– Я никогда такого не делал. Никогда не трогал мертвого человека, – сказал один.
– Я боюсь, – кратко сказал второй. Третий промолчал. Во мне проснулась какая-то ответственность за этих парней. И помимо прочего я же «Питон». Я уже прошел какую-то жизненную школу, пока они за косички девчонок в школе дергали. Мне стыдней всего будет сказать, что на самом деле мне страшно не меньше, чем им. Поэтому роль уверенного в себе человека, которого не страшат такие «обыденные» для меня вещи, как трупы, пришлось принять именно мне.
Нас позвали через час, который мы прождали в холодном кузове автомобиля. Мы шли следом за работником морга, который по пути рассказывал о нашем грузе.
– Он пролежал достаточно долго и поэтому распух. Мы, конечно, старались сохранить его надлежащим образом, но поймите, тело после насильственной смерти – это не самое лучшее, на что стоит смотреть…
Все, я уже не слышал его. Я уже зашел внутрь морга. Оказывается, только в кино все трупы помещены в выдвижные настенные полки-шкафы. Дизайнеры моргов этих фильмов словно подрабатывают дизайнерами мебели от «Икеа». Их лозунг звучит примерно так: «Больше свободного места!»
«Вот!» – наконец, заткнулся экскурсовод, окинув рукою свои владения. И помявшись немного, добавил: «Здесь я работаю!»
Несколько трупов, накрытых простынями на кроватях-каталках, отошли на второй план, когда в глубине комнаты мы увидели кучу тел, лежавших на кафельном полу. Еще недавно они приходили домой и радовались мелочам этой жизни. А может, мечтали о смерти после литра водки и просмотра выпуска новостей. Никто уже не узнает этого. Работник приседает на корточки и просматривает бирки на ногах мертвецов. «Вот ваш, – заявляет он. – Самый нижний».
Двоих из нас рвет на кафельный пол непереваренной капустой. Работник морга словно не видит этого и что-то насвистывает себе под нос. Он хватает одной рукой стакан, лежавший на этом же полу. Протирает его дно двумя пальцами руки, засунув в него ладонь, которой только что касался тел, и наливает себе какого-то мутного самогона. Выпив залпом спиртосодержащую жидкость, он с кряком роется в карманах халата, извлекает конфету «барбариску». Неудачно разворачивает, и она, уже без упаковки, падает на пол. С невозмутимым видом он поднимает ее и, подув, кладет себе в рот. Немного помурлыкав с полузакрытыми глазами, возвращается мыслями к нам и говорит: «Чего ждете? Он сам же не вылезет из-под своих мертвых товарищей. Доставайте и берите».
Тех двоих опять рвет, и они выбегают на свежий воздух. А я и еще один бледный парень с четвертого факультета остаемся снимать верхние тела, чтобы добраться до нижнего. Никаких перчаток. Он за руки. Я за ноги. Иногда наоборот. И кто сказал, что после смерти человек становится легче на двадцать один грамм? По-моему, даже на вид щуплый мертвый парень весит как пьяный тяжелоатлет в пятничный вечер после посещения десяти злачных мест.
Запах стоит ужасный. Похоже на забродившую дыню, перемешанную с гнилой капустой. Чувствуется, что он едкими частичками оседает сладковатым привкусом разложения на языке. Ноги. Руки. Руки. Ноги. Каждое тело холодное. Я иногда блюю. Скоро запас пищи кончается, остается только желчь. Блевать нечем. Я робот. Я гружу и смотрю. Я вижу, что их глаза не закрыты. Многие «стеклянные» глаза налиты кровью от лопнувших сосудов и внутренних кровоизлияний. Я вижу нормальные лица. Изуродованные лица. Опухшие лица. Черные от гематом лица. Желтые лица. Лица без глаз. Лица без кожи. Лица без носа. Лица без челюсти. Лица, сплюснутые от ударов твердого предмета…
Мой напарник тоже блюет, но постепенно перестает. Ему тоже нечем. А вот, наконец, и наш, самый нижний. Оказывается, я его видел несколько раз в нашем батальоне. По-моему, он кем-то работал при части. Жаль, не могу вспомнить кем. Нет, не жаль. Почему-то стыдно, что не могу вспомнить. Наш изуродованный и изувеченный труп. Пока я добрался до него, уже говорю, что НАШ. Он уже как родной мне. Он стучится в моей голове в блок памяти своим изувеченным и распухшим телом, пролежавшим везде слишком много. Везде. Какие же уроды те, кто сделал это.
Кладем его на каталку и везем в другое помещение. Затем кладем в цинковый гроб с бархатной обивкой. Словно кроватка куклы Барби, он темно-бордового цвета. Работник помогает засунуть окоченевшее тело в этот «спичечный коробок». Как похороны таракана на заднем дворе в далеком детстве.
