Любовь лингвиста - Новиков Владимир Николаевич 9 стр.


От «Пионерской» идем к белой башне на Малой Филевской улице. Уже по дороге меня кое-что настораживает. Двое тружеников Кунцевского района, отбывших, по-видимому, демонстрацию на Красной площади и уже принявших на грудь, шагая в обнимку, наполняют пространство звуками: «Живет моя отрада в высоком терему…» – странное дело, не фальшивят и не вызывают ни малейшего раздражения. Затем нам навстречу откуда-то вываливает целый клан – персон восемь или девять, все как один рыжеволосые, а две маленькие девочки с косичками и веснушками еще и абсолютно тождественные внешне и одинаково одетые. Что бы это значило?

Подъезд подозрительно чистый и незагаженный. В лифте все кнопки целы, не прожжены садистскими окурками, цифры этажей ясны и четки, на стенах полное отсутствие мата и футбольно-музыкальных символов. Наконец, поднявшись на девятый, встречаемся с Леной, которой, исходя из вкусов Сьюзен, надлежало быть очкастой, кислой и безгрудой мымрой, но которая почему-то оказывается почти американской кинозвездой, смотрящей на меня свысока во всех смыслах и почему-то выдающей себя за сотрудницу химического НИИ и любительницу современной поэзии. Уже интересно!

Начинают знакомить с гостями обоего пола. Я тщательно каждого фотографирую взглядом и при помощи какого-нибудь мнемонического трюка соединяю в памяти картинку и название: терпеть не могу забывать имена и заменять их потом в разговоре неучтивыми местоимениями. Итак, вздернутый носик – это Нина, остренький подбородок – это Варя, кривая усмешка и глаза домиком, как аксанты в слове «Hélène», – это Володя: он, судя по всему, близкий друг Лены, да, со вкусом у нее не очень…

– А вот наша Деля.

Темные глаза, нервные губы, живая грудь под белым шелком. Тут, как говорится, он побледнел и бросился к ее ногам. Но это только в душе, а снаружи я, в отместку за шереметьевскую обиду, решаю притвориться незнакомым.

Немного о самой компании и вообще о компаниях того времени. Бесполезно искать в литературе-искусстве хоть сколько-либо адекватное изображение такого феномена, как средне-интеллигентская компания 60–80-х годов уходящего столетия. «Московские кухни»{77} Юлия Кима? Ну нет, у него там диссидентская элита, своего рода аристократия. Я же говорю о людях принципиально безвестных, людях, для которых общение не было формой общественной деятельности. Но в то же время они сходились друг с другом не только на почве водки-селедки, не только по поводу октябрей и маев, новоселий и дней рождений. В беллетристике, театре и кино эта жизненная сфера изображалась сначала слишком пресно: редуцировались политически опасные разговоры и естественные отношения полов. Потом, наоборот, писатели и режиссеры переборщили в смысле пряности: получается, что люди сходились для пьяных речей о советской власти с постепенным переходом к истерическому мордобою и групповому сексу с апокалиптическими стонами.

Нет, не так все это было. То есть, конечно, и секс был, и алкоголь – как во все времена во всем мире. Кто-то выпадал из общего разговора в туалет и в экстазе обнимался с унитазом, кто-то с кем-то обнимался на диване, нарушая ход дискуссии о «Сталкере», а потом и вообще бесстыдно скрывался для завершения интима в соседней комнате. Дело житейское, но доминанта компании как таковой была не житейская, а – не побоюсь этого слова – духовная. Обменивались не только самиздатом и тамиздатом, не только политическими слухами и околохудожественными сплетнями – обменивались маленькими единицами духовности, невеликими грошиками, без которых невозможно и существование гениальных капиталов великих одиночек.

В такой компании просто невозможно было представить присутствие духовного миллионера, ВИПа из перворазрядных поэтов, бардов или актеров. Тут какой-нибудь свой Володя с гитарой успешно замещал хоть Высоцкого, хоть Галича, хоть Окуджаву. А если один из этих богов вдруг слетел бы с небес в подобную компанию, он по неосторожности просто спалил бы своим огнем и дом, и обитателей – как Зевс бедняжку Семелу.

