоминаниях Беньямина о детстве в начале XX века присутствует очень странный, противоречащий здравому смыслу критический ход, раз за разом повторяющийся в его текстах, – вырвать события из того, что он называет «континуумом истории», вглядеться в прошлое, безжалостно изобличая заблуждения, служившие опорой прошедшим эпохам, и ретроспективно подрывая то, что в свое время казалось естественным, здравым, непроблематичным. Может показаться, что подобным образом он согревается воспоминаниями об идиллическом детстве, ставшем возможным благодаря отцовским деньгам и наемной прислуге, но на самом деле он подкладывал взрывчатку и под фундамент этого детства, и под Берлин, в котором оно прошло. В этом воспоминании об утраченном детстве также наличествует многое из того, что сделало этого великого критика и философа столь впечатляющим и влиятельным для его в основном более молодых приятелей-интеллектуалов. Они также происходили из среды немецкого еврейства и работали в Институте социальных исследований, который стал позже известен под именем Франкфуртской школы. Хотя Беньямин никогда не числился в штате Школы, интеллектуально он оказывал на нее самое глубокое катализирующее воздействие.

Подобно многим домам из детства будущих франкфуртцев, удобные буржуазные апартаменты и виллы на западе Берлина, в которых проживали Беньямины – Эмиль, успешный торговец искусством и антиквар, и его жена Паулина, – были плодами успехов в бизнесе. Так же как Хоркхаймеры, Маркузе, Поллоки, Адорно-Визенгрунды и другие семьи ассимилированных евреев, из которых происходили франкфуртцы, Беньямины вели роскошную жизнь в самом центре вильгельмовского помпезно-претенциозного великолепия, которым в начале XX века наполнялось переживавшее бурный промышленный рост немецкое государство.

Такова была одна из причин, по которой работы Беньямина оказались столь глубоко созвучны ощущениям большинства ведущих теоретиков Франкфуртской школы: их объединяли общее происхождение из привилегированных семей светских евреев и бунт против коммерческого духа своих отцов. Макс Хоркхаймер (1895–1973), философ, критик и на протяжении более чем тридцати лет директор Института социальных исследований, был сыном владельца текстильного производства из Штутгарта. Герберт Маркузе (1898–1979), политический философ и любимчик студентов-радикалов в 1960-е годы, был сыном зажиточного берлинского бизнесмена и получил воспитание юноши из интегрированной в немецкое общество еврейской семьи, принадлежавшей к верхней части среднего класса. Отец социолога и философа Фридриха Поллока (1894–1970) отказался от иудаизма и стал успешным предпринимателем, владельцем кожевенной фабрики во Фрайбурге-им-Брейсгау. Философ, композитор, музыковед и социолог Теодор Визенгрунд-Адорно (1903–1969) в детские годы вел жизнь, по своей непринужденности сопоставимую с той, что вел юный Вальтер Беньямин. Его мать, Мария Кальвелли-Адорно, пела в опере, а его отец, Оскар Визенгрунд, был успешным винным торговцем, происходившим из среды ассимилированных евреев. От отца, как пишет историк Франкфуртской школы Мартин Джей, «[Теодор] унаследовал вкус к утонченной жизни, но не перенял интереса к коммерции»{22}, – то же самое можно было бы сказать и еще о некоторых участниках Школы, зависевших от отцовского бизнеса, но испытывавших тошноту при мысли о возможности соприкосновения с его духом.

Ведущий психоаналитический мыслитель Франкфуртской школы Эрих Фромм (1900–1980) несколько отличался от своих коллег, потому что его отец был не только весьма умеренно успешным торговцем плодово-ягодными винами во Франкфурте, но еще и правоверным иудеем, кантором местной синагоги, отмечавшим все праздники и соблюдавшим все обряды. При этом Фромм, безусловно, разделял со своими коллегами их горячее презрение к мамоне и неприятие мира бизнеса.

Дом детства Генрика Гроссмана, (1881–1950), в какой-то момент ведущего экономиста-теоретика Франкфуртской школы, находился в Кракове, тогдашней Галиции, провинции Австрийской империи Габсбургов. Он материально процветал благодаря труду своего отца, владельца забегаловки, который позже обзавелся собственным небольшим производством и шахтой. Его биограф Рик Кун пишет: «Благосостояние семьи Гроссмана ограждало ее от влияния общественных предрассудков, политических течений и направленных против евреев дискриминационных законов»{23}. Многим мыслителям Школы было знакомо это чувство защищенности, хотя, конечно, никто из них не был избавлен от дискриминации полностью, особенно когда у власти оказались нацисты. Например, родители Гроссмана, несмотря на ассимиляцию в краковском обществе, взяли на себя обязательство сделать сыновьям обрезание и зарегистрировать их в качестве членов еврейской общины: у ассимиляции были свои пределы.

Назад Дальше