Не опали меня, Купина. 1812 - Василий Костерин 3 стр.


В другие церкви, не считая кремлёвских, мы с Жаном-Люком заходили редко. Несколько раз мы посетили нашу церковь святого Людовика. От взятия Москвы и до конца октября там служил аббат Adrien Surugue. Народу в церкви было мало, однажды после мессы он подошел к нам и сразу начал задумчиво жаловаться, что офицеры и солдаты не ходят в церковь. Действительно, в церкви не набралось бы и десятка офицеров, причем это были представители старых аристократических фамилий. Мы знали, что в Москве к концу октября умерло двенадцать тысяч солдат. Так вот из них, по словам Адриена Сюрюга, лишь двоих похоронили по христианскому обряду. Он еще добавил, что итальянцы, немцы, поляки, хорваты, португальцы чаще ходят в церковь и в целом отличаются большей набожностью, чем французы. Увы, увы, увы! – качал головой аббат.

В русских церквах мы чувствовали себя очень неуютно. От костров шёл слабый неровный красноватый свет. Дым поднимался вверх неохотно, он стелился, как туман, по-над полом и ел глаза. Неподвижные вытянутые изображения русских святых (Жан-Люк говорил – византийских) на стенах часто оживали. От вспышек огня на смолистых поленьях они начинали угрожающе двигаться и колебаться, как отражения на поверхности взволновавшейся воды. Я не слабонервный человек, но мне всегда было не по себе в русских храмах. И другим тоже. Только самые толстокожие не обращали внимания на тёмную хмурую стенопись. И все церкви в России мне казались какими-то холодными, я всегда невольно поёживался, заходя в русский храм.

Да, на фрески ложился неровный и густой слой сажи. Но тогда мы не признавали никакой эстетической ценности за этими варварскими росписями. Мы вели себя как победители и смотрели на это «искусство» свысока[10]. Может, только я да Жан-Люк взглянули на него со временем другими глазами благодаря особым обстоятельствам.

У меня сейчас такое чувство, что я иногда оправдываюсь… Но пусть меня оправдает Теофиль Готье. Помню, ещё в позапрошлом году я купил Le Moniteur Universel[11] за 11 октября и нашёл там репортаж Готье из России. Я стал следить за публикациями и с жадностью читал их. Готье побывал тогда в Москве и Петербурге, потом через пару лет съездил на Волгу. Недавно появился первый выпуск Trésors d’art de la Russie[12], который я с удовольствием прочитал. Жан-Люк принёс мне другой, более ранний chef d’oeuvre[13] Готье о его путешествии в Константинополь. В моей квартире на Кошачьей улице, как её в шутку называл Жан-Люк, мы целыми вечерами вспоминали события того времени, поражаясь разительному контрасту между впечатлениями о России, в том числе о Кремле, оставшимися у Готье сейчас и у нас более сорока пяти лет назад. Особенно мне понравилось всё сказанное о русских иконах. Я же простой офицер, а Готье своим эстетическим галльским умом увидел такое, что мне никогда не пришло бы в голову. Однако, читая его, я чувствовал, что мои воспоминания о России приобретают другие оттенки. Раньше это была память о Великом походе, который обернулся великим поражением. А теперь как будто кто-то взял в руки щётку, теплой водой смыл всю сажу с древних фресок, и они засияли яркими нежными красками. Это сделал для меня Теофиль Готье. Хотя Жан-Люк воспринял книгу более сдержанно.

III

Итак, четырнадцатая столица, из тех, что мы покорили с нашим императором, горела. Как ни странно – пылающий город никого не согревал своим жаром. Все зябли и задыхались. Только в тот момент мы во всей полноте осознали то, на что не хотели обращать внимания ранее: ведь почти все города на московском направлении – Смоленск, Дорогобуж, Вязьма, Гжатск – доставались нам сожжёнными. Причем в этом обвиняли французскую армию. Но мы же не самоубийцы! Перед лицом Европы наш император должен был снять обвинение ещё в одном пожаре – московском. Может быть, поэтому вначале были приняты самые суровые меры ко всем заподозренным в поджогах.