Что касается меня самого, то протыриваться в элитарные компании я не желал из гордости, а к компаниям «простым», честно говоря, относился с дистанционным высокомерием. Их темпоритмы меня не устраивали: жуют полчаса подробности какого-нибудь поэтического концерта или андеграундных домашних чтений. А уж если кто из них недавно сподобился после вечера в ЦДЛ подойти к Ахмадулиной, выразить свой восторг и услышать в ответ дежурно-театральную пошлость – тот становился на целый вечер национальным героем. Почему-то я в таких случаях ставил себя на место поэтессы и воображал, как же ей осточертели эти «сыры» и «сырихи», как смешны и нелепы их комплименты, когда ей настойчиво хочется совсем другого… Теперь я, пожалуй, на все это смотрю иначе: бессмертная часть Ахмадулиной существовала именно в колебаниях душевных струн Вари и Нины, а на посольских приемах с коктейлями и амбициозным слово- и славообменом присутствовал лишь призрачный двойник, с ним же имела дело и окололитературная обслуга, столь искушенная в домашней жизни поэтессы и ее достаточно тривиальных вредных привычках.

То, что мне казалось скучноватым жеванием, на самом деле было правильным, тщательным пережевыванием духовной пищи. Сотворенное с налета, достигнутое мгновенной догадкой ума подлежит потом обстоятельному рассусоливанию, «медленному чтению», разговорам с повторами и возвращениями. Эта душевная медлительность сродни любовной истоме. Оказывается, я просто не умел ловить кайф в такой чистейшей и невиннейшей «групповухе». Где вы, Варя и Нина? Как хочется схватить по пути бутылку «Фетяски» и помчаться к вам в недавнее, но уже недоступное прошлое!

Вернемся, однако, в Past Continuous, в прошлое продолжающееся. За столом, оказавшись между сообразительной хозяйкой и вновь обретенной неуловимой врачихой, я продолжаю на последнюю обижаться, старательно уклоняюсь влево, адресуя свои пошлые мадригалы Лене. Тут появляется пара новых гостей, в структуру застолья внедряются кухонные табуретки, в результате чего моя близость с Делей становится довольно интимной. Бедро к бедру – тут уже для молчания просто не остается места.

– Может быть, ты наконец мне что-то скажешь или считаешь неприличным со мной даже разговаривать?

Напоминаю про Шереметьево. Деля заливается довольно громким, не лишенным вульгарности хохотом:

– Да это же была Ангелина, моя сестра. Она преподает русский язык в Клагенфурте.

Вот оно что! Есть учительница в школе, а от кори нас лечит ее близнец! Черт возьми, если бы я простейшим образом обратился к даме в аэропорту по имени и отчеству, недоразумение тут же бы прояснилось. Прав был Александр Александрович Реформатский{78}, который никогда не говорил просто «Здравствуйте!», а всегда добавлял: «Иван Иванович» или там «Марья Ивановна». Вежливость, помимо прочего, способствует коммуникативной ясности.

Для дальнейшего выяснения отношений выбираемся в коридор, потом на лестничную площадку. Она начинает нервно курить, а я продолжаю допрос:

– И все-таки почему ты исчезла? Ведь если бы я сегодня случайно здесь не оказался…

– То ни с чем бы и остался. А так у тебя снова появляется маленький шанс.

Столь нагло со мной еще никто не разговаривал. Вербальные аргументы у меня исчерпаны, и мы начинаем целоваться. Это внове, поскольку при первой встрече такого не было.

– Коньяк у тебя, конечно, наготове?

– А вот и нет: только водка.

– А я-то думала, что ты ждешь меня в любую минуту, смотришь в окно…

Действительно ждал, но не признаюсь ей ни за что. И «Греми» недопитый, как драгоценную реликвию, храню: граммов сто пятьдесят в той бутылке еще осталось.

Ненадолго возвращаемся в компанию. Сьюзен, тщательно пряча изумление и любопытство, тактично спрашивает:

– Мне, наверное, сегодня лучше переспать у Лены?

– Переночевать, Сьюзен, – так будет правильнее по-русски. А переспать – это я кое с кем сегодня попытаюсь, хотя ни в чем не уверен: возможны любые выкрутасы.

