Любовь лингвиста - Новиков Владимир Николаевич 6 стр.


Под талым снегом хрустел песок{55}, когда мы шли по Комсомольскому проспекту в сторону одной из Фрунзенских улиц. Вспомнив, что сегодня пятое марта, я зачем-то стал рассказывать, как в пятьдесят третьем году носил в этот день черно-красную ленточку на лацкане своего пальтишка, как из-за траура передвинули празднование дня моего рождения, а пятнадцатого числа разные гости подарили мне на пятилетие две абсолютно одинаковые коробки детского домино. Ира, в свою очередь, припомнила, что у нее тогда была большая любовь с черным плюшевым медведем, который при нажатии на пузо издавал смешное урчание, а потом, во время переезда на Кутузовский, как-то трагически потерялся. Тут инфантильный голосок ее завибрировал, раскололся, и она разразилась крупными черными слезами.

Какая старая боль пронзила в тот миг ее исколотую душу – не знаю. Единственное, чем я мог помочь, – это достать из кармана пиджака чистую бумажную салфетку (всегда ношу с собой в расчете на самый широкий спектр употреблений), и Ира быстро устранила черноту с лица, не испачкав кружевного платочка, которым она промокнула последние, уже чистые слезки. Все позади!

Мое фонетическое любопытство по поводу «музыкального чтения» было удовлетворено за несколько минут, а вот сюжет о гении и злодействе Доктора Дапертутто{56} обернулся классным моноспектаклем. Может быть, Сергей Михайлович разыгрывал его не единственный раз, но слушательница, ведавшая, кто такие «дзанни»{57} и кто такой Соловьев Владимир Николаевич{58}, явно вдохновила рассказчика, совершенно возвратившегося в свои… речь о 1914-м, – значит, в свои двадцать три года.

– Когда отмечалось сорокалетие Мэйерхольда, мы сочинили для него куплеты. – Тут Сергей Михайлович подскочил к заваленному книгами и альбомами фортепьяно. – Вы меня извините, я по образованию не пианист, я по образованию… (с точностью до десятых долей секунды выверенная пауза) … скрипач. Но попробую вам это показать.

И запел, ударяя по клавишам:

Многи лета, многи лета,
Вселд Эмильич Мэйерхольд!
От тебя исходит света
На сто двадцать тысяч вольт!
Многи лета, многи лета,
Вселд Эмильич Мэйерхольд!
За тобою на край света
Мы в мороз пойдем без польт!

Мы оба обалдели, а я про себя еще подумал, что разговорный язык с тех пор изменился гораздо в меньшей степени, чем книжно-литературный: очень уж современно звучит это «без польт». Хотя естественность всегда нова и свежа – стареют только натуга и надумь.

– А потом он вдруг всех нас отдалил, всех четверых Бонди: меня, Юрия, Алексея и нашу сестру Наташу. Журнал «Любовь к трем апельсинам»{59} поручил вместо Юрия оформлять Головину. Ну, мы тогда собрали все наши к нему претензии, решив, что от общего имени выступлю я. Мэйерхольд слушал мою неотразимо убедительную речь, прислонившись спиной к колонне. (Тут Сергей Михайлович встал и, хотя в комнате колонны не было, очень пластично показал Мейерхольда вместе с монументальной опорой.) А потом огорошил нас всех, сказав примерно следующее: «Те, с кем я имею дело, должны принимать меня таким, каков я есть. Вон Верлен – тот вообще был… знаете кто». И ушел. Уже много лет спустя я понял, что он никого не приближает надолго. Все драматурги, с которыми он потом работал, бывали оскорблены полной потерей интереса к ним по завершении постановки.

Мы с Ирой прямо-таки сжались и приблизились друг к другу, словно тоже оказались жертвами режиссерского вероломства. А разговор тем временем перешел на Блока: «Он пригласил меня и Юрия на чтение «Розы и Креста», а потом подошел к нам и спросил: «Ну, молодые люди, поняли, в чем смысл пьесы?» Мы оторопели, а он сам ответил: «В том, что мальчик красивый лучше туманных и страшных снов»{60}. Мы были ошарашены: нам-то казалось, что эти слова прямо противоположны замыслу автора».

