Если бы я начинал свою жизнь с начала, то попробовал бы, наверное, не идти против природы и не строить с людьми междунамия в тех случаях, когда это не получает утверждения в той высокой инстанции, о существовании которой мы так много говорим, читаем и спорим, – вместо того чтобы выполнять ее указания и не превышать своей земной компетенции. Хотя… Возможности сознательного регулирования здесь невелики.
Наше с Тильдой междунамие еще находилось в очень начальной стадии формирования и подверглось жесткому уничтожению. Не знаю даже, с чем это сравнить – с выкидышем или абортом. Анализировать бесполезно, поскольку вторичное зачатие такой близости невозможно, шанс на нее дается лишь однажды.
Как это ни странно, наступающая старость несет с собой целый ряд преимуществ и привилегий. Вот одна из них. Слабеющая память, наткнувшись на неприятный эпизод из минувшего, тут же наводит на него темно-серое табло:
Сохранить
Открыть
Закрыть
Забыть
И мышка услужливо виляет хвостиком в сторону последней команды. Тусклые дни и целые пустые, холостые годы моментально улетучиваются.
А милое сердцу подпадает под следующие категории:
Сохранить как…
Сохранить все
Сохранить всё – и не как прошлое, а как настоящее.
Вот идет по московской земле самый мой любимый год – тысяча девятьсот восемьдесят четвертый. Все складывается как нельзя удачнее. Високосная зима на один день длиннее, и на самом ее финише, двадцать девятого февраля, после трех месяцев, проведенных без единого чиха, я успеваю поймать простуду, полноценную – на тридцать девять градусов. Среда в ту пору – мой присутственный день в институте, там еще не погасла борьба за дисциплину: совсем недавно Андропов помер, а дело его живет, имея шанс недели на три пережить его же бренное тело. Нужен на всякий случай бюллетень, и я, поглядев на градусник, с полным моральным правом решаю вызвать врача на дом. В районной поликлинике телефон непробиваемо занят – попробуем воззвать к академической амбулатории? Здесь отвечают, и вполне академично при том: «Врач будет. В течение дня».
День течет, впадает в вечер. Да, это тебе не Четвертое управление, а настоящая советская медицина. Теперь, даже если мне выпишут какое-нибудь модное в этом сезоне лекарство (которое через пару-тройку лет признают вредным и снимут с производства), я просто не успею за ним сходить до закрытия аптеки. Впрочем, вред от выхода из дома в таком состоянии в любом случае превысит весьма сомнительную пользу от антибиотика – «противожизника» в буквальном переводе с греческого. (Болезнь, немощь провоцируют антизападнические настроения и склонность к славянскому корнесловию. Доживем до старческого маразма – так вообще переобуемся в шишковские «мокроступы».)
Включаю прибор, который по-русски следовало бы назвать «дальновидом» – в здоровом состоянии прибегаю к нему крайне редко. Дистанционного пульта у меня еще нет, для переключения надо было бы вставать с постели, поэтому тупо смотрю одну и ту же программу, пока от безрадостного занятия меня не отрывает звон «дальнозвука» – впрочем, в данном случае звук идет не издали, а буквально с двух шагов, очевидно, из ближайшего автомата:
– Вы какой номер дома назвали?
Голос у заблудившейся врачихи такой двуслойный: сверху – гортанный и нервно-взвинченный, а в глубине – грудной и ровный.
Какой номер я могу назвать кроме своего? Тем не менее начинаю оправдываться… Голос в трубке уже без стервозности обещает: «Ну, тогда буду через пару минут». Надо выйти в холл и встретить. Выбираюсь из-под одеяла. Надеть поверх майки и трусов купальный халат, который давно пора списать на тряпки? Нет, облачаюсь в джинсы и свитер, приобретая вид абсолютно здорового симулянта.
Она, естественно, меня за такого и принимает, когда я отворяю ей дверь, помогаю снять дубленку. Под белым халатом – узкое платье в серо-синюю клетку, из тех, что сейчас продаются в валютных магазинах, как бы престижное, но, по критериям Тильды, слишком стандартное, к тому же с большим процентом синтетики: тело в нем не дышит. Странное, однако, ощущение: почему-то думаю об этом теле не в третьем лице, а как о своем собственном, будто сам я обтянут этой кримпленовой кольчугой и жажду ее сбросить.
