Наступает тишина, и дежурный по батальону командует: «Равняйсь!» По этой команде все, как один, должны резко повернуть головы вправо и вздернуть подбородки вверх.
В моем воображении сумасшедшего возникает картинка. Сумасшедшего, которому нечего терять, кроме 21 грамма своей души. Кроме сырых носков. Кроме бесконечных мозолей на руках и ногах. Кроме непрекращающегося авитаминоза, из-за которого стала слезать лоскутами кожа с пальцев рук. Кроме повседневной вони капусты или другого дерьма на завтрак, обед и ужин. Кроме чая с бромом или брома с чаем. Кроме пожелания моих родителей, чтобы я до конца своих дней жил вот так… В этой воображаемой картинке я хочу, чтобы сейчас вся рота и весь батальон резко повернули головы вправо и вверх, чтобы в нависшей тишине над этим прямоугольно правильным местом раздался и пронесся оглушительным эхом треск свернутых шейных позвонков. Чтобы все перестарались, и в секунду, по команде, свернули свои шеи. Секунда – и шестьсот человек отдали свои жизни бездушной тряпке. Они на секунду замерли и рухнули одновременно, повалившись на асфальт, сохраняя порядок. И только такие распиздяи, как я, его нарушат, уронив свое мертвое тело куда-нибудь в сторонку ото всех. Хотя я, скорее всего, останусь в живых, потому что не собираюсь дергать челюстью, как припадочный фанат. Еще в живых останется комбат, которому не позволит проделать такое второй подбородок. И мичманы склада, которым помешает проделать это третий. К ним в придачу останется два курсантика. Один с горном. Второй с флагом, прикрепленным к флагштоку. Первый, пуская слюни внутрь дуделки и прилипая губами (из-за мороза) к основанию инструмента, будет от шока пучить глаза, играть «Как «охренительны» в России вечера». А второй под эту ахинею, с жутким скрипом (скрип-скрип) несмазанного ролика флагштока будет торжественно поднимать эту тряпку. В конце процедуры, насладившись вволю нашими конвульсиями, комбат скажет: «Вольно!» Он приложит руку к срезу козырька фуражки, отдавая воинское приветствие в атмосферу. Но это образно – «приложит». На самом деле, он себя и не коснется. Его ладонь согнута в локте руки где-то ниже плеча. Чем больше звание, тем дальше ладонь. Его красное большое лицо будет олицетворять радость шамана, вступившего в контакт с духами пра-праотцов после принесения жертвы. Ноздри раздуются и фыркнут, как у скаковой лошади после забега. Его экстаз будет не сравним ни с каким оргазмом. И вдруг с неба огромная рука, собранная в кулак с вытянутым указательным пальцем, опускается на его тело. Как на муху или таракана. Хруст его костей подобен хрусту раздавленного насекомого. Брызги крови во все стороны. Немного поводя кончиком пальца по асфальту и вытирая останки СВЕРХЧЕЛОВЕКА о наждачную поверхность плаца, рука вновь исчезает в небе. Мальчик с горном от пережитого писает в штаны и просто пищит в медную дуделку, забитую под завязку слюнями. Мальчик с флагом седеет. А я ухожу в никуда. Буду жить в лесу. Построю себе землянку и буду отшельничать…
– Смирно! – раздается с середины плаца голос, вырывая меня из фантазий.
– Флаг поднять!!!
Скрипит механизм: скрип! скрип! скрип! скрип!
– Давай быстрей! Жопа мерзнет! – шепотом проносится гул в рядах. СВИН, пользуясь случаем, писает в сугроб, отвернувшись в другую сторону. Все в тишине слышат, помимо скрипа, журчание мочи СВИНА. Но поворачиваться нельзя. Нужно смотреть на флаг и думать о ВЕЧНОМ. Я знаю, что это он. Никто не докажет, что это он, но многие знают – это СВИН. Наш командир стоит, приложив руку то ли к носу, то ли к глазу, то ли к уху. Волоски его носа стремятся в небо, облагораживаясь сосульками на морозе. Грязная шея вытянута из-под грязного воротника, являющегося началом его грязной рубашки. Козырек ЕГО фуражки смотрит влево. Кокарда смотрит вправо. Глаза смотрят влево. Рот улыбается вправо. Кадык выпирает влево. Туловище наклонено вправо… Кажется, что это чудо асимметрии является творением из пластилина трехгодовалого ребенка в детском саду. Внутренне я зло смеюсь над ним и его миром, над нашим миром. Тут его зрачок, словно у хамелеона, западает в дальний уголок глаза и начинает свербить меня.
