Имя «Фик» явно ассоциируется и с немецким «Fihte» (ель), и с немецким «Feh» (беличья шкурка, беличий мех), и с немецким же «Fix» (проворный, ловкий). Но всё же чувствовалась в этих ассоциациях если не натяжка, то случайность. Слишком уж мелка, при всей её сверхтипичности, фигура Фика, чтобы играть ключевую роль в системе символических образов пушкинской сказки. Да и не имел Генрих фон Фик прямого отношения к собственно денежным делам страны. Скорее уж тут были бы уместны ведущие экономисты той эпохи, советники Петра I по финансовым вопросам (иноземные или отечественные, вроде А. Курбатова). А с учётом и их «мелковатости», ещё уместнее здесь выглядели бы уже не отдельно взятые личности, а само экономическое правительство Петра I (Большая казна, переимнованная в начале XVIII в. в Камер-коллегию). Но что такое «экономическое правительство», как не «принцип его функционирования»? А принцип этот был, как уже говорилось выше, меркантилистский, что заставило меня вернуться к данной теории и практике снова, но уже всерьёз.
Меркантилизм начала XVIII в. – это такая экономическая политика, которую характеризует активное вмешательство государства в хозяйственную жизнь страны. Вмешательство выражается в опеке над национальной экономикой, отсюда – «Слуги белку берегут, Служат ей прислугой разной». А опека подкрепляется всей военной мощью государства, отсюда – «Отдаёт ей войско честь». Но для полноценной опеки нужны развязанные в материальном отношении руки; вот почему в меркантилизме такое внимание уделяется вопросам упорядочения подушной подати, то есть увеличения количества и качества «белкиных орешков». С другой стороны, меркантилисты уже знают, что национальное богатство страны выразимо не только в деньгах, но и в подлежащих обмену на деньги продуктах производства; вот почему «орешки» состоят не только из «золотых скорлупок», но и из «изумрудных ядер». В отличие от ранних меркантилистов XVI – первой половины XVII в., поздние меркантилисты уже не запрещают вывоз из страны золотой и серебряной валюты, поэтому «Из скорлупок льют монету, Да пускают в ход по свету». А взгляд поздних меркантилистов на прибыль как на запас продуктов, который остаётся после удовлетворения внутренних потребностей страны и который должен затем на внешнем рынке превратиться в деньги, объясняет особенно бережное отношение белки к изумрудам: «Девки сыплют изумруд В кладовую, да под спуд»; «Изумрудец вынимает И в мешочек опускает…».
Получившаяся цепочка совпадений не могла не обнадежить, и я вознамерился уже – по накатанной «меркантилистской» дорожке – с той же лёгкостью расшифровать и «ель». Но не тут-то было. Единственный образ ели, подходящий к данной ситуации и затмевающий собою все остальные её образы, имел отношение не к экономической деятельности Петра I, а к его календарной реформе, то есть был связан с приурочением начала нового года к Рождеству Христову (как известно, новогодняя, или рождественская, ёлка появилась у нас именно вследствие такого приурочения). Правда, намёк на необходимый символизм можно было уловить и здесь – если рассматривать «ель» не просто как элемент нового быта, но как символ нового порядка летосчисления. Ведь реформа календаря выразилась не только в сдвиге отсчета нового года с 1 сентября на 1 января, но и в сдвиге всего летосчисления с так называемого Сотворения мира на Рождество Христово. А в этом случае и «белку под ёлкой» можно было бы понять уже как символ нового (западного) образа хозяйствования под сенью нового (западного же) отсчёта времени.
Такое истолкование образа хотя и мало удовлетворило меня, но по крайней мере уже не выглядело слишком большой натяжкой. Тем не менее и оно оказалось не последним: заглянув для очистки совести в словарь В. И. Даля, я обнаружил там ещё один относящийся к «ели» и крайне интересный для меня смысловой контекст. Он основывался, как ни странно, на отождествлении ели с кабаком и выражался в ряде пословиц и поговорок: «Идти под ёлку» (то есть в кабак); «Ёлка (кабак) чище метлы дом подметёт»; «Ёлка зелена – бурлак денежку добудет» (на выпивку). Неужели же А. С. Пушкин имел здесь в виду столь знакомый нам «пьяный бюджет»?
Смысл отождествления ели с кабаком раскрылся мне при перечитывании пушкинской «Истории села Горюхина»: там описано центральное общественное здание села – питейное заведение, «украшенное ёлкою и изображением двуглавого орла». Естественно, я тут же вспомнил, что село Горюхино упоминается Пушкиным и в связи с «Повестями Белкина» (написанными почти одновременно со «Сказкой о царе Салтане»). И как оказалось, вспомнил не зря. Внимательно прочитав предисловие к этим повестям, я обнаружил там не больше не меньше как модель макроэкономики в миниатюре: благонамеренный, но несколько наивный помещик Белкин, вследствие проведённой им «экономической реформы» получает оброк с горюхинцев… орехами!