Во мне или в ней причина этого детского трепета? На тридцать седьмом году жизни вроде пора уже охолонуть, поспокойнее вести себя в подобных ситуациях. Что, собственно, может такого из ряда вон произойти? Ну, упадут на стул ее белая кофточка и клетчатая юбка, ну коснусь я губами «изумительных изюминок», которые по законам природы расправятся мне в ответ, как расправились бы и другому, третьему? Принципиальной новизной все это не обладает, так стоит ли дергаться?

Однако попытка успокоительного цинизма не удается. Я почти ничего не знаю о раскрепощенной врачихе, которую держу за руку, как школьник школьницу, но между ней и мною явно имеет место нечто третье, ни каждому из нас по отдельности, ни нам обоим не тождественное. Вот это место, это междунамие, и есть наиболее интересный для меня текст, прочесть который я хочу любой ценой. Не мы ведь его пишем.

Пока она приканчивает коньяк имени нашей первой встречи, я вынимаю из стола ксерокопию пахомовской иллюстрации и молча ей протягиваю.

– Не может быть! Это точно я! Какого года книга? Нет, тогда я еще только собиралась родиться. А ты уже тогда имелся в наличии? Этот карапузик на тебя очень похож… А учительница – вылитая Гелька, ха-ха-ха!

Когда сойдемся поближе, попробую ей тактично внушить, что смех не должен быть таким неистовым, что его стоит редуцировать, приглушать. Хотя, наверное, это элементарная реакция на алкоголь, к тому же врачи страшно устают от маски серьезности, которую им приходится носить на лице постоянно.

Странное дело, но никакого ощущения дистанции. Эту полузнакомую – да что там, на одну шестнадцатую или даже на одну тридцать вторую знакомую женщину я почему-то чувствую частью своего тела и готов ее вобрать в себя – со всей дурью, со всем набором еще неизвестных мне нравственных и физических недостатков. И мне мало повторения той стремительной близости, что уже обрушивалась на меня два месяца назад. Почему главный ваятель дал нашим телам так мало точек возможного соприкосновения: ладони, губы, груди, животы – а далее уже всё, но тем не менее не везде? Пока я переживаю это противоречие, она вновь берет надо мной верх. Глаза закрыты, губы пульсируют, живой и тонкий аромат тела с трудом пробивается сквозь резкие, случайные, без толку выбранные (или скорее всего каким-нибудь пациентом подаренные) французские духи.

Мне хочется как-то ответить на оказанную благосклонность, и я пытаюсь заполнить свои пустые ладони все еще новыми для меня трепещущими округлостями. И этим все порчу.

– Ну что ты дергаешься?! – Деля, совершенно отрезвевшая во всех смыслах, отделяется от меня, шлепает по руке, вскакивает с кровати и начинает сердито, с вызовом одеваться.

– Ну тебя! Я ухожу!

Моя гордость не успевает отреагировать на нанесенный ей ущерб, поскольку терпение уже лопнуло. Ну ее к чертовой и более чем к чертовой матери!

Телефон будит меня непонятно даже через какой промежуток времени. Наверное, все-таки уже утро.

– Ладно, я больше не сержусь. И ты не обижайся: все-таки я тебя, наверное, люблю. Ну, что ты молчишь? Почему ты меня снова в гости не приглашаешь?

– Приглашаю, но не в гости. Кодекс гостя тебе явно недоступен.

– А не в гости, значит, все-таки ждешь?

– Скажи лучше, откуда ты мой номер знаешь? Неужели запомнила с того, медицинского визита?

– Конечно. Я и тебя самого запомнила – на всякий случай.

XII

Деля органически неспособна к одиночеству: уже в материнском чреве она пребывала в нераздельном единстве с Ангелиной, которая лет двадцать с хвостиком оставалась для нее самым близким существом, пока не отдалилась чисто пространственно, выйдя замуж в Каринтию. Со страху Деля забралась в первые попавшиеся узы Гименея: ее бывший одноклассник, физикохимик или химикофизик, судя по всему, просто не справился с ролью, надорвался от столь психологически напряженной близости и в конце концов нашел себе что-то поспокойнее. Вакансия близнеца осталась свободной, и в это магнитное поле суждено было угодить мне.

