Любовь лингвиста - Новиков Владимир Николаевич 5 стр.


Потому мне так забавны бывают семисотрублевые арбузы, создаваемые понаслышке коллективной фантазией либеральной интеллигенции. Примечательный комментарий прочел я в прелестной книжке «323 эпиграммы», составленной Ефимом Григорьевичем Эткиндом{42}. Да вот она, и между прочим, с доброжелательным инскриптом автора: а как же, встречались – и в Сорбонне, и у него дома в Пюто! Много здесь крутых вещиц, но меня в данном случае заинтересовало непритязательное двустишие Маршака: «Ходит доктор по палатам, // Ставит клизму дипломатам». В комментариях дано следующее пояснение: «С. Я. Маршак лежал в правительственной Кремлевской больнице, где близко наблюдал систему привилегий (обычно клизму ставит медсестра)».

Тут по крайней мере тройное недоразумение: лингвистическое, медицинское и социологическое. В русском разговорном языке слово «доктор» нередко означало просто человека в белом халате, включая сюда наряду с врачами медсестер и даже санитарок. Трудно представить такую «систему привилегий», при которой дипломированный терапевт или хирург расхаживал бы по палатам с кружкой Эсмарха в руках; полагаю, что даже с самим Брежневым такую процедуру проделывала все же медсестра, наверное, очень квалифицированная, проверенная всеми органами, имеющая в импортной кожаной сумочке партбилет и притом обладающая приятными внешними данными. Примерно такая, какая однажды вечером пригласила меня по сходному поводу в процедурную комнату, и я смиренно последовал за длинноногим «доктором», как это бывало, уверен, и с другими нетяжелыми больными, в том числе и дипломатического ранга.

Сей малозначимый эпизод запомнился, впрочем, лишь по метонимической связи с важным событием моей личной жизни, последовавшим непосредственно по возвращении в палату. Да, отдельную, тут уж спорить не стану: вкусил от плода привилегий. В кресле у окна меня ждала Тильда, в том самом платье, в котором я ее увидел в первый раз, слегка разогретая майским солнцем и строго-сосредоточенная: оставив младшего ребенка на домработницу, она хотела поскорее убедиться, что и ребенок-супруг пребывает в безопасности. Заскочив на минуту в душ и заперев дверь на ключ, я с непреходящей робостью начал отделять платье от сильных, вертикально взметнувшихся рук. Свежее воспоминание о скользком прохладном вхождении в меня инородного тела вдруг расшевелило мою скромную фантазию, и я решился на новый властный поворот. Тильда со стремительной готовностью подчинилась. До этого момента в наших отношениях не было полной ясности: честно говоря, я не был уверен в реальной, так сказать, двусторонности этих отношений, компренэ-ву? Моя мужская неопытность (а может быть, нравственная недоразвитость) мешала мне доподлинно проверить это по внешним признакам, а открыто спросить я ни за что бы не решился. До сих пор так и не знаю, была ли у нас гармоничная взаимность до этой встречи в больнице, может быть, она и существовала, но негласно, а тут «неги глас», говоря языком поэтическим, послышался достаточно явственно, хотя любимого лица и не было видно. Почему она не научила меня раньше этому подходу с правильной стороны? Очевидно, гордой женщине нужно, чтобы мужчина сам догадался, сам нашел верный путь к ее глубине.

Чувство глубокого удовлетворения{43} – так и только так могу я определить свое настроение в этот миг. Наконец я стал мужчиной — в моей внутренней интимно-индивидуальной терминологии это сочетание приобрело именно такой смысл. Кстати, сходное значение я вкладываю и в сочетание уметь писать, то есть чувствовать адресата лучше, чем себя самого, дарить радость читающему тебя, а самому радоваться не спешить и своим текстом не любоваться. Доставить удовольствие партнеру – вот высшая этика любви и письма, даже писания в нашем с тобой скромном и вторичном жанре.