Здесь воспользуюсь заметками моего друга Жана-Люка Бамберже. Он пишет: «Во время пожара у нас прошел слух, что русские где-то за Москвой под руководством какого-то немецкого инженера изготовили гигантский воздушный шар с крыльями. Аэростат должен был летать над нашей армией и, выбрав цель, сбрасывать на неё какой-то огненный дождь. Говорили, что прежде всего с помощью шара будут охотиться на высших командиров и, конечно, на нашего императора. Однако во время испытаний крылья всё время обламывались, и шар летел по воле ветра. Но разговоров на эту тему было много».

В Москве после невиданного пожара мы начали понимать, в какую ловушку завёл нас наш император, но говорили об этом только шёпотом. Подходило к концу время, когда все державы Европы и все религии считали за честь участвовать в проектах нашего великого императора. Заканчивалась пора, когда одно лишь появление Наполеона перед солдатами вдохновляло их на подвиги и самопожертвование. Канули в Лету те времена, когда люди, причём как французы, так и иностранцы, со всех ног летели хоть глазком взглянуть на повелителя народов и гениального полководца, чтобы потом рассказывать потомкам, что видели воочию самого Наполеона Бонапарта. Не помогали многочисленные награды и повышения в чине, которые Наполеон лично выдавал «храбрым из храбрых». Бывало, что по представлению командира он жаловал на полк тридцать-сорок повышений в чине и столько же наград. Жан-Люк записал, что после взятия Смоленска Наполеон в седьмом полку легкой пехоты третьей дивизии первого корпуса лично вручил восемьдесят семь орденов! Напрасно император в своих посланиях к войскам и в бюллетенях называл солдат храбрецами и убеждал, что они покрыли себя неувядаемой славой… Слава увядала на глазах. Восторг, вдохновение, уверенность и самоотверженность – все это было в прошлом, в Европе, а сейчас мы находились в России. Там были цивилизованные европейские правители, а здесь был Александр. Прошёл слух, что будто бы русский император сказал маркизу де Коленкуру[14], что он скорее будет отступать до Камчатки, чем согласится на мирные переговоры. Посмотрите на карту России, и у вас холодок пробежит по спине: где Франция и где Камчатка?!

А генерал-адъютанту Наполеона графу Нарбонну ещё раньше Александр будто бы философски сказал: «На моей стороне – пространство и время».

Мы с Жаном-Люком никогда не думали, что великий стратег Наполеон окажется таким близоруким в этой русской кампании. Конечно, мы всё ещё верили в него. Мы надеялись, что звезда его не закатилась, ведь он столько раз доказывал на деле свой полководческий гений и умение выходить из трудных положений. Граф де Сегюр в своей книге о Великом походе de la Grande Armée[15] называет Наполеона даже «всемирным гением» и призывает не судить его поспешно! Не будем. Но перед императором лежала подробная карта, а по ней хорошо было видно, что он проторил до ужаса узкую и длинную тропинку от Немана до Москвы, которую было легко, как пуповину, перерезать. И даже в нескольких местах. Эту тропу называли клином. И правда: в начале этой кишки на севере и на юге образовалось два аппендикса, как говаривал Жан-Люк. На севере под Ригой стоял прусский корпус маршала Макдональда, который должен был соединиться с корпусом Удино и ударить на Петербург. Однако Макдональд, не имея осадных орудий, даже не пытался взять Ригу, а маршал Удино не смог к нему пробиться. К тому же пруссаки не желали ввязываться в военные действия ради неизвестной им цели, хотя достойно отвечали русским, если те нападали первыми, совершая вылазки из крепости.

На юге же саксонский корпус Ренье, потерпев ряд поражений от армии Тормасова, застрял в болотистой местности под Луцком, к нему на помощь император послал австрийский корпус Шварценберга. Там протекали вялотекущие военные действия, которые мемуаристы называют стычками. Впрочем, вы можете прочитать об этом в любой книге. Я говорил о карте. А при взгляде на неё бросалось в глаза, что мы владели лишь узкой тропинкой на Москву.