Этот эпизод, кажется, мне был уже знаком по предыдущим беседам, но предъявленный нам подлинник записки Блока с приглашением на читку, конечно, впечатлил.

А когда Ира отлучилась в коридор, Бонди наклонил ко мне свой острый галльский профиль (предки его, если не ошибаюсь, имели ударение на втором слоге фамилии) и сокрушенно поведал вполголоса:

– Да, а Любовь Дмитревна{61}… Ну, в общем, как говорится, на Богородице не женятся. Любовь Дмитревна незадолго до своей смерти говорила Веригиной, а Веригина{62} потом мне сказала, что у Любовь Дмитревны с Блоком ну… половое сношение… всего один раз только было.

К тому времени я читал и Веригину, и кое-что другое из доступных тогда текстов о личной жизни Блока, имел представление о проблемах и сложностях, но, конечно, не с такой медицинской точностью. Знание столь интимной тайны, полученное не далее чем из третьих рук (если первыми считать руки Любови Дмитриевны, а вторыми – руки Валентины Петровны Веригиной), наполнило меня гордостью, я бы сказал, гордостью культурологической, но тогда этот термин еще не был в ходу.

Выйдя на улицу, Ира поскользнулась и заплясала на ледяном островке, я успел поддержать ее, а потом уже было неловко сразу убрать руку. Так, сцепившись, мы шли по крайней мере до метро «Парк культуры». Тебе, наверное, это все смешно, но в наше досексреволюционное время такого рода скрещенья рук{63} значили не меньше, чем скрещенья ног, и во всяком случае им предшествовали. Я проговорился, что у Тильдиных родителей дома есть книга Константина Миклашевского «Театр итальянских комедиантов» 1914 года издания. Ира возжелала Миклашевского немедленно, а у меня на беду имелся с собой ключ от кутузовской квартиры. Старики тогда на полгода отъехали за рубеж, теперь бы такую жилплощадь да на такой срок непременно сдали бы иностранцам или бандитам, но в те времена подобные вещи были не приняты – туда регулярно наведывалась только пожилая домработница.

Ира пылко прижала к груди Миклашевского, пообещав провести с ним ночь и вернуть потом целеньким и чистеньким. Но, к сожалению, этим дело не ограничилось.

– Знаешь, я никогда не была в ее комнате. Не покажешь мне на минуточку?

Как было не удовлетворить это последнее и по видимости столь невинное желание? Если бы я более внимательно изучал фольклористику, то мог бы припомнить третью функцию пропповской сказочной морфологии{64} – «запрет нарушается» – и учесть роль антагониста: «нарушить покой счастливого семейства, вызвать какую-либо беду, нанести вред, ущерб». Антагонист, согласно предписанной ему четвертой функции, пытался «произвести разведку», а я, отворив дверь Тильдиной комнаты, угодил под функцию седьмую: «Жертва поддается обману и тем невольно помогает врагу». Ох, не зря по западному этикету в свою спальню гостя никто не приглашает, гостю место в гостиной.

Книга, выполнившая роль сценического предмета, тут же была положена на туалетный столик. Высвободив руки, Ира неожиданно меня ими обняла и приступила к страстному театральному поцелую. Как ведут себя в таких случаях высоконравственные мужчины? Сжать губы, окаменеть, взять девушку за плечи и отстранить со словами «не надо»? Все это было бы грубостью, если не жестокостью. На грубость, впрочем, я мог бы и пойти в экстремальной ситуации, но на жестокость… А ну как она сейчас придет к себе домой и самоубьется?

Бывают разные степени близости: на всю жизнь (а согласно небанальным представлениям и за порогом смерти), на полжизни, на год, на день… Наша с Ирой честная и чистая близость продолжалась секунд десять, когда мы еще только прижались друг к другу холодными худыми животами, словно пытаясь вместе защититься от взрослой жизни с ее непомерными требованиями. Тут бы и остановить мгновенье – стоп-кадром, немой сценой, но главный режиссер этого сделать не хотел, пустив сюжет по тривиальному руслу.