Далеко ушел от темы? Это я нарочно. Не уйти, а убежать от нее хочется. Как говорится, я очень спокоен, но только не надо{44}… Не совсем из Ахматовой, из трансвестированной вертинской версии. И мужчины, между прочим, чувствовать умеют{45}.

В войне с советской армией я победил, получив назло районному комиссару, люто ненавидевшему всех «молодых ученых», билет с формулировкой «к нестроевой в военное время». А время было самое мирное, благодаря неутомимому борцу за разрядку Леониду Ильичу, и у нас началась бесстыдная упоительная идиллия, по эмоциональной насыщенности перекрывшая все мои увлечения и приключения как до, так и после. Честное слово, благое супружество может на вкус быть гораздо пикантнее всяких там мартовских пряных ночей и эксцентрических эксцессов.

Вообще скажу такую принципиальную сверхбанальность: ХОРОШО ЖИТЬ ХОРОШО. Неважно, где здесь тема, где рема{46}, где сказуемое, где подлежащее, – члени в любом месте («Хорошо жить – хорошо» или «Хорошо – жить хорошо»). Как существуют безличные предложения: «Холодно», «Жарко» – так существуют и безличные истины, не подлежащие обсуждению. Отклоняться от них можно только в личном, индивидуальном порядке, не навязывая своих парадоксов другим людям, а тем более обществу в целом. Если какой-нибудь пострадавший писатель говорит, что тюрьма или лагерь для него лично были полезны, – это его персональная дурь и его право в пределах индивидуального существования. Но желать того же другим он не имеет ни малейшего права. И уж тем более благополучному литературоведу, самым тяжелым испытанием в жизни которого были хлопоты по переезду с городской квартиры на дачу, и притом берущемуся бесстыдно утверждать, что для полноценного развития писателям полезны репрессии, цензура, непечатанье, тяжелые хронические недуги, – такому безответственному болтуну надлежит самым решительным образом плюнуть в физиономию.

«Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать»{47} – конструкция личная, релевантная только в первом лице единственного числа. Мысли и страдай, сколько угодно, но никому другому ни мыслей, ни тем более страданий не смей навязывать…

Никто с этим не спорит? А, это только теоретически! А кто мне на собственную дочь стучал, инкриминируя ей нечтение Юрия Трифонова и равнодушие к Окуджаве? Что делать, если дух теперь хочет витать вдали от Арбата и дома на набережной, не отягощаясь памятью о расстрелах? Желай ей только здоровья и благополучия, а насчет духовности она как-нибудь сама, когда будет нужно, подсуетится.

Что же до моего светлого прошлого, то мне просто не хватило той хорошей жизни, трехлетний кусок которой обломился волею случая. Нет, не случая – иначе это называется. За это время, кстати, в мою небольшую голову пришли (откуда? от кого?) те три-четыре даже не идеи, а задумки, в общем таких три-четыре пролегомена, которые я всю оставшуюся жизнь только эксплицировал, разъяснял разными способами, то есть занимался не столько наукой, сколько педагогикой (в которую, как выяснилось впоследствии, не верю).

А Тильда оказалась, помимо прочего, «ответчиком». У какого-то фантаста есть рассказ на эту тему: человек, не то прибор, который на любой вопрос ответить может. Когда я ночью или ранним утром ковырялся со своей диссертацией, у меня хватало наглости Тильду разбудить и спросить, как мне дальше раскручивать свой дискурс. И она всегда просто и спокойно отвечала, хотя сама окончила нетеоретичный инъяз и в Вене совсем другим занималась, а уж новейшей литературы по лингвистике и в глаза не видывала. Впрочем, иногда будить ее не нужно было: достаточно было взглянуть на линии, особенно на переход от подмышки к груди, чтобы сообразить, как устроено все правильное и щедрое в этом мире, и язык в том числе. В известной мере Тильда была моей натурщицей – не то чтобы я претендовал на высоты каких-нибудь Пикассо или Дали, – ведь и заурядные рисовальщики работают с натуры.