И разве можно было так наивно ждать в Кремле предложения о мирных переговорах? И это длилось тридцать шесть дней! Даже мы прозрели. Да что там «мы»?! Уж наши кухарки между собой громогласно обвиняли императора в недальновидности, понимая, что армия оказалась в мышеловке. И заманила в неё даже не головка доброго французского сыра, а символический ключ от загадочной столицы для победителя Европы. À-propos, как часто мы мечтали о французском сыре! Камамбер, рокфор, бри, кёр де шевр, канталь или итальянский гор-гонзоля пиканте – любимый сыр Жана-Люка… Даже сейчас, когда я пишу эти строки и когда могу позволить себе любой сыр в любое время, у меня текут слюнки.

А тогда? В ту пору у нас с Жаном-Люком даже слово «сыр» было под запретом, чтобы не изойти слюной.

Вот что записал тогда мой боевой друг: «Наш император всё ещё на что-то надеялся, он отправил бывшего посланника в России Лористона для переговоров с русским императором, в письме он даже умолял Александра спасти его честь, а мы уже просто ждали приказа об отступлении. Старая разрушенная Смоленская дорога и смертельные объятия могучей русской зимы ждали императора и его верных солдат… Да, нелегко далось Наполеону это решение: перед лицом всей Европы своими руками – перечеркнуть такую победу! Он мысленно уже готовился к отступлению, к возвращению во Францию. Это было видно по тому, что, осматривая Кремль, он выбирал добычу, намереваясь захватить её с собой в Париж на память об успехах нашего оружия. Ему хотелось соединить два знаменитых имени – Наполеон и Москва. Один из трофеев помогли выбрать поляки: они обратили внимание императора на крест, венчавший колокольню Ивана Великого. Крест, говорили они, все русские, все православные почитают особо, даже суеверно. Герцог де Коленкур и маршал Бертье были против этой акции. Нам с Марком-Матьё тоже казалось, что следовало бы оставить колокольню в неприкосновенности. Но император отдал приказ, даже дважды. Он уже видел этот крест на Доме инвалидов в Париже. Хороших мастеров, согласившихся бы взобраться на такую высоту, не имелось, и туда послали наших сапёров. Крест хотели осторожно спустить, но, когда его почти сняли с купола, он рухнул вниз на землю». От себя добавлю, что это происходило на наших глазах.

Маршал Мортье со своим восьмитысячным отрядом остался в Москве, представлявшей собой пороховую бочку, поскольку император приказал Кремль взорвать, а уцелевшие здания – сжечь. Мортье выполнил приказ императора, к счастью, не совсем удачно из-за сильного дождя. Иначе это варварское и бесполезное с любой точки зрения деяние легло бы тёмным пятном на блестящую биографию императора французов. Всё же взрыв в Кремле был такой силы, что император услышал его в Фоминском, а это более десяти льё от Москвы. Кстати, не только крест с колокольни, но и всю взятую в Кремле добычу после Гжатска пришлось утопить в Смелевском озере. Тогда мы уже бежали, а не отступали.

Конечно, мы надеялись взять южнее, на Калугу, но Кутузов предусмотрительно перекрыл пути на юго-запад. Между прочим, мы могли бы остаться в Москве, провианта там хватало. После пожара в тайниках сгоревших домов мы обнаружили огромное количество необходимых на зиму съестных припасов. При экономии и порядке их хватило бы месяцев на восемь. В одном подвале мы с Жаном-Люком увидели даже немецкий рояль, а в другом – припрятанную французскую мебель. Москвичи надеялись вернуться. Или это были тамошние французы? Во всяком случае, мы с Жаном-Люком разжились прекрасными французскими винами на обратную дорогу. В одном подвале мы нашли несколько десяти– и двадцативёдерных бочек вина и десятки зарытых в песок бутылок: тут были Château-margaux 1804 и 1805 годов, Medoc, Sauterne и несколько сортов лучших испанских вин. Этот богатый выбор живо напомнил нам нашу далёкую родину.