Допускаю, что образы «Сказки о царе Салтане» изначально задумывались Пушкиным как многозначные и даже многовариантные. При этом ничуть не настаиваю на своих догадках как на единственно возможных и исчерпывающе верных; считаю, что образ «белки под елкой» остаётся открытым и для более глубоких, чем мои, интерпретаций. А оснований так считать – более чем достаточно. Дело в том, что самый предмет политической экономии Пушкин осваивал ещё в Лицее, в течение двух последних лет учебы в нём. В послелицейские годы он находился в теснейших отношениях с автором книги «Опыт теории налогов» Н. И. Тургеневым36, а позднее делал замечания на книгу своего друга-декабриста М. Ф. Орлова «О государственном кредите». Критический взгляд на историю экономической мысли (меркантилисты – физиократы – смитианцы) он мог усвоить из трудов популярного в то время в России экономиста, историка и литературного критика Сисмонди (идеи которого были, по-видимому, особенно созвучны пушкинскому умонастроению). Даже в чисто литературной сфере он мог соприкасаться с такими, достаточно специальными, областями экономического знания, как, скажем, вопросы биржевой политики (у Байрона) или конкуренции (у В. Ф. Одоевского). А многочисленные свидетельства интереса Пушкина к экономическим проблемам, как и доказательства его относительной компетентности в них, дает его собственный журнал «Современник». Да и вообще тема «Пушкин и экономика» давно уже превратилась из экзотической в модную; взять хотя бы обзорный материал по ней в интересной работе А. В. Аникина «Муза и маммона»37.
Глава 7
Черномор и его команда
По аналогии со всем изложенным выше, сказочные подробности второго полёта Гвидона за море в образе мухи следует интерпретировать как высвечивание внутренней сущности Ткачихи. Напоминаю, что каждый из оппонентов Гвидона реагирует на рассказ корабельщиков о «чудном острове» в полном соответствии со своей специфической ролью в политическом раскладе Европы начала XVIII в., по принципу «у кого что болит, тот о том и говорит». А что может болеть у Ткачихи-Англии? Вопрос явно риторический; у Англии начала XVIII в. имелось только одно больное место – опасение, что кто-то может оспорить её статус «владычицы морей». Соответственно, «пунктик» Ткачихи, её, так сказать, «идея фикс» – это морской флот, с которым, видимо, и следует ассоциировать сказочный образ тридцати трёх богатырей. Но поэтому и заявление Ткачихи, что настоящим чудом следует считать не какой-то там новый город на никому не ведомом острове, а только лишь военную стражу, обитающую в море и охраняющую сушу, в переводе на обычный язык надо понимать так: «Подумаешь, русская крепость в каком-то там глухом углу Балтики! Разве можно серьезно воспринимать случайный военный успех варварской страны, не имеющей собственного морского флота? Вот когда она его заведёт – тогда и можно будет говорить о чуде».
Реакция Гвидона на эти слова известна: на рейде Буяна появляется морская стража из тридцати трех богатырей с дядькой Черномором во главе. Едва ли нужно здесь давать подробную историческую расшифровку этой реакции – она хрестоматийна, о ней можно узнать в любом учебнике, имеющем раздел о петровской эпохе. Для моей темы гораздо важнее ответить на вопросы: 1) какая именно конкретная личность скрывается под маской дядьки Черномора и 2) какой смысл вложен Пушкиным в число «33», то есть имеет ли оно под собой историко-фактологическую базу, или же наделено чисто фольклорной символикой (образ тридцати трех богатырей известен как мотив свадебной обрядности в русской народной песне38)?
Первый вопрос не очень труден; под дядькой Черномором (имя которого взято Пушкиным из карамзинской стихотворной сказки «Илья Муромец») скрывается, конечно же, Фёдор Матвееич Апраксин, генерал-адмирал русского флота, знаменитый сподвижник Петра I (1671–1728). «Черномором» он назван потому, что был главным распорядителем и надзирателем работ по созданию первого русского, так называемого черноморского флота в Воронеже и Азове. А «дядькой» – потому, что этот термин официально означал в допетровской и петровской Руси должность «опекуна» (например, дядькой самого Петра I был в своё время князь Борис Александрович Голицын). Таким вот дядькой, воспитателем-опекуном русского морского офицерства и был Ф. М. Апраксин – человек, который, по отзывам современников, не только не имел завистников (несмотря на постоянное расположение к себе государя), но, наоборот, пользовался всеобщим уважением.