И еще раз скажу: хорошо жить в идеальных условиях, пусть тепличных, – растения, подобные мне, в теплице могут дать кое-какие плоды, пригодные в пищу. И никакого толку не будет от того, что нас выставят на мороз, – увянем и все. Да знаком, знаком я с сомнительными рекомендациями «подморозить Россию»{48}. Ты, кстати, знаешь, кому эти слова принадлежат? Здрасьте, какой там Александр Третий! Романовы в метафорах отнюдь не сильны. Это Леонтьев Константин, человек умный, но фатально ограниченный – в том числе и ввиду своей специфической ориентации. Впрочем, не будем об этом…

VII

Секс да секс кругом{49}… Всюду он лежит: на лотках – иллюстрированным пестрым сором, в элитарной прозе – прикрытый одноцветными переплетами книг и чинными мундирами толстых журналов. Но зря депутаты нервничают – скоро конъюнктура переменится, и без всяких там государственных дум весь порнос отступит в специально отведенные тихие и прохладные места, а дума литературная вынесет неизбежный приговор типа: «И предков скуШНы нам роскоШНые забавы, // Их добросовестный ребяческий разврат…»{50} (не могу не подчеркнуть между делом роскошный звуковой повтор). Предлагалась, впрочем, и более жесткая формулировка: «Но эта важная забава // Достойна старых обезьян // Хваленых дедовских времян…»{51} «Дедушкина (или бабушкина) порнушка», – скажут с исторически обусловленной иронией целомудренные литературные внуки, которые в добрый час вытеснят всех наших эротических сочинителей.

Но это литература с ее тематическими приливами и отливами. Что же касается некнижной жизни, то в ней, как мне представляется, собственно сексуальные импульсы всегда играют достаточно конкретную, не малую, но и не слишком большую роль. Эрос, как и деньги, не годится на роль всеобщего эквивалента, каковым, на мой скромный взгляд, является внутренняя человеческая энергия. Правда, само греческое слово «энергия» у нас слишком заезжено, обесценено, его нагло применяют к себе люди, энергии совершенно лишенные. Единственный выход – подобрать оживляющий синоним: приблизительно калькируя морфемы, получаем по-русски: дейность. Предлагаю такую новинку именно в качестве синонима, а не в порядке тотального переименования; можно просто чередовать два тождественных по смыслу слова. Итак, все происходящее в мире людей суть различные формы обмена дейностью, душевно-эмоциональной энергией, которой почти всем и почти всегда не хватает.

Так я, во всяком случае, объясняю самому себе собственную жизнь с ее редкими удачами и многочисленными непоправимыми ошибками. Самую крупную ошибку звали Ира и жила она через двор от Тильдиных родителей, в доме под тем же кутузовским номером. Пространственная близость в образцовом коммунистическом (теперь капиталистическом) городе очень влияет на интенсивность контактов: при всем родстве душ и обитателю Орехова-Борисова не удастся регулярно встречаться с жителем Бибирева, а вот случайное соседство то и дело оборачивается узами дружбы.

Итак, вышеозначенная Ира выросла в свое время под боком у Тильды, принявшей определенное участие в ее выращивании, в вытаскивании девочки из драматической истории с одним из первых в нашей столице тайных молодежных наркоклубов. Испуганные высокопоставленные родители Иры, выйдя на Тильду по каким-то кастовым каналам, с превеликой радостью передоверили ей дальнейшее воспитание юной пионерки отечественной наркомании. Тильда «вела» Иру вплоть до окончания ею гитисовского театроведения и до своей встречи с известным тебе юношей, который занял место рядом со старшей подругой на более веских и природой завещанных основаниях.

