Не опали меня, Купина. 1812 - Василий Костерин 2 стр.


Как-то с капралом и пятью солдатами я подошёл к уцелевшему дому. Ворота были наглухо закрыты. Мы уже собирались взломать их, но тут заметили лестницу в подвал. Капрал спустился, и через дом, а потом двором вышел к воротам и открыл их. Провизии в доме оказалось немало: белая мука, масло, сахар, кофе. Порадовал нас и бочонок с аккуратными слоями куриных яиц, переложенных овсяной соломой. Когда мы, нагруженные добычей, вышли во двор, то увидели трёх русских, один был с пикой, другой с саблей, а последний с горящим факелом. Мы были безоружны, сабли остались в повозке, предназначенной для провизии. Тот, что с пикой, стал наступать на нас. И вот, один мой бравый гренадер, высокий и плечистый бретонец, схватил дышло от парной упряжки, брошенной во дворе, и принялся крутить его над головой, наступая на поджигателей. Те опешили, не зная, что противопоставить такому странному, но грозному орудию. Мой находчивый и храбрый бретонец зацепил одного из них концом дышла, и тот упал, как мне показалось, с перебитой ногой. Двое других бросились наутёк, а мы, подскочив к повозке, похватали свои сабли, нацепили их и никогда уж более не снимали, хотя они и мешали при добыче провианта в узких проходах и низких подвалах.

Нас обвиняют в грабежах, но я не в оправдание, а ради истины скажу вот что. Мы начали грабить, когда увидели, что город поджигают сами русские, что всё равно всё сгорит, то есть фактически мы стали спасать то, что ещё уцелело – провиант, вино, одежду, драгоценности. При этом я не раз слышал, как солдаты подбадривали друг друга криками: «Вырвем из лап огня хоть то, что осталось! Не дадим варварам порадоваться!»

Удивительные сцены доводилось наблюдать во время грабежей. Простые солдаты, расположившись прямо на земле в грязи и лужах, вкушали изысканные блюда с дорогих фарфоровых тарелок и потягивали тонкие вина из золотых и серебряных кубков. Первый и последний раз в жизни они так пировали. Офицерам из награбленного досталось меньше, во всяком случае, мы с Жаном-Люком не раз покупали необходимое у собственных солдат или маркитантов.

Император, конечно, не ожидал такой встречи от покорённой столицы русских. И таких последствий не предвидел. Другие столицы Европы сдавались цивилизованно: в конце концов, ведь есть же дипломатический протокол, есть ритуал, согласно которому принято сдавать города. Не обязательно вручать победителю золотой ключ от города на бордовой бархатной подушечке, но всё же что-то похожее должно быть. Во всяком случае, так происходило в Берлине, в Вене, в остальных покорённых европейских столицах.

До последней минуты покоритель Москвы надеялся: «Вероятно, жителям русской столицы незнаком порядок сдачи города, ведь это для них внове». И действительно, татары в свое время занимали Москву без церемоний.

Главнокомандующий Москвы Rostoptchine – император называл его «сумасшедшим поджигателем» – жил то во Владимире, то в Красной Пахре и оттуда продолжал рассылать свои прокламации, афишки, призывая русских крестьян уничтожать нас. Вот кого надо было бы расстрелять… Хотя граф де Сегюр[4], не раз встречавшийся с Ростопчиным, отзывался о нём, о его образованности и человеческих качествах, в самых лестных выражениях. Анри Бейль, наш будущий Стендаль, – мы не раз сталкивались в Москве по интендантским делам – рассказывал, что у Ростопчина блестящая библиотека, лучшая из всех, которые он когда-либо видел. А Бейль знал, что говорил, ведь ему выделили две комнаты в особняке Ростопчина, и он провёл там больше месяца.

По делам службы мы с Жан-Люком бывали в Кремле, где на каждом шагу стояли часовые – в основном гренадеры. Фамилия моего друга-эльзасца, как вы знаете, – Бáмбергер; отец у него – немец, мать – француженка. Свою фамилию Жан-Люк произносил только на французский манер – Бамбержé. У него имелись приятели в Старой гвардии императора, меня же не раз вызывал в Кремль обер-шталмейстер герцог де Коленкур: в одном из дворцов находились его канцелярия и личные покои.