Чтоб тело поместилось, работник скальпелем делает надрезы на сухожилиях. Одна нога не хочет расслабляться, и он словно доску ставит ее наискосок и прыгает, ломая весом своего тела. ХРУМ! Как куриная шея…
Детские воспоминания. Мне шесть лет. Студент из ПТУ, где преподает моя бабушка, рубит топором куриные головы. Их тела бегают кругами, брызгая кровью, до тех пор, пока давление кровавого фонтанчика из обрубка шеи не снижается. А в это время их отрубленная голова лежит на «плахе» и видит тело. Она моргает и открывает клюв, как выброшенная на сушу рыба. Страшно, наверное, видеть со стороны свое безголовое тело, мечущееся из стороны в сторону, и сознавать, что секунду назад ты с ним был единым целым. Смех. Он смеялся. Этот студент смеялся над происходящим. Ему было смешно. Я тоже смеялся, но и плакал. Смех был истерикой. Я остолбенел от страха. Дольше всех бегал петух, который не раз гонял меня по бабушкиной даче. Мне было жалко его. Даже без головы он пытался спасти своих возлюбленных. Он бегал, пока его куриная любовь давала ему сил. А его голова лежала на пне и смотрела на страдания своего тела. Это была моя первая встреча со смертью. Смех этого ПЭТЭУШНИКА навсегда засел в моей голове. Такие воспоминания как радиация разъедают душу, словно она – тело. Со временем тяжелых воспоминаний становится больше. Каждое из них становится тяжелей и приобретает глубокий оттенок. Чем старше, тем ядовитее среда. Тем больше яда в каждом вздохе твоей памяти. Наверное, так надо, чтобы среди яда прочувствовать сладкий момент счастья в своей жизни…
Я сижу молча в брезентовом кузове автомобиля. Замерз, как бревно. Ноги ледяные. Иногда достаю их из ботинок и пытаюсь согреть посиневшие кончики пальцев. Руки и голова тоже замерзли. Холод пробрался глубоко, почти к самому сердцу, которое стучит, как часы. Тик-так… тик-так…
Гроб стоит ровно посередине, накрытый крышкой. Едем куда-то снова. Куда - не знаем. Зачем нам что-то знать? Сиди и молчи. Справа от меня снежная пустынная дорога с проносящимися остовами деревьев. Они будто умерли, вознося руки-ветки к солнцу и небу. Замерли их сухие кости, так и не достав до синевы, не потрогав солнца. Так и не поцеловав звезды. Многие из них весной проснутся и будут снова жить, до следующей зимы. А тело в гробу уже никогда не проснется. Оно будет съедено червями и растаскано по кусочкам мышами-полевками. Я представляю, как черви будут копошиться своими белесыми телами сплошным живым ковром, и мне снова становится дурно. Я думаю, что когда придет мой черед умереть, то лучше быть кремированным. Ведь настоящие воины в древности предавались огню, а их пепел подхватывал ветер и нес по миру, давая возможность попрощаться с ним. В этом есть что-то благородное и очищающее.
Слева от меня сидит тот паренек, который со мной таскал трупы в морге, а напротив сидят те, кто вовремя смылся. Этих двоих распирает любопытство. Им явно интересно: а какой он? Тот человек, который в гробу? Один из них встает и поднимает крышку гроба прежде, чем я успеваю что-либо сделать, чтобы остановить его. Одновременно с этим наша машина попадает в абсолютное бездорожье. Если бы это был самолет, то это назвали бы вхождением в зону повышенной турбулентности. Самолет бы трясло, а пассажиры визжали от страха. Им бы очень хотелось в эту секунду жить. И неважно, что вся их жизнь - это стремление к безграничному потреблению и возможности оставить свою копию, на 50 процентов совпадающую с оригиналом. Когда человек живет? Когда ходит в детский сад и выполняет указания родителей и педагогов? Когда ходит в школу и делает бесконечные и однообразные домашние задания, убивающие чувство индивидуальности? Когда служит в армии? Когда устраивается на престижную работу? Когда стоит в пробке? Когда прижимается к чужим людям в метро? Когда спит? Когда ест? Когда? Когда? Когда? Эти мысли крутятся в моей голове в то время, как наши земные дорожные ямы начинают подбрасывать содержимое кузова вверх, словно мы мыши в банке. На доли секунды, наверное, мы попадаем в состояние невесомости. Крышка гроба сползла рядом с любопытным, который упал от тряски на пол. От толчков мертвец стал выбираться из «домика Барби». Его левое веко, налитое запекшейся кровью, почти закрывает глаз, но все равно виден зрачок, смотрящий в никуда.