Вкусив всех запретно-дефицитных плодов и пресытясь ими, Ира работала не то под монашеский, не то под демонический типаж, носила только черное: волосы, ресницы, глаза, платья, свитера, юбки и, как выяснилось впоследствии, все остальное. Плюс модные тогда духи «Мажи нуар». Мы с ней сильно не понравились друг другу с первого же момента нашего знакомства (а он несет в себе значительный момент истины: первое позитивное впечатление может оказаться обманчивым, но первое негативное – всегда верно; в моей практике исключений пока не было). Впрочем, наша вражда имела глубоко материалистическое обоснование: шла борьба за природные ресурсы, за источник светлой, ровной и веселой энергии.

У Тильды достало мудрости и такта отодвинуть Иру на второй план в первый наш медовый год, но дальше Кутузовского задвинуть девушку было невозможно, и она вновь зачастила к нам незадолго до рождения Фени – тем более что понадобилась Тильдина помощь по трудоустройству: плодя театроведов, институт ведь не ведает, зачем, кому и в каком количестве они нужны. Ира снисходительно согласилась послужить пока в Тильдином отделе министерства, перекладывая с места на место приказы и циркуляры, надменно циркулируя по коридорам и обдавая своим нерадушным ароматом несчастных провинциальных просителей.

Теперь она с полным правом просиживала у нас вечер за вечером, с изнуряющим занудством повествуя об административно-дамских конфликтах и разыгрывая кульминационные сцены в лицах. Как я ненавижу этот эпически-драматический стиль: «прихожу я», «а она мне говорит», «ни за что, – сказала я» и прочее тому подобное! Сам я всегда сообщаю суть события в одной фразе, а потом уже отвечаю на детальные вопросы – если таковые у собеседника возникают. Но то был я один – Тильда же, оторванная от департамента, пристально следила за всем, что там происходит, и слушала всю эту драматургию самым пристальным образом. Часто при этом она кормила грудью Феню, тоже глядевшую на Иру с полным доверием и готовую ей улыбаться во весь свой огромный ротик. Мне в такой открытости виделось ненужное нарушение нашей интимности, иногда я невесело каламбурил: мол, недурно бы провести вечер «сине Ира»{52}, но Тильда спокойно увещевала, усовещивала меня тем доводом, что без нас девушка может повторить уже имевшую место попытку суицида, что хорошо бы ей выйти замуж и уйти из родительского дома, а пока…

Самоубийством вскоре покончил, однако, совсем другой человек – доцент-философ, не то удмуртский, не то мордовский, замордованный за свои крамольные идеи (национальная этика и этнопедагогика) местными властями и коллегами. Тильда несколько лет защищала его от гонений, а потом попросила Иру держать дело на контроле. Та, естественно, пропустила все это если не мимо ушей, то мимо души, в которой трудно было отыскать место для бедного и далекого нацмена.

Тильда отреагировала в высшей степени адекватно: она не вступала с Ирой ни в какие объяснения, не выразила ей никаких претензий, она просто закрыла для нее свою душу. Осужденной была предоставлена возможность самой прекратить общение, теперь уже бездушное. Возникла затяжная неловкость – Ира тянула резину до тех пор, пока все разом не порвалось.

Собрался я тогда к Сергею Михайловичу Бонди{53} – ну да, пушкинисту, – расспросить его о музыкальном чтении – это такая штуковина, которую М. Ф. Гнесин{54} изобрел, с повышением и понижением тона, но без перехода на мелодекламацию. Ире вздумалось и тут присоседиться: она якобы изучала Мейерхольда времен студии на Бородинской, а Бонди с братом к этим делам были причастны, и так далее. Стараюсь никого ни к кому никогда не приводить без спроса и поэтому позвонил еще раз. Бонди не возражал и даже более того: «О, Мэйерхольд!..» (именно так он всегда произносил). Я давно замечал, что он любит, когда с ним говорят не о солнце русской поэзии, а о чем-то ином: при всей привязанности к основной специальности живой и уважающий себя человек не хочет быть пожизненным рабом или постоянным поверенным в делах кого бы то ни было – пусть и Пушкина.

Назад Дальше