Минералы Урала
Вот я, наконец, в геологической партии. Мечта сбылась. Это Режевская партия Зауралской экспедиции.
… В конце дня геологи пошли «камеральничать». На столах разложили куски породы, которые принесли в сумках и рюкзаках. Геологов человек десять, из них трое – инженеры, остальные техники. Кроме парней, две девушки в фуфайках, брезентовых куртках – лица нежные, руки грубые. Техники определяют и описывают материал – керны. Инженеры составляют профили. Удивительно, до чего это коллективный труд. Над каждым интересным камнем собираются все, спорят, предлагают.
– А это бачишь?
– Кусок грязи. Один шлам.
– Сам ты грязный. А слюда откуда? Уже один раз доказывали, что это не шлам.
– Молчи, борода!
То и дело все переходят от одного стола к другому. И я с ними. Мой опекун Юра, техник с каштановой шотландской бородкой, взял один камень, вызвавший спор. Повертел его под лупой, стукнул и сразу понюхал, поплевал и послушал, ковырнул ножичком.
– Что там было?
– Тримолит, амфибион какой-то.
Говорят: после камней рук мыть не надо, они чистые.
Позже всех пришел еще один техник, Володя, – бледный, лысеющий, закутанный шарфом. Принес полный рюкзак и сказал восторженно:
– Какие я вещи принес!
Все сразу его обступили, над каждым камнем спорили. К одному камню прилипли лучистые сверкающие звезды. Стали вспоминать.
– Алунит?
– Да нет, это лунный камень.
– Он иначе называется. Какой же у него синоним?
– Беломорит, – сказал я.
Поискали в «Минералогии» – правильно. Я вспомнил Ферсмана, у него об этом целый рассказ. Вот и я пригодился.
Потом Юра повел меня смотреть керны. Во дворе и вдоль забора стоят друг на друге плоские ящики. В них керны – невысокие круглые столбики – твердые, мягкие или рассыпчатые. Они добыты на разных глубинах, вплоть до четверти километра.
Зрелище меня поразило. Камни Урала, о которых я столько мечтал, лежали у моих ног, да сколько – целые подземные кладовые, с самого дна. Чего только я не увидел. Бурые и светло-бурые охры. Рыжие ноздреватые кремнистые породы. Юра стал мне их называть, я только успевал записывать. Нотранит – мыловидный, жирный зеленого цвета минерал. Крупнозернистый гранит – пегматит (дойка). Волокнистый бело-зеленый хризотил. Полосатые болванки серпантинита (змеевик). Твердосбитые куски мрамора. Рассыпчатый, словно халва, горнеирит нежно-зеленого цвета. Гнейсы – слоистые, игольчатые, черные, искрящиеся, как бисер. Глаза мои разбегались, руки дрожали. Юра всё понял.
Назавтра меня экипировали «в поле»: один мастер дал плащ. Юра – сумку. И мы отправились на разработки никелевой руды. Ехали с ним и рабочими на уазике. Один погрузил бидоны с водой – вода привозная. Юра объяснял:
– Пропала лошадь-водовозка. Отпустили на попас, и пропала. Три дня ищем.
Везли «железо» – коронки для бурения, какие-то штанги. На бескрайнем поле стояли в шеренгах 20 буровых вышек. От них к нам бежали люди, все оказавшиеся молодыми парнями. Из уазика они получили всё, в чем нуждались.
На участке когда-то было овсяное поле, теперь вдруг оно проросло редкими низкорослыми метелками. Метрах в ста от нас стоял, как золотой дворец, молодой березовый лес, а ели у входа в него были похожи на зеленые портьеры. Среди берез пылала одинокая пурпурная осина.
Покончив с делами, Юра взял молоток, похожий на хищную птицу, и мы пошли по овсяным метелкам к лесу, на старые копи. Среди кустов много старых отвалов перемытой земли и камней. Когда-то старатели находили здесь крупные кристаллы розового, зеленого и черного турмалина. Старики мыли еще в 50-х годах, хотя это запрещено. Сохранился и деревянный садок. Мы ковырялись в отвалах, нашли несколько крохотных кристаллов, бледно-зеленых, чистой воды.
Юра ушел, и я остался один. Пахло полынью. Почти до земли спускались гроздья рябины, горели ягоды шиповника. От одиночества и от близости камней голова слегка закружилась. Я спрыгнул в полузаросшую яму и стал ковырять откосы, как мне казалось, нетронутые старателями. Камней было много, на первый взгляд они были неказисты, грязны, а расколешь – бешено запляшут причудливые изломы, краски, прожилки. Я впал в сомнамбулическое состояние и думал лишь об одном: хоть бы это длилось подольше, хоть бы никогда не кончалось. Я заворачивал камни в газету, складывал в сумку, а из дыры в откосе, как из тайника, доставал новые. Я был слеп и нем, потому что пока не знал их названий, да и знать не хотел. Сейчас в них была заключена какая-то тайна. Они были мне дороги и безымянные. Я первый извлекал их из небытия вместе с землей и корнями. Ибо, какое же бытие, если тебя никто не видел. Турмалинов я не нашел, их бы я сразу узнал.