Получилось невкусно. Никакого безумия, ум как раз работал в нормальном режиме, а вот душа была отключена. И Ира как будто отсутствовала, как будто не со мной соприкасалась, используя близлежащее тело как оболочку иной души: к ней, а не ко мне она тянулась. Результат ее интересовал больше, чем процесс, по завершении которого она быстро облачилась в черную униформу и оставила меня наедине с разоренным уютом.

Черт возьми, почему никто из взрослых не зашел сюда внезапно, не растащил нас и не наказал, поставив по разным углам! Впрочем, если Ира еще могла числиться педагогически запущенным ребенком, то я проходил по другой статье. Трехлетняя дочка моего приятеля с математической точностью сформулировала такой закон: взрослый – это тот, у кого есть свои дети, а у кого их нет – тот еще не взрослый. Таким образом, бездетная Ира была реабилитирована, а я осужден на законных основаниях.

Проходя через двор, пересекая проспект, на невыносимо коротком пути в шестьсот тридцать шагов{65} я старательно примерял к пылающим щекам непроницаемое выражение, репетировал ровную походку – как какой-нибудь Чикатило, возвращающийся домой после сладострастного зверства. Ухищрения, впрочем, были напрасны, поскольку ни Тильда, ни Феня до подозрительности никогда не опускались. Дитя вскоре заснуло, а ночная острая взаимная радость полностью изгладила во мне память о вечернем инциденте.

VIII

В эпиграф к этой главке я вынес бы бронзовую скульптуру Карла Хартунга{66} «Большая лежащая» («Grosse Liegende»): мощное женское тело, левая рука поддерживает огромную круглую грудь, правая согнута в локте, а на ладони покоится небольшая головка этой женщины с устремленным – даже не к солнцу, еще выше! – взглядом. Но поднять сию даму трудно, вынести – тем более, пусть остается так же стремительно лежать в Шлезвигском музее (раздел «Искусство XX века», в помещении бывшей конюшни замка Готторф).

Философию этой скульптуры я читаю в энергичном соотношении горизонтального и вертикального планов, банально говоря природного и духовного начал. Гротескно слитые (по-генримуровски{67}) могучие ноги, замыкающие лоно; затем остроугольная гиперболичность сменяется большей округлостью. Смысл женщины – в непрерывном и неуклонном движении снизу вверх (структура же мужчины – многократное погружение в низменный план и выныривание на поверхность, а потом и прыжок к высотам). У тебя другая точка зрения? Ну, а я вот такой вывод из своей завершающейся жизни вынес. Наверное, суждения мои кустарно-дилетантские, но ведь профессионалов в области жизни и ее смысла просто не бывает…

Тильда свою вертикаль прочерчивала посредством мужчины: я оказался на короткое время в этой выгодной позиции, не понимая, насколько хрупка эмоциональная конструкция, элементом которой я являюсь. Так до сих пор и не ведаю, постаралась ли Ира донести до Тильды излишние подробности наших более чем непродолжительных отношений или же Тильда прочувствовала все сама. На меня итог случившегося обрушился самым тяжелым и беспощадным образом.

Возвращаюсь домой из Суздаля: в самом конце апреля подвернулась халявная автобусная экскурсия, и Тильда посоветовала мне прокатиться-развеяться. Компания разношерстная была, но за три дня все основательно перезнакомились, кроме меня, державшего дистанцию и наивно тосковавшего по дому. Гостиница была среднесоветского разлива, с номерами, естественно, не отдельными. После вечерних возлияний молодежь творчески трансформировала гомосексуальный принцип расселения в гетеросексуальный, то есть номера мужские и женские на ночь становились смешанными. Мой шустрый сосед по комнате уже договорился о такой рокировке с двумя веселенькими и чистенькими работницами прокуратуры, объективно говоря, обе были достойны внимания, да только корм был не в коня. Портить соседу малину было бы просто неприлично, и я отоврался: мол, уже есть у меня договоренность на другом этаже. На том этаже я и провел ночь, но не лежа с кем-то на кровати, а одиноко сидя и дремля в коридорном кожаном кресле, до тошноты переполненный нравственностью и, к счастью, никем не замеченный.