– Вольно! – раздается из центра нашего мирка – рта «сверхчеловека». Обычно здесь следуют объявления и наставления, но не сегодня.
– От батальона нужно четыре человека. Возможны добровольцы или курсанты, имеющие неотработанные наряды! – комбат так гремит голосовыми связками, сотрясая морозный воздух, что в моем воображении он рвет толстые резиновые грелки на части своими легкими, выдыхая на счет «три». Шуршит батальон – совещается. Выходят первый, второй и третий «ЧЕЛОВЕКИ». Кто же четвертый? Неожиданно в мою спину кто-то упирается и начинает толкать вперед. Я качусь по льду, упираясь в поверхность прямыми ногами. Со стороны смотрится, как будто катят огромный саквояж на колесиках. Я и вправду напрягся от такой наглости. Я слышу смех сначала своей роты, а после и всего батальона. Передо мной приближающиеся комбат и его заместители тоже ржут от чего-то пыхтящего за моей спиной и толкающего мое тело навстречу неизвестности. Я уперся в брюшко комбата и, наконец, смог вывернуться из-под действия кинетической энергии, равномерно на меня действующей. То, что толкало всем весом, потеряв опору в виде меня, пыхтя и сопя от усердия и выставив вперед руки и наклонившись к земле под крутым градусом, словно маленький ребенок, с пробуксовкой и ускорением утонуло в животике полковника. Полковник выставил вперед руку и ладонью уперся в лоб нашего «дохлого» командира, отодвинув его в сторону и стараясь перестать смеяться, спросил: «Попов? А за что Попова?»
Здесь хочу немного отвлечься и поведать об относительно нормальных нейтральных моих отношениях с «верхушкой» батальона. Поскольку во мне, помимо бунтаря жила еще и творческая личность, искавшая пути самореализации, то я брался за всю творческую самодеятельность в радиусе своего действия. Как ни странно, это приветствовалось полковником и замами. Я танцевал на культурных мероприятиях, обучая деревенскую девичью часть основам танца. А они ставили куда-то галочки и докладывали о проведении культурного воспитания. Режиссировал, писал сценарии и играл в КВНах. В одном из таких КВНов, показывая фокусы, я попросил для трюка часы с руки комбата. Часы я обернул платком и под таинственную музыку расколошматил их молотком. Я видел замеревшие лица курсантов-зрителей, осознававших, что Попову теперь точно ПИЗДЕЦ. Боковым зрением я смотрел на наливающееся кровью лицо полковника, от которого исходили флюиды смерти. Но меня такие мелочи не смутили и, произнеся тарабарское заклинание, раскрыл платок, держа на весу руку. Шестеренки вместе с медным циферблатом и раздробленным стеклом в гробовой тишине посыпались на пол, отбивая четкие ритмы. Это почти как засунуть голову в пасть тигра на арене цирка, только быстрой смертью здесь не обойдешься. Все засмеялись. Все, кроме комбата. Комбат готов был разодрать меня в клочья, но его дети и родственники, которых он пригласил на КВН, не поняли бы его. Они тоже смеялись над неудавшимися фокусами сумасшедшего Коперфильда, секунду назад с выдиранием волос из своего носа плоскогубцами проводившим интервью с пародийными персонажами – Дедом Морозом, Борисом Дребенщиковым и ПеЧичереНегренной. После всего этого я танцевал в балетной пачке и колготах с еще двумя безумцами «Лебединое озеро». В конце постановки меня забили охотники прикладами АКМов прямо на сцене. Для реалистичности битье было в полсилы, но правдивое. Поэтому и получилось смешно. Только чужая боль большинству приносит здоровый смех. После выступления я отдал ловко подмененные целые часы комбату. И он запомнил меня, поместив в блок памяти между перловкой и определением слова «строй» из устава.
Еще я нарисовал на воротах нашего батальона двуглавую курицу-мутанта (герб), опираясь на основы творчества раннего Пикассо. Меня спрашивали друзья: «А зачем это тебе?» Я пожимал плечами и отвечал: «Как еще можно нарисовать что-то на заборе, чтобы это не попытались стереть ацетоном на следующий день?»