Почувствовав, наконец, усталость, я вылез наверх и вышел на разработки. В плаще с молотком я вполне мог сойти за своего, и только ботинки меня выдавали. Встретил начальника разработок, он улыбнулся мне широко-широко.
Пока шел по дороге, меня обгоняли мощные десятитонные КРАЗы, они рычали, как самолеты на аэродроме, и обдавали тучей сизого дыма. Из глубоких карьеров они вывозили буро-красную глину. Среди безлюдного поля самосвалы были похожи на гигантских термитов: заберутся на «вскрышу», опрокинут кузов – и обратно. У маленького вагончика сидит женщина и ставит в блокноте крестики.
Один из КРАЗов собирался в Реж. Шофер со своей высоты сказал мне: «Садись!» И мы поехали. Трехтонки почтительно уступали нам дорогу.
Путь наверх
В июне 1971 года мы с моим сыном Алешей отправились на юг. Мне уже было почти сорок, а я еще Черного моря не видел, если не считать акваторию зимнего Одесского порта, да и то из окна ресторана Морского вокзала, в сумерках. Курортный юг вообще для меня долгие годы был символом обывательской роскоши, на которую интеллигентному человеку неприлично тратить время, а уж, чтобы отпуск там проводить в бессмысленном валянье на пляже, такого и в мыслях не было. В молодости я охотней отправлялся месить грязь по псковским и новгородским проселкам, бродить по среднерусским селеньям или уж, в крайнем случае, лазать по карпатским склонам. Позже, с возрастом, – хотелось и на юг, да гордость не пускала. (Уж если ты сноб, то далеко не уйдешь.) Но тут подоспела командировка «Литературной газеты», связанная с Абрау-Дюрсо, и встреча становилась неотвратимой. Мы не просто полетели, не просто сели в поезд и поехали, а отправились в путешествие через Кавказский хребет, чтобы не отдавать себя во власть южной неги так уж сразу.
От Ставрополя до Черкесска мы добирались несколько дней на автобусах и попутных машинах. Останавливались в совхозах. Разговаривали со станичниками («– Вы спрашивайте меня, спрашивайте!.. – говорил солдат-инвалид со Звездою Героя, а сам плакал – то ли в отчаянии от своей немощи, то ли от одиночества.) Ездили на тракторе «Кировец», разделив с молодым трактористом чувство превосходства над всеми, кто копошился внизу (он о тракторе: «– Эх, я его уважаю!») В станице Васильевской попали на стрижку овец, а потом и на праздник по случаю конца этой кампании (миска горячего бараньего варева из походной кухни и полстакана водки на стригаля). И жадно смотрели по сторонам, на бесконечные просторы полей, которые мягко переходили в пологие склоны, клубившиеся кустарником и лиственным лесом, пока дорога, всё больше закручиваясь и сужаясь, не привела нас в горную страну, под самые облака.
Станица Зеленчукская, в которой я мимолетно побывал в январе, мирно и уютно полеживала в долине, меж двумя горными склонами, уходившими в небо. С зимы здесь ничто не изменилось, лишь пирамидальные тополя оделись зеленью. На базаре торговали соленым перцем и семечками, мужчины, сидя на корточках, лениво переговаривались, курили. Женщины тащили сумки. Бегали собаки, заглядывая прохожим в глаза.
Специальный автобус по горному серпантину привез нас наверх. На дикой горе посреди альпийских трав и цветов стояла башня с полусферическим алюминиевым куполом, похожая на инопланетный летательный аппарат. Мы были у первой цели нашего похода. Где-то далеко внизу серебрилась змейка реки Зеленчук, набегали на горы лиственные леса, извивалась, временами пропадая из виду, дорога. А ближе к нам, в седловине, белела палатка чабана, и сытые овцы лежали на изумрудном лугу, как серые камни. Какая-то беспокойная, почти тревожная мысль томила меня: как объять этот перепад двух разнонаправленных устремлений людей тех, что внизу, к простейшим житейским заботам, по большей части подчиненным добыванию пищи, и – этих, здесь, наверху, озабоченных получением слабых отблесков неизвестных миров, отстоящих от земных житейских забот на расстоянии 15 миллиардов световых лет? Патриархальная, словно оцепеневшая в своем равнодушии к цивилизации, жизнь чабанов наводила на мысль о тщете и гордыне. Полуразрушенные храмы аланского государства, попадавшиеся нам по дороге, были иллюстрацией к этому предположению.