Все-таки заходит в ванную вымыть руки – показатель некоторого культурного уровня. Лечение, впрочем, назначает по тривиальному принципу: «Что у вас дома из лекарств есть?» Узнав, что ничего, великодушно вынимает какие-то таблетки из своей потертой бордовой сумки, и это требует ответной любезности с моей стороны: «Не хотите ли чаю? Или кофе?»
– А вот и хочу. Тем более что шофера мне пришлось отпустить, у его матери свадьба.
– Свадьба чья?
– Какой вы непонятливый! Шофер молодой, и мать у него нестарая, выходит замуж.
Глубокие, темно-шоколадного цвета глаза излучают любопытство, изучают меня с абсолютной бесцеремонностью. В кухню она проходит первая, усаживается как у себя дома. Лет ей, думаю, тридцать, от силы тридцать два. Вкуса немного: богатые волосы еле прибраны, в ушах ни к чему не идущая дешевая яшма, да еще не в серебре, а в мельхиоре. Пока варится кофе, разливаю коньяк. Медицина не только не возражает, но даже и нисколечко не удивляется. Я тоже начинаю в нее всматриваться:
– Почему вы такая неспокойная? Есть проблемы?
– А у вас их нет?
Разбежался я ей про свои драмы рассказывать! Нет, здесь задаем вопросы мы – и вопросы точные, прицельные. Минута – и потекли горькие женские жалобы на живущих в Подольске родителей, на избалованного ими и настроенного против матери малолетнего сына, на блудного и безвольного мужа, который то и дело возвращается домой по утрам, проведя ночь даже не с дамой посторонней, а с собутыльниками мужского пола.
– Наверное, он вас просто не ценит.
– Это точно! Это прямо в десятку! Именно не ценит… Налейте еще.
Волшебным словом она явно не злоупотребляет. Хотя, кажется, моя лекарша уже перешла в режим расслабления. Не нахожу ничего лучшего, как взять врача за руку и начать тихо перебирать ее пальчики с неострыми ноготками, малиновый лак на которых уже изрядно пооблупился. Еще глоток коньяка – и ей на кухонной табуретке усидеть уже трудно, да и серо-синяя чешуя ее явно сковывает. Мы перемещаемся в комнату, я помогаю ей освободиться от платья. Она еще успевает отдать последнюю и как бы медицинскую команду: «Лягте на спину».
Самому делать ничего не приходится, а завершается все ее пронзительным рыданием. Потом она вскакивает, скрывается в ванной. Я не знаю, что и думать, поэтому ничего не думаю и не шевелюсь, стараюсь не спугнуть ароматную теплоту, еще чуть-чуть веющую надо мной.
Засыпаю буквально на минуту, а открыв глаза, вижу ее уже совершенно одетую, собранную, почти куда-то ушедшую. Она наклоняется ко мне – но всего-навсего касается лба губами:
– А температура уже нормальная.
– Новый успех отечественной медицины, – пытаюсь я острить, пока еще избегая личных глагольных форм и местоимений, минуя оппозицию «вы – ты», – может быть, стоит запатентовать такой метод лечения? Диссертацию об этом написать?
– Диссертация у меня уже написана. По андрологии, а если уж совсем точно – об импотенции. Ты с этой точки зрения никакого интереса не представляешь.
Вот так! С ходу полная фамильярность, да еще мне почему-то ставится в упрек то, что все-таки потенциально заслуживает одобрения!
– Так когда же мы теперь увидимся?
– Выздоравливайте, больной. А там посмотрим. Бюллетень я выписала на неделю. Провожать меня не надо.
Идиот, даже имени не спросил! А, вот круглый штамп на рецепте: «Врач Адельфина Григорьевна Горская». На часах всего-то без четверти девять, детское время! Ничего, никуда не денется, закрывать бюллетень ей все равно придется!
Наутро я действительно абсолютно здоров. Но тут приходится писать какие-то тезисы к майскому симпозиуму и статью по поводу конференции прошлогодней. Попробовать узнать домашний телефон врача Горской? А вдруг по ее научным критериям случившееся – еще не повод для знакомства? А потом муж там вроде бы не совсем еще отвалился – одним неосторожным звонком все можно испортить… Ладно, доживем до среды!