Генерал-интендант граф Дарю (кузен Анри Бейля, о котором скажу ниже) предлагал перезимовать в Москве, чтобы весной тронуться на Петербург. Однако у нас возникли большие проблемы с фуражом. Кормить лошадей было нечем. Впервые мы столкнулись с этим еще под Витебском. Там фуражиров приходилось посылать за десять – двенадцать льё, чтоб раздобыть хоть что-нибудь. Под Москвой они рыскали по окрестностям, стаскивали подгнившие соломенные крыши с уцелевших крестьянских изб. Но разве подобное способно напитать конницу? Взять хоть тяжёлых лошадей кирасиров?! К тому же русские сожгли не только Москву, но и множество деревень вокруг неё. Больше всего фуражиры боялись партизан. Самые большие потери после взятия Москвы у нас случались именно среди фуражиров. Конечно, в прямом сражении мы чаще рассеивали партизан, хотя не раз и проигрывали стычки. Все же в наших поражениях виделось больше порядка, чем в их победах, но это мало утешало.

И вот ещё что: с русскими нельзя было воевать по правилам. Уже в начале похода я понял, что они имеют собственные правила ведения войны, которые отвергают наши наполеоновские или европейские, но, кроме того, они постоянно меняют свои же правила и выдумывают новые… Это раздражало. Где-то в середине августа под Смоленском, когда они сдали город, а потом снова лихо отбили у нас одну его часть ценой немалых жертв, я понял, что идёт совсем другая война. Теперь представьте себе, из-за чего они пошли на такие жертвы?! Просто ради того, чтобы унести с собой une image de la Sainte Vierge[16] на доске, которую они называли так же, как и дорогу на Москву – Smolenskaya[17]. Мы били русских… Но то было в Австрии, в Европе. Сейчас же они сражались в Отечестве и за Отечество. Мы воевали совсем в других условиях, и бравая поговорка à la guerre, comme à la guerre[18] не помогала.

Даже не выговаривалась. Мы раз за разом побеждали русских то в одном, то в другом сражении, но странным образом победа каждый раз ускользала у нас из рук, а рус ская армия оставалась реальной силой и угрозой. Мы как будто гнались не за победой, а за её призраком.

Из заметок Жана-Люка Бамберже: «Иногда казалось, что мы наступаем в пустоту. Ужасное чувство! Ты с полным напряжением сил и нервов готовишься к сопротивлению, к смертельному бою, но вместо этого проваливаешься в никуда, видишь перед собой не вражеских солдат, а пустые окопы и изредка вдалеке арьергард, в полном порядке прикрывающий отступление основной армии. Ты как будто продвинулся вперёд, занял новый плацдарм, но всё это – как будто, как бы… Решающего сражения нет. И когда оно произойдёт, если, конечно, произойдёт, не известно никому. Может, даже русским. Инициатива была у нас. Мы постоянно наступали. Но при этом мы слабели, а русские уходили в свои внутренние области и там получали подкрепления, продовольствие, фураж. Мы шли вперёд, уже ясно сознавая, что место и время решающего сражения будут выбирать они, а не мы. И, конечно, русские сделают всё, чтобы поставить нас в самое невыгодное положение. И в каждом, думаю, жила мысль: пусть в самое неудобное для нас время, лишь бы поскорее. Наступление в пустоту изматывает больше, чем длинные переходы, недостаток продовольствия или мелкие стычки».

Как я хорошо понимаю моего друга! Наше продвижение скрашивали иногда анекдотические случаи. Однажды на марше в сторону Смоленска мы обнаружили под кустом мирно спящего на шинели русского солдата. Его ружьё оставалось зажатым между колен. Видно, отстал от своей колонны. Он мирно посапывал и во сне отгонял от лица слепней, лениво помахивая короткопалой рукой. Мы окружили его, посмеиваясь и не желая будить. Всем, думаю, ведомо это чувство: кошка уже уверена, что обессилевшей мышке не убежать. Мы даже не стали забирать у него ружьё. Наконец солдат, почувствовав что-то, проснулся. И только тогда у него вырвали оружие и отвели в штаб, где допросили. Но что мог знать простой рядовой? На вопрос о направлении, в котором отступила колонна, он, пожав плечами, неопределённо махнул рукой. И он не врал – действительно не знал. Даже наши разъезды подолгу разыскивали следы отступления русских, чтобы выбрать верное направление преследования.

Назад Дальше