Поэтому комбат немного был удивлен, что моя кандидатура была очень настойчиво предложена АГЕИЧЕМ. Командир похлопал глазками, как девочка-первоклашка с колокольчиком в руке, сидящая на плече выпускника школы во время последнего звонка, и ответил: «Спит в неположенное время, товарищ полковник!»
Полковник посмотрел на меня и хотел было отпустить, как деятеля культуры, но загалдели другие командиры рот, заступавшие время от времени дежурными по части: «Да, спит! Постоянно захожу, а он спит!» Комбат насупился, изображая грозный вид, и произнес: «Спишь, Попов?» С этим про метафизику сна не порассуждаешь.
Я молчу. Я не знаю, что сказать про ВСЕ ЭТО. Моя душа умирает быстрее тела, и это печалит больше, чем все остальное в мире, проносящееся мимо меня. Образы. Сплошные образы. Что я хочу в этой жизни? Сейчас спросите меня и после убейте, потому что у вас этого нет. А я отвечу: «Я хочу любви. Хочу, чтобы меня любили. Просто так. Просто так в меня верили. Просто так хвалили. Жаль, что это не мои родные по крови люди. Нет, правда, жаль. А еще я хочу любить. Любить без остатка. Чувствовать запах и тепло ее тела. Смотреть в ее глаза и жмуриться от света, искрящегося в них. Просыпаться по ночам и плакать от счастья. Я видел ее во сне…»
– Ладно, – смеется комбат, – Попов так Попов!
Мой командир мерзко потирает ладошки, словно муха, севшая на свежие и теплые фекалии. Времени одеться теплее нам не дают и просто загоняют в военный грузовик. Теплого белья на нас нет. Куда едем – не знаем. Сидим на деревянных скамейках внутри этого кита на колесах, где железные дуги-прутья – ребра, а брезент – кожа гигантского организма. Мы, четверо «проглоченных» с силой прижимаем попы к деревянным скамейкам руками, чтобы совсем не отбить, и смотрим. Сперва друг на друга. Потом на проносящуюся вселенную за задним бортом автомобиля. Заснеженное захолустье с клубами выхлопных газов нашего «Урала», словно бесконечный одинаковый пейзаж, только с изредка возникающими людьми или постройками, но они, как неудачный мазок кисти, уже в следующее мгновение стираются рукой невидимого художника. Нам всем по семнадцать лет. Кому-то, может быть, восемнадцать, но не мне. У меня день рождения и совершеннолетие через полтора месяца.
Пытаюсь приободрить попутчиков и кричу сквозь рев двигателя анекдоты. Они смеются, но все равно мы все напряжены. Такое в первый раз, везут и не говорят, куда и зачем. Обычно всегда знаешь, зачем понадобились твои руки и ноги.
Холодно. Необычно сильный мороз для области Питера, примерно около двадцати пяти градусов. При такой влажности очень-очень холодно. Наши обледенелые задницы бьются по ровным, отшлифованным чужими попами скамейкам с хлопками закрывающихся чемоданов. Квартет саквояжников с застежками. Кто-то дома в тепле пердит под одеялом, а мы отбиваем рок-н-ролльные ритмы попами из-за неровностей дороги. Дороги как таковой нет - здесь не ездят большие начальники и главы мэрии. Как это ни банально, но область живет в прошлом веке. Это, конечно, не касается больших музейных экспонатов-поселков. Зато при удалении от главных магистралей можно всякое увидеть. Света нет. Дрова и уголь – топливо. Самогон – лекарство. Одинокие покосившиеся деревянные домишки и пожилые бабушки, обреченные вести нищенское существование и борьбу за выживание. Их всех забыли, оставили здесь, не захватив в двадцать первый век, да и в двадцатый тоже. Их бросили умирать, а они не делают этого.
Наконец, нас привезли куда-то. Велели сидеть. Сидим. Замерзли, как цуцики. Какая-то больница. А может, тюрьма. В нашей стране много построек-шлагбаумов. Они являются пограничными. Границей между миром свободных и подневольных. Границей между миром живых и мертвых.
– А пописать можно? – спрашиваем водителя.
– Можно, но возвращайтесь сюда же (как будто убежим).
– А где туалет?
– А где найдете…
Атос, Портос, Арамис и Д`Артаньян спрыгнули с «кита» и, разминая затекшие и замерзшие тела, принялись искать туалет.