Девяносто девять процентов мужчин в нашей стране интересуются цветами только в канун Восьмого марта. Не вступая с ними в борьбу за банальные, как кумачовые транспаранты, гвоздики и за сомнительной свежести розы, доезжаю на автобусе до Белорусского вокзала, сбоку от которого можно найти ботанические раритеты. То, что я сейчас чувствую, точнее всего можно обозначить синими восклицательными лепестками гиацинтов. С ними и отправляюсь в поликлинику. Пересидев в очереди двух почтенных маразматиков, врываюсь в кабинет и вижу там очень милую спокойную врачиху, ничего, однако, не имеющую общего с так ошеломившей меня на целую неделю нервной Адельфиной. А на дверях-то табличка «Горская» – что же, и здесь не надо верить глазам своим? «Простите, я не ошибся?» – «Не ошиблись. Горская в отпуске, с позавчерашнего дня».
Ну, гиацинтов мне, положим, не жалко и для этой эскулапши (как примерно две трети всех мужчин, испытываю повышенную возбудимость, глядя на женщин в белых или синонимичных белым – голубых, нежно-зеленых и кремовых – халатах: между прочим, это всякий раз нам привет от Танатоса, передаваемый через Эроса, тут своеобразное мементо мори, но мы об этом не задумываемся), однако Горская-то меня интересует совсем не как врач. Какого черта она отправляется в отпуск в марте? Тоже нашла время! И что мне теперь делать?
А ничего. Не живу еще три с чем-то недели, после чего с волнением заявляюсь в то же медицинское учреждение.
– Горская у нас больше не работает.
– Так почему же мне тогда сказали, что она в отпуске?
– Все правильно: уходя в отпуск, она подала заявление об уходе. А вы, собственно, кто ей?
Хотел сказать: «пациент», но вспомнил тему ее диссертации – нет, это нам не подходит. Слово «друг» теперь все чаще означает «любовник», а самозванцем быть не хочется… Дохожу, однако, до отдела кадров. Там, с удивлением на меня глядя, говорят, что Горская на новую работу переводом не оформлялась, а уволилась по сто тридцать первой статье, то есть ушла неизвестно куда. «Домашний адрес дать не можем».
Адрес-то не бином Ньютона, его я без труда получаю через Мосгорсправку, вместе с номером телефона. Но, уже набрав первую цифру, чувствую, что так просто тут не получится: не на такую напал (или точнее сказать, не такая на меня напала) в тот роковой вечер двадцать девятого февраля.
– Адельфина Григорьевна здесь больше не живет, о ней я ничего не знаю и знать не желаю. Ей уже два года сюда никто не звОнит, и вас прошу по этому номеру никогда больше не звонить.
Ну почему уж так сразу «никогда»? А вдруг я чем-то могу быть полезен этой старой грымзе – свекрови или кому-то еще в этом роде? Хотя я же не завскладом, не маклер, не дантист – какие реальные услуги может оказать лингвист? Объяснить, что правильно будет говорить не звОнит, а звонИт? Но без орфоэпии в жизни можно прекрасно обойтись, и мой коллега, подцепивший на эту удочку неумытую цветочницу со стопроцентной женственностью{76}, – лишь великолепная выдумка драматурга, свежий фабульный поворот и ничего более.
Пытаюсь отвлечься от мучительного воспоминания об Адельфине, уходя в ретро, где меня пытает своей нежностью Тильда, постепенно теряющая свои очертания, уже почти неуловимая для зрительной памяти, для осязания, вкуса и обоняния. В прошлом только боль. Вспоминаю смерть отца, мгновенную, как казнь. Осколки сумбурного детства. А что там, на самых первых его страницах?
Года три мне примерно. Я сижу в кроватке с книжкой «А что у вас?» в руках. На каждой странице – по одной строчке и по одной картинке. Добравшись до страницы «Доктор лечит нас от кори», встречаю свою первую любовь – женщину в белом халате и белой шапочке, приставляющую стетоскоп к пузу карапузика в пижамных штанишках. Сладострастно прижимаю книжку к своей груди и животу. Черно-белая иллюстрация ошеломила меня эмоциональным эффектом, который впоследствии не удастся произвести никаким «Плейбоям» и «Пентхаусам»: даром не нужны мне фотографии этих девочек, раздевшихся не для меня.