Смотрели фильм «Уик-энд у Берни – 2»? В этой черной комедии труп начинал пускаться в пляс при звучании мотивов латиноамериканских танцев, что в принципе забавляло. Но нашего-то «плясуна» лучше хоронить в закрытом гробу, настолько он страшно выглядел.
Надрезанные сухожилия и поломанные кости дергались конечностями, как у тряпичной куклы, которая вылезала из цинковой коробки. Руки и ноги как плети молотили воздух и попадали по курсанту, открывшему гроб. Покойник будто сердился за потревоженный покой. Курсант визжал, закрыв лицо руками. Остальные тоже забились в углы и орали. Нужно было их успокоить. Кто-то должен быть сильным. Сегодня это я… Вскакиваю и, пытаясь сохранить равновесие, начинаю ногами запихивать труп обратно. Когда получается, закрываю его крышкой и подаю руку упавшему. Тот хватается за нее и встает. Я ору сквозь рев автомобиля: «Деньги есть?» Все молча кивают. Я снова ору: «Давайте!» Курсанты отдают мне купюры. «Сейчас поедим и выпьем, чтоб согреться», – говорю я. Начинаю со всей дури барабанить по водительской кабине кулаками, пока водитель не тормозит.
– Командир, остановишь возле ларька? Уже три часа – жрать хочется, да и замерзли мы, согреться надо, – делаю жест пальцем у горла, означающий выпивку.
– Вам же нельзя… – пытается перебить меня водитель. Но я ему говорю:
– А с трупами возиться можно? Иди-ка ты на хер. Не остановишься – я тебе стекло лобовое разобью, чтобы наравне путешествовали. А то, понимаешь, сидишь себе в нагретой кабине и размышляешь, что нам можно, а что нельзя…
Мы остановились у ларька, и я через несколько минут залез в кузов с несколькими бутылками водки и пакетиками сухариков – на большее не хватило средств. С хрустом откупорил крышку литровой бутылки и приложился к горлышку. Шумно дыша через нос, я выпил ее, не останавливаясь, до дна. Остальные пустили другую бутылку по кругу и отпивали небольшие глотки. Они уставились на пустую бутылку в моих руках и на меня, но, видя, что я в норме, продолжили свою процедуру. Я даже не согрелся, а голова ясная-ясная. Не действует. Жалко. Только пищевод жжет от этой сорокаградусной гадости.
И вот мы на кладбище. Гроб аккуратно спущен с автомобиля и отнесен в палатку, похожую на летнюю резиденцию пивных алкашей. Длинноволосый священник с бородкой спрашивает у вдовы: «Он у вас не самоубийца?» По-моему, дурацкий вопрос, если посмотреть на труп. Или поп думает, что покойник сам себя вот так поломал? Суть вопроса такова: по нашей религии, говорящей о всепрощающей любви, если скажешь ДА, то хрен тебе, а не отпевание души…
Священник машет кадилом и нараспев читает речитатив-молитву за упокой души.
Что есть наша религия? Страх? Скорее всего, он, потому что многие руководствуются только им. Что говорит наше Писание? Не укради. Не убей. Не возжелай. Не радуйся. Не любуйся в зеркале. Не ешь вкусно. Все это звучит как теоретическая инструкция к фантастической жизни. И тогда, наверное, после смерти попадешь в рай, где вдоволь наешься и отдохнешь. А если этого там нет? Что дальше? Что если дальше будет еще одна жизнь в другом теле? Проживешь так же бездарно? Но о таком, по нашей религии, думать нельзя. Нельзя сомневаться в написанном две тысячи лет назад. Не надо мыслей, просто верь и попадешь в рай. Все это похоже на правило: чем тупее человек, тем легче им управлять. Вся эта белиберда про поочередное подставление щек для точных ударов, похожа на прививание рабских идеалов. Эдакая религия работников низких сословий и менеджеров среднего звена. Это выгодно тем, кто живет на верхушке пирамиды нашего мира. Им нужно, чтобы ты не злился на них, потому что они будут наказаны после смерти и попадут в ад. Пожалейте кто-нибудь дяденьку на «Роллс-Ройсе»…
Так, похоже, алкоголь все-таки начал действовать…
– Аминь! Бла-бла-бла! Аминь! Бла-бла-бла! – по традиции, в этот момент бородатый поп должен закрыть глаза мертвого своей рукой. Он проводит ею над разлагающимся лицом покойного, и глаза, почти закрывшись, открываются, словно от пружины.
– Аминь! – прозвучало вхолостую, потому что глаза открыты.
– Бла-бла-бла! Аминь! – снова поп пытается пальцами закрыть глаза изувеченного и гниющего покойного. Но те, как у куклы-пупса, которую надо крутить в руках, открываются.