Кремль. Какая всё-таки тяжёлая и уверенная в себе красота чувствовалась в нём! Варварская красота. Хотя офицеры говорили, что это индийская архитектура, но Жан-Люк называл ее византийской. Позже я прочитал, что стены Кремля и два собора в нём построили итальянцы, и совсем запутался, оставив подобные проблемы для ученых историков искусства. Русские называют свою бывшую столицу belokamennaya. Я очень удивился, потому что Кремль построен из тёмно-красного кирпича и производит довольно мрачное впечатление. Даже ясным днем. Ещё они называют её zlatoglavaya. Здесь я согласен: купола – светлые и золотистые на солнце и красновато-жёлтые во время заката и пожаров – всегда производят величественное и неотмирное впечатление. Вы бы видели их! Все кружится перед глазами, когда запрокидываешь голову, придерживая рукой треуголку. Интересно, что от пёстрых ребристых куполов Василия Блаженного такого головокружения не происходило.

В Кремле мы обошли вокруг большого колокола, ну, просто огромного! Думаю, в четыре человеческих роста[5]. Он стоял на низком постаменте, небольшая нижняя часть его откололась, образовав неровный вход под колокол. Но залезать под него было страшновато. Всё время казалось, что он совсем треснет и обрушится на голову смельчаку. Другие рассказывали ещё про гигантскую пушку, но я что-то её не помню.

Потом мы поднялись на колокольню Ивана Великого. Я не сразу догадался, что колокольня с храмом внизу построена в честь подвижника по имени Jean de l’Echelle – Иоанн Лествичник. Как всегда, меня просветил Жан-Люк. Он рассказал, что Иоанн написал книгу об аскезе, которую назвал Лествицей, отчего и получил своё прозвание. Однако его часто называют Синаитом, потому что он юношей пришел в монастырь святой Екатерины на Синае, прожил там всю жизнь и даже стал игуменом знаменитой обители. Я подивился такому совпадению, потому что провёл в том монастыре несколько недель во время Египетского похода и даже посещал пещеру, где подвизался Иоанн. И вот теперь Господь (или наш император?) в далёкой России привёл меня в самый высокий храм-колокольню во имя Лествичника. Неисповедимы пути Господни!

Нелегко было подниматься по скользким ступеням, зато со столпа открылся потрясающий вид. Перед нами простиралась Москва-река и Замоскворечье. Пожар и там побушевал на славу, но всё же панорама привлекала взгляд: среди чёрных пожарищ возвышались молочно-белые церкви и монастыри, густо разбросанные по улицам и сиявшие золотыми или крашеными куполами. Попадались среди них потемневшие, как бы подкопчённые, они обиженно спорили с чернотой развалин. С колокольни была видна даже Поклонная гора. На ней совсем недавно мы, стоя вокруг императора, бурно радовались в виду цели Великого похода.

Вспоминалась и первая встреча с немногочисленными обитателями русской столицы. Они нацепили на грудь французские кокарды, вероятно, как опознавательный знак, чтоб их не приняли за врагов. Все весело, но нестройно кричали что-то по-французски и предлагали вино победителям. Потом выяснилось, что это французы, и мы впервые за долгие месяцы по-настоящему у них поужинали, а то ведь конина в разных видах заставила совсем забыть французскую кухню. После Смоленска мы были рады поймать хоть какую-нибудь тощую курицу, уцелевшую в суматохе отступления русских, потому что многие совсем не могли есть конину ни в варёном, ни в жареном виде. У меня было такое чувство, будто я жую пучок конопли. Заметно мягче были сердце и печень, но противный запах и привкус вызывали тошноту, к тому же на них, а также на желудок находилось немало охотников. И вдруг такой подарок от соотечественников.

Показалось, жизнь налаживается. Но русские не давали успокоиться хоть ненадолго. Мы пришли на заслуженный отдых, но оказались в горящем аду. Даже после размещения в уцелевших домах мы не раз чувствовали месть москвичей. Они закладывали в печи гранаты – такие чугунные шары с тремя дырками. Желая согреться, мы затапливали печь, а через несколько минут она взрывалась, нанося раны острыми осколками кирпича и лопнувших изразцов, которыми русские богато украшают свои печи. В одном особняке от взрыва даже рухнул потолок с тяжеленной хрустальной люстрой.