В плане вкусовом и гедонистическом следует отметить, что любовь близнеца к близнецу – ощущение весьма специфическое: это двадцать четыре часа интенсивного интима ежедневно. По сути дела здесь нейтрализовано различие между сексуальным и всеми иными видами контакта. Не думаю, что такая жизнь понравилась бы всем, многим она, наверное, ни с какого боку не подошла бы, но существует все-таки такая игра природы.

Мы просыпаемся всегда синхронно, все четыре ока открываются в одно мгновенье. Удивленно смотрим друг на друга: каждый из нас за ночь немного перестроился, как стеклышки в калейдоскопе, – вроде бы тот же набор элементов, но сочетание другое. Деля обычно встает первой, а я еще несколько минут занимаюсь как бы раздвоением личности. Оставаясь в постели, я одновременно захожу в туалет, совершаю некоторые действия не по-мужски – не стоя, а сидя. Проделываю в коридоре несколько гимнастических экзерсисов, призванных законсервировать талию и стабилизировать вес. Выйдя из душа, смотрюсь в зеркало, с профессиональной бдительностью ощупываю грудь – маммологический контроль. Раздвоение личности, я сказал? Нет, скорее удвоение! Ведь сам я со своими мужскими желаниями тоже никуда не деваюсь…

– Ну вот, теперь я опоздаю из-за тебя.

– Да? А мне казалось, что это я, идя навстречу пожеланиям трудящихся…

– Трудящиеся желают трудиться, а вот трепологи и бездельники… Ой, десять минут десятого! Петров уже вышел, звонить ему бесполезно. Это будет ужас, если ему придется ждать.

– Я тебя ждал всю жизнь, и то ничего. Не слишком ли много внимания Петрову? Я тоже могу какую-нибудь блоху Петрову к себе позвать для научного диспута.

– Попробуй только, убью!

– А сама?

– Квод лицет Йови, нон лицет бови{79}. Понял?

Да, для столь оригинальной аргументации хватает даже медицинского знания латыни: в ихних учебниках полсотни афоризмов имеется. Но странное дело: в глубине души никакой ревности. Она, Деля, настолько моя, что нет чувства собственности. Собственность на себя, на свое тело – абсурд.

И вот я до вечера ухожу от себя – ею. Натягиваю на свое тело тугое платье, приподнимаюсь на высоких каблуках, пахну «Диореллой». И даже люблю себя – кажется, впервые в жизни.

Все гимны одиночеству, уединению – хорошая мина при плохой игре. «Одиночество – общий удел»{80} – кто это сказанул, Сологуб, что ли? Нет, одиночество плодотворно только для гениев, составляющих статистически ничтожный процент или даже промилле. А для нашего брата, простого нормального человека желательна соединенность с другими. Это я уже не о семье – о школе. Научной. Ранов – самый отважный одиночка из всех, кого я знаю, но он чувствует себя звеном в цепи фортунатовской школы, его индивидуальная смелость укоренена в столетней традиции. Если бы мне удалось пропустить через себя чужое электричество, отвечать на вопросы, заданные до меня, задавать свои и ждать ответов… А так – занимаюсь каким-то самоопылением, не ощущая никаких результатов. Чеховский герой, находясь в добровольной изоляции, просил для подтверждения правильности своих писаний выстрелить в саду из ружья. Услышать такой выстрел хотя бы раз в жизни – огромная роскошь. О ней я уже и не мечтаю.

Деля куда счастливее меня. У нее в науке школа есть, и она в ней комфортно чувствует себя, как школьница, имеющая свое твердо закрепленное место, свою парту. Проблема импотенции неисчерпаема, никто не берется решить ее с маху. Есть там несколько конкурирующих авторитетов, в том числе шестидесятисчемтолетний профессор и «настоящий мужчина» – такой тип во мне вызывает неизменное раздражение. Слишком уверенные в себе специалисты в большинстве случаев оказываются шарлатанами. Впрочем, не берусь судить о законах языка ирокезского, то бишь андрологии. А раздражение Петров вызывает у меня потому, что именно с ним мне приходится делиться Делей – причем нередко в самые не подходящие для этого моменты. Телефонные их разговоры могут длиться часами, причем, как мне иногда кажется, за мой энергетический счет. Иногда я прямо выражаю Деле свои претензии. Она их принимает:

Назад Дальше