– Нет, – сказал знакомый астроном Саша, с которым я поделился своим сомнением. – Ты ошибаешься. Никто так не близок нам здесь, как чабаны. Чабан, если хочешь знать, тоже астроном. Он великолепно знает звездное небо, он отыщет тебе любое созвездие, ему понятно движение звезд и все небесные перемены. Чабан может найти по звездам дорогу, определить время, составить прогноз погоды. О, если б все люди были так близки к звездам, как чабаны!..
Саша предложил нам войти в «стакан» телескопа, встать на место, предназначенное для зеркала, и, нажав какую-то кнопку, поднял нас под купол.
На обсерватории в эти дни шли последние приготовления к приему зеркала из Ленинграда. А пока латышские витражисты монтировали на потолке вестибюля знаки Зодиака. Посреди них в звездном небе летел Человек, в гениальности которого я усомнился. Я облазил обсерваторию и всё записал.
Позже я стану завсегдатаем на ЛОМО, где буду без устали встречаться с людьми, причастными к созданию телескопа, от главного конструктора, лауреата Ленинской премии Баграта Константиновича Иоаннисиани до сборщика-механика Александра Беспалова. Я разделю увлеченность этих людей и их веру в большую и славную жизнь их грандиозного детища. Баграт Константинович подарит мне снимок спиральной туманности в созвездии Гончих Псов, полученный с помощью нового телескопа. Мой очерк будет многократно опубликован.
Но никто из них не мог создать такой прибор, чтобы заглянуть вперед, на земные наши дела через какие-то три десятка лет, а если бы создал, то увидел бы зрелище не менее фантастическое, чем туманности «Водоворот» или «Сомбреро».
Северный Кавказ стал одной из «горячих точек» нашей планеты, где гибнут люди и рушатся материальные, в том числе, научные ценности. Академия наук СССР перестала существовать, а Российская академия осталась без денег, так что ей не до астрофизических исследований. ЛОМО, прежде могучее и знаменитое, потеряло большую часть заказов и еле сводит концы с концами. Ну, а телескоп-великан? Судя по всему, с его помощью так и не сделано ожидавшихся грандиозных открытий. Все надежды астрономов мира перенеслись на космический «Шаббл». А по станице Зеленчукской поползли разговоры, что во всех несчастьях, болезнях, случающихся здесь у людей, виновата обсерватория и ее необходимо разрушить. Нашелся даже один кандидат в какие-то депутаты, который пообещал это сделать, если его изберут…
Нет, не зря меня посещала тревога…
Ну, а тогда, в 1971-м, мы с сыном, не подозревая ни об этом, ни о многом другом, радостные и вдохновленные, уверовавшие в человеческий разум, и незыблемость земного сюжета, продолжали наше восхождение в горы, пока в белесом мареве неба не проявились заснеженные вершины Главного Кавказского хребта.
Благодаря моему командировочному удостоверению, мы получили ночлег на турбазе в Домбае и были приписаны к группе, которая через горный перевал должна была направиться к Чёрному морю. Должна была, да не отправлялась, поскольку вот уже третий день лил дождь.
Утро на базе
Утро на базе начиналось прелестной английской песенкой, которую потом, в течение дня, напевали, мурлыкали, бормотали все местные обитатели. Причем уловленные несколько слов текста у них превращалось в нечто чудовищное, какую-то абракадабру. Единственное, что удавалось изобразить всем, это трижды повторенное «гуд монинг!», да крики домашних животных: лай собак, мычанье коров, хрюканье, блеяние, мяуканье и всё прочее. А поскольку публика тут жила в основном молодая, то это ни для кого не составляло труда и делалось с удовольствием. Так что база на несколько минут превращалась как бы в скотный двор. Радист, сколько его ни умоляли, ни за что не соглашался поставить песенку среди дня, поэтому всем ничего не оставалось, как ждать следующего утра. Те, кто боялся проспать, еще с вечера заботились о том, чтобы не пропустить песенку, оставляя репродуктор включенным. Надо сказать, что хорошее настроение, вызванное утренней песенкой, нисколько не мешало обитателям базы немедленно после завтрака принять склочный вид и требовать, чтобы директор вышел в холл и дал объяснения, почему их задерживают на маршруте. Понять их тоже можно было: люди в свой законный отпуск хотели поскорей к тёплому морю. Тема этих объяснений вот уже четвертое утро была одна и та же: погода. Директор за много лет административной службы в горах настолько привык давать объяснения, что его слово, обращенное к публике, превращалось в маленький научно-популярный доклад.