Я не собираюсь печатать свои мемуары. Да и название «мемуары» – звучит слишком громко. Это записки. Я пишу для себя и для вас, мои внуки и правнуки. Детям я уже все рассказал.

В 1824 году я приобрел книгу графа Филиппа де Сегюра и был тронут его поэтичным призывом к участникам наполеоновских походов. Он писал: «Не давайте исчезнуть этим великим воспоминаниям, купленным такой дорогой ценой, представляющим единственное достояние, которое прошлое оставило нам для нашего будущего. Одни против стольких врагов, вы пали с большею славой, чем они возвысились. Умейте же быть побеждёнными и не стыдиться! Поднимите же свое благородное чело, которое избороздили все громы Европы!

Не потупляйте своих глаз, видевших столько сдавшихся столиц, столько побеждённых королей! Судьба обязана была доставить вам более радостный отдых, но каков бы он ни был, от вас зависит сделать из него благородное употребление. Диктуйте же истории свои воспоминания. Уединение и безмолвие, сопровождающие несчастье, благоприятствуют работе. Пусть же не останется бесплодным ваше бодрствование, освещённое светом истины, во время долгих бессонных ночей, сопутствующих всяким бедствиям!»

Вдохновлённый графом де Сегюром, я хотел сначала подробно описать свою историю, составить некие воспоминания о войне, но очень скоро увидел, что это мне не под силу: у меня нет ни таланта, ни памяти. Если бы не заметки Жана-Люка и его устные подсказки, у меня вообще ничего бы не получилось. Время моей жизни стремительно утекает. Кроме того, о той трагической войне написано столько, что не успеешь всё прочитать. По этому скромно составляю свои записи для семейного пользования.

II

Когда я впервые увидел русские иконы и фрески, мне показалось, что святые на них все на одно лицо, их невозможно отличить друг от друга. Помню, подобное впечатление произвели на меня арабы в Египте: казалось, что все они на одно лицо, как будто вылупились из одного яйца. Но со временем, конечно же, я научился их различать.

У святых на иконах и фресках были вытянутые лица, большие миндалевидные глаза, длинные выгнутые носы, маленькие тонкие губы, обязательные бороды (безбородого святого я видел, кажется, один раз) и непропорционально вытянутые фигуры. Лица – коричневые, коричневой казалась и вся икона. На многих образах лишь с большим трудом можно было что-либо разобрать. Фрески же стали тёмными от времени и копоти. Окна в стенах храмов пробивались совсем маленькие и узкие, света было мало, и это тоже мешало понять, что где изображено. Впрочем, как нередко повторял Анри Бейль, les goûts et les couleurs il ne faut pas disputer – о вкусах не спорят.

Позже русские обвиняли нас в том, что мы в Архангельском соборе – cathédrale de l’Archange Michel, где покоятся некоторые их цари, разместили конюшню. Но это не совсем так. Гвардейцы действительно держали там лошадей, но ведь они и сами жили в нем. То же и в Успенском, и в Благовещенском соборах. В Успенском устроили печь для переплавки серебряной утвари в слитки. Там же хватило места и на ещё одну конюшню.