Блин, по сценарию глаза закроются, и все, конец. Все плачут и крестятся. Но сейчас они откроются снова. А потом еще. И еще. Тело настолько задеревенело, что нет конца процедуре упокоения. Святой отец с жиденькой бородкой понимает это. И в очередной раз, протягивая пальцы к глазницам трупа, он с силой нажимает на них. Белки глаз лопнули и потекли по углам остатками мутной жидкости, освободив веки от напряжения и, наконец, закрыв глаза.
– Аминь! – совпало с тихим хрустом лопнувших белков. Да уж, действительно аминь.
Я не хочу доставать оставшиеся на морозе воспоминания об этом трупе, но такое не забывается. Дальше были завывания вдовы и холод. Скребки лопат, закидывающих комки мерзлой земли с глухими ударами на крышку гроба. И снова холод.
Машина заурчала и увезла нас от кладбища и трупа. Ехали молча. Каждый сам переваривал произошедшее и переживал боль обмороженной на морозе кожи.
Дальше вспышка памяти уже дома у вдовы. Салатики. Картошка. Селедка. И водка.
– Водку нельзя! – вопят нам уже пьяные водитель и вдова. Парней тоже стало развозить от прежде выпитого, как только попали в тепло. Один я – трезвый как стекло. Что-то беру и ем. Никакого вкуса, все как бумага. Не могу есть. Внутри меня что-то клокочет, и снова начинает подташнивать. Резко хватаю со стола бутылку водки и осушаю прежде, чем мне что-либо успевают сказать. НИЧЕГО! Как вода. Я не могу напиться. Почему?
– На, закуси, – тычет мне под нос вдова колечко лука на вилке, с которого растительное масло капает мне на брюки…
Вот я сижу в деревянном кресле комнаты отдыха своей роты и смотрю дурацкий MTV. Транслируется клип группы «РАМШТАЙН», что в переводе означает каменоломня. В этом видео парни с ирокезами на головах захватывают банк. Держат ружья и взрывчатку наготове, чтобы убить себя и всех.
– Чего ты хочешь? – поют они на немецком языке. И я смотрю на них и понимаю, что ничего не хочу. Хочу только, чтобы меня никто не трогал и не разговаривал со мной.
Рядом со мной еще один друг-питон ЕФТЕЙ. У него на одной руке четыре пальца из-за врачебной ошибки в санчасти. Поранился тогда вроде не сильно, поэтому был отослан, а точнее послан. Полили зеленкой и все. А впоследствии воспаление тканей распространилось, и заболел палец.
– Не выдумывай! – как обычно, кричали врачи на него в санчасти, пока совсем плох не стал его палец. И только тогда его повезли в госпиталь, где и отхватили часть конечности хирурги. А кому пожалуешься? Он был из такой же простой семьи, как и я. Мать у него была одна, отец бросил их еще в детстве. Жила в далеком гарнизоне и болела сильно. Чем она поможет? Только зря нервы ей теребить. Поэтому ничего не сказал ЕФТЕЙ (это настоящее его имя), а только стал подгибать обрубок среднего пальца под кусок хлеба во время трапезы, как будто все в порядке и палец на месте. ЕФТЕЙ понимал меня, наверное, даже чувствовал, поэтому просто сидел рядом и молчал, не доставая вопросами.
Заходит мой командир-насекомое. Он подходит ко мне вплотную, загораживая собой телевизор. Он чувствует мою внутреннюю слабость. А я смотрю сквозь него, пытаясь осознать смысл этой жизни. Смысл этой смерти. Смысл мой.
– Что ты хочешь? – поют господа арийцы с ирокезами.
– Был приказ выйти на ужин! – кричит на меня насекомое. Мой обед, завтрак и ужин уже несколько месяцев – это бигус с кислой капустой. Вся трапеза пахнет так же, как тот труп. Гнилью. Я сижу в прострации, набираясь теплом помещения. Мне необходимы сейчас отдых и покой. Не надо меня трогать.
– Ты что, не понял?! – кулак командира врезался мне в подбородок, возвращая к реальности.
ЕФТЕЙ знает мое сумасшедшее Я и поэтому зло улыбается командиру перед тем, как уйти за дверь, оставив нас наедине. Знаете, почему офицер может ударить курсанта или солдата? А что он офицеру сделает? И что докажет? Правила таковы, что если это случится наоборот, то тебя посадят в дисциплинарный батальон. «Дисбат» – это ад на земле, после которого тюрьма покажется курортом. Там за несколько месяцев пребывания здоровья вытягивают, как за полжизни. Оттуда возвращаются с пустыми глазами и печатью молчания. Офицеру даже перечить нельзя – это тоже статья, по которой туда можно попасть. Но сейчас мы одни, без свидетелей, хотя по большому счету, никто из роты не стал бы на меня доносы писать, так что можно было ЕФТЕЮ и не уходить.