Прежде всего, он никогда не появлялся на базе до завтрака, хорошо понимая, насколько лучше знания усваиваются на сытый желудок, чем на пустой. Во-вторых, он выносил из своего кабинета схематический план горно-морского района и безошибочно вещал его на никому не видимый гвоздик. Этим он как бы переключал внимание озабоченной публики со своей персоны на объективную картину событий, так хорошо и красочно запечатленную художником. Пока все рассматривали горные гряды, пики и ущелья, директор негромко, по-доброму рассказывал о резком перепаде давлений, о разнице температур, о направлении ветров, давая при этом понять, что нежелательные погодные явления зарождаются далеко, где-нибудь в Турции или Иране, о чем, сами понимаете, можно только сожалеть. Присмирев под воздействием этих доводов, публика расходилась, незаметно для себя напевая, мурлыча, бормоча английскую песенку, и с этого момента день на базе протекал нормально: под знаком популярных мелодий, шахмат, ближних прогулок, послеобеденного здорового сна, вечерних кинофильмов и танцев.
На следующее утро всё повторялось.
Путь вниз
Через несколько дней мы покинули Домбай. Автобус, натужно пыхтя, долго петлял по горным террасам, с каждым витком вознося нас все выше и выше. Облака теперь плыли внизу, над ущельями, а по лесным склонам скользили их тени. Ломило уши, и было холодно. Чтобы привыкнуть к новым ощущениям, остаток дня и ночь мы провели на специальной базе – Северном приюте. А наутро длинной вереницей двинулись за инструктором по каменистым, местами заснеженным и обледенелым тропам Клухорского перевала, с удивлением оглядываясь на пышные, с нежной окраской, кусты рододендронов. На Южном приюте, куда мы добрались через несколько часов, нас встречали с аккордеоном. Это уже была другая страна – северная Грузия. Войлочные шапочки, которые носили наши новые инструкторы-сваны, и нам бы не помешали – воздух был стылый. Просто не верилось, что внизу, в каких-нибудь ста километрах, лежат тропики, волнуется теплое море, люди беспечно ходят босиком и нагишом. Здесь же прихотливая человеческая натура давала себя знать любовью к сумрачному ущелью, студеному воздуху, овечьим отарам и горным орлам. Да еще к головокружительной езде по узким террасам, весь ужас которой мы ощутили на следующий день.
Утром с побережья за нами пришел грузовик с расшатанным кузовом. Мы разместились на дощатых скамьях по пятеро-шестеро в ряд, и он вырулил на каменистую крошащуюся террасу. Сначала она была еще приличной ширины, ну так, на полтора грузовика, но вскоре наш левый борт стал скрежетать о каменную стену, что говорило о том, что правые колеса на террасе едва помещаются. Мы висели над бездной, она становилась всё глубже и круче, и те, кто сидел по правому борту, отводили от нее глаза. Прошедшие дожди деформировали дорогу, на ней валялись упавшие сверху камни и небольшие кусты, потоками воды были намыты песок и щебень – я мог это видеть, оглянувшись назад. Машину качало, порою кренило вправо. Сын сидел рядом, его мутило, я проклинал себя за то, что взял его в такое рискованное путешествие, не подозревая еще, что главные жизненные испытания будут подстерегать его исключительно на ровной местности. Нервное мое напряжение проявлялось каким-то странным образом: я напевал весёлую песню, внушая себе беспечность, хотя впору было молиться Богу, долго и всерьёз.
Затем мы оказались в каком-то селении, где шла посадка местных жителей в рейсовый автобус, и значит, государство уже давало пассажирам какие-то гарантии. Но над новым ущельем, которое теперь разверзлось слева, и под новой отвесной стеной справа, мы быстро поняли, насколько они зыбки. Дорога стала чуть шире, в полтора кузова, но зато наш водитель, профессиональный игрок со смертью, увеличил скорость, чтобы не казаться самому себе и встречным водителям слабаком. Так что риска не убавилось, а может быть, и прибавилось, потому что на узкой обочине то и дело стали попадаться крашеные столбики с засохшими венками в знак памяти о бесстрашных водителях, однажды проехавших здесь в последний раз. Местные жители, должно быть, принимают эту езду так же покорно, как суровый климат: вах, ну не растут у нас мандарины, что делать! Опасность в этих местах становится составляющей образа жизни, могильный холмик на обочине – частью ландшафта. Смертельный риск входит в быт наравне с добыванием пищи или, скажем, поддержанием родственных связей. Вот и сейчас, когда я пишу эти строки, на обочине газет, в хронике, публикуется сообщение: «В Дарьяльском ущелье со 130-метровой высоты сорвался в пропасть автобус ПАЗ. Все 39 пассажиров, ехавшие на похороны 23-летнего родственника, погибли». Смертию смерть поправ.