Досыпаю в автобусе, волнуемый самыми реалистическими картинами предстоящего утешения. Как правило, я не позволяю себе слишком чувственно мечтать о Тильде, следуя усвоенному еще в студенческие годы совету Евгения Абрамыча{68} («…близ любезной укротим желаний пылких нетерпенье: мы ими счастию вредим и сокращаем наслажденье», – писал видный русский сексолог полтораста лет назад). Но не всегда же держаться жесткой дисциплины – и я позволяю себе расслабленно прокрутить в сознании коротенький фильм из двух серий, где довольно автобиографичный герой сначала властно подчиняет себе статную героиню, высокомерно любуясь изгибом ее спины и узлом золотых волос на затылке, и только потом позволяет себе растаять, по-младенчески припав к самой женской и круглой части ее наполненного покоем тела. Это произойдет примерно через пять часов. А что было, для сравнения, пять часов назад? Что ж, совсем немного осталось.

Дома меня встречают тишина и пустота: ни Тильды, ни Фени, ни записки какой-нибудь. Что это значит? «То самое и значит» – внятно и категорично ответствует неодушевленное пространство. Прямо в грязных ботинках бросаюсь в ванную: так и есть! Отсутствие главных признаков жизни – зубных щеток. Моя – в дорожной сумке, а где Тильдина – боюсь угадывать.

Ноги выносят меня обратно за порог и несут к кутузовской квартире: и там никого. Возвращаюсь, через час тянусь к телефону, а он сам вдруг разражается недобрым звоном и невыносимо нейтральным, непроницаемым голосом Тильдиной матери артикулирует: с ними обеими все в порядке, они на дальней даче, завтра утром все расскажу, нет, разговор очень нетелефонный.

Дальняя дача – всегда меня пугало это сталинское словосочетание, хотя за ним стояло всего-навсего Петрово-Дальнее, где Тильдины родители имели казенную летнюю резиденцию. Мне там за два года побывать не довелось, поскольку самой Тильде принадлежала небольшая и нероскошная дачка в Краскове, где мыться летом приходилось холодной водой, но зато по ночам прохладная женская грудь была еще вкуснее, чем в Москве, а узкая кровать не позволяла отдаляться друг от друга.

Зачем же туда, в ту даль? Вопрос вертится всю ночь на языке, а я нервно верчусь в опустевшей постели. Ладно, в конце концов все живы и здоровы…

– Нет, Андрей, она отнюдь не здорова. У нее страшный нервный срыв. Тут есть своя история вопроса, которую, вероятно, следовало вам сообщить раньше, но в семье нашей все склонны к скрытности: судьба и профессия отца наложили отпечаток… Когда Тильда училась на последнем курсе, она увлеклась одним очень достойным, но, к сожалению, женатым человеком, который был на двенадцать лет ее старше и служил в МИДе. Мы тогда в срочном порядке организовали ей отвлекающую стажировку в Австрию, а того человека вскоре послали по работе на три года в Австралию. Так сказать, развела их жизнь по разным углам. Но потом роман продолжился в Москве и прервался лишь потому, что Тильдиному возлюбленному жена не давала развода, а внебрачного ребенка он заводить не хотел. Когда Тильде исполнилось уже двадцать восемь, она наконец сдалась на мои мольбы, но с ровесниками отношения у нее никак не складывались, и однажды она привела сюда аспиранта-историка, высокого, атлетичного, с черной шевелюрой, ему было тогда, если не ошибаюсь, двадцать три. Тильда всегда выглядела моложе своих лет, и они вдвоем смотрелись очень неплохо. Но вот во время первой беременности, на пятом месяце, бедная моя девочка застает своего кандидата в мужья в объятьях вульгарнейшей девицы – прямо вот здесь, в этой квартире. Мне больно вспоминать – скажу только, что тогда все закончилось выкидышем и очень долгим прихождением Тильды в себя.

Назад Дальше