À-propos[6], православные храмы превращали в стойло чаще не мы, а поляки – les polonais, русские называли их lyakhi. Надо сказать, что сам вид русских приводил поляков в неистовство. Помню, в одном сражении наши противники заставили отступить итальянскую конницу Мюрата, но тут маршал бросился к польскому уланскому полку из корпуса князя Понятовского и повёл их за собой. Он хотел только вдохновить улан, но его лошадь, со всех сторон окружённая и сжатая обгонявшей его польской конницей, понесла нашего маршала против воли навстречу опасности, и он был вынужден сражаться как рядовой легкой кавалерии. Хорошо, что один ординарец не отстал от него. Когда над маршалом взмыла сверкнувшая на солнце сабля русского драгуна, ординарец коротким взмахом отсёк роковую руку. Тут подоспели два конных эскадрона наших егерей, они образовали каре вокруг Мюрата, а другие вместе с ляхами начали крошить кавалерию русских, которые, как всегда спасались в своих лесах. Это была не первая победа наших улан над драгунами. Конечно, поляки – не чета другим нашим «союзникам» из числа малых покорённых народов. Их представители быстро поняли – идёт совсем не та война, что в Европе. При всякой опасности не только солдаты, но и офицеры под предлогом спасения раненых бросали оружие, уносили своих в тыл и скрывались там сами. Поляки же под началом генерала Домбровского или князя Понятовского сражались до последнего, несмотря на ссору Наполеона с князем. Наш император умел привлечь к себе храбрых и талантливых воинов. Не случайно Наполеон сначала называл кампанию 1812 года второй польской войной и обещал восстановить независимое польское государство, присоединив к Варшавскому герцогству немало земель.

Здесь вставлю заметку о Мюрате, которую нашёл в бумагах Жана-Люка. Он записал: «Неаполитанский король и маршал отличался удивительной храбростью. Он мог решительно броситься в самое жаркое место схватки. Этого у него не отнять. В армии у нас его любили все, а русские знали и боялись. В атаке он обычно кричал одно и то же: „Славно, ребята! Опрокиньте эту сволочь!” Или артиллеристам он мог крикнуть на скаку: „Вы стреляете, как ангелы! Ну-ка, давай картечью эту сволочь”. Его голос и гасконский выговор хорошо знали и бросались за ним с пламенным бесстрашием. А вот насчёт сволочи он зря кричал, хотя бы потому, что происходил из трактирщиков. Это было заметно и по его манере одеваться. Он, видно, слишком буквально принял слова Шекспира о том, что весь мир – театр. Казалось, для Мюрата и война была театром, в котором он всегда хотел играть если не главную, то весьма заметную роль. Он носил шляпы, украшенные султанами и разноцветными перьями, золотистый камзол, малиновые панталоны и жёлтые сапоги. На плечи при этом он мог накинуть зелёный плащ, отороченный мехом, украшенный галунами и шнурами. У лошадей его также была самая немыслимая и вычурная сбруя. Но его храбрость и умение сидеть в седле (в противоположность императору) искупали эти невинные театральные эффекты и недостатки».

Mais revenons à nos moutons[7]. Да, мы жгли в Архангельском соборе костры, но нам нужно было тепло – обогреть себя и лошадей. И вообще, мы часто останавливались в церквах, монастырях, кирхах, костёлах, синагогах. И первой остановкой нашего императора после переправы через Неман стал монастырь. Спасаясь от разразившейся грозы, он укрылся в нём и только потом двинулся на Ковно. Попробуйте придумать что-нибудь лучшее для отдыха офицеров или для военного лазарета или же для содержания пленных, чем благоустроенная обитель. Русских пленных мы обычно держали тоже в церквах[8]. К тому же монастыри были укреплены со всех сторон. Кутузов мог бы организовать в них оборону, чтобы сдерживать наше наступление, но он предпочитал отступать, оставляя их без защиты. Думаю, русские во Франции тоже занимали бы монастыри и спокойно жили в них. Хотя, если помните, наш император превратил в сеновал церковь Saint Magloire, а ведь она построена в четырнадцатом веке! Однако, будучи в Москве, Наполеон приказал очистить православные храмы, в которых устроились наши кавалеристы, и вернуть церкви оставшемуся духовенству. После пожара город выглядел пустынным, но вскоре оказалось, что его покинули не все. Говорили, что тысяч десять жителей осталось. Вот ради них наш император и повелел очистить церковные здания.

Что касается женских монастырей, то я слышал только об одном случае насилия. Это случилось в Болдинском монастыре, но, возможно, в какой-то другой обители. Когда мы с арьергардом проходили мимо обители, а она стояла примерно в одном льё справа от дороги, нам рассказали, что наши офицеры и солдаты после грабежа совсем не по-христиански, насильственным образом предавались любви с монашками[9]. Но мы это не одобряли.

Назад Дальше