Штукатурки на здании почти не осталось. Красный кирпич местами вывалился. Внутри все окрашено в цвет детских какашек. Нечто среднее между светло-коричневым, апельсиново-лимонным и грязно-желчным цветом гепатитного больного. Военные психологи придумали его для успокоения психики людей, помещенных в пространство этого цветового спектра. По мне, так помести меня на год в этот цвет вместе с другими людьми и закрой - и я спокойно уже через месяц словно по велению этого цвета буду раскрашивать стены сгустками свернувшейся крови убитых соседей: от черного до светло-розового кровяного матового отблеска живого цвета. Ах, да, я же и так в нем существую! Я не желаю жить в отблесках мерзкой и неживой палитры. А у военных почти все окрашено в этот морковно-отрыжечный цвет, как бы способствующий успокоению души. На самом деле он настолько раздражающий, что дальше некуда. «Кремовые» офицерские рубашки впитали в себя этот цвет кошачьей утренней мочи. Приборные панели. Бесконечные коридоры и переборки. Все, что не черное, темно-синее или зеленое, обязательно должно быть такого – «пущенного на опилки Буратино и добавленной капельки ванили» цвета.
Мы нашли туалет. По запаху. По запаху же мне стало ясно, что это больница. В воздухе витали запахи хлорки, пенициллина, аммиака и кварцевания. Люди, сидящие в коридорах, кашляли и чихали. Интересно, а что мы здесь делаем? Чего ждем?
Закончив свои неотложные дела, я отделяюсь от остальных, воодушевившихся идеей «где бы пожрать», и возвращаюсь к машине. На улице, по-моему, стало еще холодней, чем было с утра. Я залезаю в нагретую кабину грузовика.
Обычно чтобы узнать неприятную правду, нужно наступить на нее. В кабине нет водителя. Наверное, ушел куда-то… Зато сидит какая-то дама лет шестидесяти с опухшими и покрасневшими от слез глазами. Слезы и сейчас струятся по ее лицу, но она не издает ни звука. Она не всхлипывает, не вздыхает, не стонет. Она даже не шевелится, только смотрит вдаль сквозь пелену слез.
Я некоторое время наблюдаю краем глаза за ней и начинаю впадать в сладкое марево сна. Тепло печки начинает согревать тело. Я расслабился. Мне хорошо. Дыхание становится глубоким и ровным. Голова клонится к боковому стеклу и упирается в него. Глаза закрываются. Неожиданно она рывком притягивает меня за ворот шинели к себе и шипит осипшим голосом:
– Он приходит ко мне по ночам и стучит в дверь. Стучит в дверь своим кулаком. Он уже две недели приходит и стучит. А еще он воет, когда стучит. Он воет и рассказывает о том, как его били…
Ее глаза – словно блюдца, а зрачки – будто огромные сливы. Из ее рта пахнет спиртным. Она продолжает, постепенно ускоряясь:
– Он рассказывает. Каждую ночь. Рассказывает, как они били его. Сначала били ногами, валяя по земле. Потом били железными арматурными прутами и смеялись. Они били его и смеялись, как гиены над каждой его сломанной костью. И чем громче он кричал от боли, тем громче они смеялись. Он каждую ночь приходит и рассказывает. И каждое его слово – словно капля крови. Я уже выкинула все зеркала. Но он все равно приходит. Каждую ночь. Иногда он склоняется надо мной и кричит. Он начинает стучать по стене и кричать, как кричал тогда. Я сильно любила его. Зачем он приходит? Зачем? Зачем?!! Его нашли только на десятый день после случившегося. Он лежал, присыпанный снегом за гаражами. Самое ужасное, что он со всеми переломами, сотрясениями и кровоизлияниями умер только через двенадцать часов, от переохлаждения. Я даже проходила рядом, когда искала его. Возможно, он даже видел меня. Может, поэтому и приходит. Возможно, он пытался позвать на помощь. Но только бульканье крови пузырями выходило изо рта. Ломаные ребра впивались ему в легкие и не давали дышать. И теперь он приходит ко мне каждую ночь…
Я холоднее снега и тону в ее глазах. Я чувствую, что все это – правда. Мне становится трудно дышать. Наверное, недавно пережитое мистическое происшествие должно было сделать меня менее чувствительным к подобного рода вещам. Но получилось наоборот. Я стал побаиваться всего, что связано с мертвецами. А мы приехали определенно за трупом. Вырвавшись из вдовьих объятий, я поведал цель нашей поездки спутникам путешествия.