Да, вот оно – мое первое жизненное впечатление, оно же эротическое и эстетическое. Михалков тут, конечно, ни при чем, а вот что за художник меня тогда так тронул? Неужели клюнул я на какую-нибудь дешевку?
В каталоге Ленинки роюсь в сотнях михалковских карточек. И вот эта книжка тридцать три года спустя снова у меня в руках. С немного смешным мне самому волнением добираюсь до страницы двенадцать – и нахожу там вылитую, как в народе говорят, ее, Адельфину Григорьевну Горскую, в непрофильной функции педиатра. Сходство, конечно, совершенно случайное, но нашу встречу после этого случайной не назовешь. А художник – Алексей Пахомов, не худший все-таки вариант. У врачихи высокий лоб, нервные чувственные губы, а мальчонка, сидящий на столе, так уютно разместил свои босые ступни на ее бедрах.
Заглядываю на следующую страницу: «Есть учительница в школе». Эта тоже похожа на Адельфину, только, пожалуй, менее чувственна, с таким рассудочным анфасом. Хотя… сдается мне, что Пахомов и доктора, и учительницу рисовал с одной и той же натуры. На всякий случай заказываю ксерокопии обеих страниц и ухожу из библиотеки, оснащенный некоторой иконографией, дающей смутную надежду на обретение утраченного.
Такой апрель пропадает!
Еду в Шереметьево встречать Сьюзен. Только успеваю сжать чистенькую, душистую коллегу в дружески-товарищески-братских объятьях, как передо мною является – буквально в пяти-шести метрах – моя неуловимая врачиха в черном плаще почти до пят, с распущенными и как будто подросшими за это время каштановыми волосами. Спокойно, Сьюзен меня икскьюзнет, а эту дамочку нам ни за что упускать нельзя.
– Долго же я вас искал, вот даже сюда приехал. (Текст, конечно, так себе, но я и не претендую на лавры опытного обольстителя: что на истомившейся ожиданием душе, то и на языке.)
– Извините, но здесь какое-то недоразумение.
Так хорошо запомнившиеся шоколадные глаза смотрят сквозь меня куда-то вдаль, а даже не заметивший меня высоченный европеец уводит мою Адельфину к стеклянным дверям.
Сьюзен уже даже не обижается и не иронизирует, читая черное отчаянье, отчетливо отпечатанное на моем бледном и беспомощном лице. Пока мы с ней едем домой и обмениваемся нейтральными новостями, я мысленно просчитываю историю авантюристки в белом халате. Значит так: успела за время отпуска смотаться за границу, подцепить иностранца, а былых партнеров и узнавать не желает. Ну, Клеопатра! Спасибо, что за этот единственный сексуальный сеанс еще и жизни не лишила!
Однако лишила. Иногда отчаянье отпускает, и как только неосторожно обрадуешься чему-то, очередной мешочек, туго набитый песком, оглушает сзади. За что бы ее возненавидеть? Стервозная бабенка, в поликлинике про нее говорили с явной антипатией, потом эта свекровь-несвекровь тоже, наверное, могла бы про нее порассказать… Нет, не то. Алешка, тот, едва услышав, как женщина обзывает другую женщину стервой, тут же спрашивает: «А не дадите ее телефончик?» Я не такой уж стерволюб, но к подобной методике поиска отношусь, в общем, с пониманием.
Слишком мало знаю об этой Адельфине, чтобы компромат собрать. Может быть, ноги у нее кривые? Не знаю, не видел. Считается, что настоящий бабник первым делом на ноги смотрит. Ну, а я, значит, носитель высоких моральных устоев. Только от этого не легче.
На первое мая Сьюзен уговаривает меня пойти к одной из ее московских подруг – когда только она успевает познакомиться с таким множеством «хороших женщин»? Я к этому ее кругу ни малейшего интереса не испытываю и иногда отделываюсь переиначенной цитатой из Хармса: «Женщины, с которыми ты дружишь, на мой вкус все некрасивые, а потому будем считать, что это даже и не женщины». Однако когда утро красит нежным светом, все-таки тянет к людям. Ну, поехали к твоей Лене…