Гораздо сложнее вопрос о количестве кораблей, построенных в России при Петре I. Общеизвестные факты таковы: к концу царствования Петра флот насчитывал 48 линейных кораблей и 800 мелких судов (С. М. Соловьёв; те же данные – у В. О. Ключевского). По более специальным данным, после смерти Петра на Балтийском флоте, на воде и на стапелях было до 40 линейных кораблей, до 10 фрегатов и до 100 галер39. Расхождение данных (сорок восемь у Соловьёва и Ключевского против сорока у Веселаго) говорит о том, что Соловьёв, а вслед за ним и Ключевский, скорее всего не различали линейных кораблей и фрегатов. Но 40 кораблей – это всё равно намного больше, чем 33. С другой стороны, в сказке, конечно же, описывается ситуация не «после Гвидона», а «при нём», то есть некий «парад сил» вроде того, что в реальной истории русского флота состоялся на Котлинском рейде в 1723 г. по случаю чествования «дедушки русского флота» – ботика Петра I. На этом рейде, по данным Веселаго, присутствовало 20 линейных кораблей; но это был далеко не весь флот, потому что остальные корабли находились на своих местах базирования в Риге, Ревеле и других пунктах приписки. Сколько же было остальных? Это можно выяснить, исходя из данных Веселаго за 1721 г.: «К наступающей весне 1721 года у Котлина и в Ревеле поспешно вооружался флот из 27 кораблей, 12 фрегатов и мелких судов и 3 бомбардирских корабля, а галерный флот, в числе которого одних галер было более 170, готовился к новому походу в стокгольмские шхеры»40. То есть если считать, что в 1721 г. было 27 кораблей, а в 1725-м – 40, то это означает, что в год со стапелей сходило приблизительно по 3 корабля и что число «33» при таком способе расчётов падает как раз на «парадный» 1723 г.
Конечно, это чисто теоретическая выкладка, которой нельзя особенно доверять (тем более что, согласно словарю Брокгауза – Ефрона, весной 1723 г. Апраксин принял начальство над 24 линейными кораблями Балтийского флота). Поэтому обратимся к другим источникам. По сведениям британского посла в Петербурге Джемса Джеффриса, в 1719 г. в Балтийском флоте насчитывалось уже 27 или 28 линейных кораблей, а на верфях строили ещё 10 и 7 из них готовились к спуску на воду весной 1720 года. «Проживи царь ещё три года, – писал Джеффрис лорду Стенгопу, – и у него будет флот в 40 линейных кораблей, от 70 до 90 пушек каждый…»41. Сведения, конечно, явно завышены: они свидетельствуют о панике, овладевшей Ткачихой. Более близкие к истине данные – у французского посла в Стокгольме Кампредона: «…в июне и июле 1723 года <…> в Петербурге, у Котлина и в Ревеле стоят в полном снаряжении не менее 22 линейных кораблей, 8 фрегатов, немало брандеров и бомбардирских кораблей и 70 галер»42. Близко тому и донесение из Санкт-Петербурга нидерландского посла де Вильде от 15 марта 1723 г.: «Флот, который вооружают здесь в настоящее время, состоит из 24-х линейных кораблей и нескольких фрегатов, находящихся в Кроншлоте, 6-и кораблей, стоящих в Ревеле, и 60-и галер <…> На здешних стапелях снова заложено несколько линейных кораблей и других судов меньшей величины. Весной надеются даже одно или два из них спустить на воду, и его Императорское Величество сам будет заниматься работами по одному 100-пушечному кораблю, киль которого скоро будет положен.»43.
Из дальнейших донесений де Вильде следует, что к лету 1723 г. ещё два корабля, действительно, были спущены на воду (что довело их общее количество до 32-х). Но вообще-то расчёты, основанные на изучении дипломатических донесений и других тому подобных материалов, недостаточно надёжны, потому что не исключают накладок. Например, об одном из двух вышеупомянутых де Вильде кораблей известно, что «он был возобновлён в большей части своего корпуса», то есть не был новым. В разных документах встречаются корабли, числящиеся то линейными, то фрегатами. Не всегда бывает ясно из названий кораблей, один это корабль или несколько («Пантелей» – «Пантелеймон» – «Пантелеймон-Виктория» – «Виктория»; «Св. Михаил» – «Архангел Михаил»). Бывает и так, что про один и тот же корабль в служебной переписке 1723 г. может быть сказано, что его «велено разломать», а по документам 1724 г. он вдруг обозначается как находящийся на плаву («Рафаил»).
Наименее противоречивую картину даёт, по-видимому, «Список военных судов, готовых к кампании 1723 года», хранящийся в Главном морском архиве (Дела адмиралт. коллегии 1723 г. № 18). Согласно этому Списку, число линейных кораблей «при Кроншлоте и при Ревеле» было 27 (21 + 6), а фрегатов -9 (4 + 5)44. Здесь же подробно перечислено пушечное вооружение каждого корабля, из чего следует вывод, что поскольку некоторые фрегаты по своему оснащению не только не уступали некоторым же линейным кораблям, но иногда и превосходили их, то как боевые единицы они вполне могли быть приравнены к ним. Итого получается 35 военных кораблей.
Привожу алфавитный перечень этой «команды»: «Армонт», «Арондель», «Астрахань», «Св. Александр», «Св. Андрей», «Британия», «Вахмейстр», «Выборг», «Гангут», «Девоншир», «Св. Екатерина», «Принц Евгений», «Ингерманланд», «Исаак-Виктория», «Карлс-Кронвапен», «Лесное», «Лаферм», «Марльбург», «Михаил Архангел», «Москва», «Нептун», «Св. Николай», «Норд-Адлер», «Св. Пётр», «Пантелеймон-Виктория», «Перл», «Полтава», «Рандольф», «Ревель», «Стор-Феникс», «Страфорд», «Фридрихштат», «Фридмакер», «Шлиссельбург», «Эсперанс».
Разумеется, с точки зрения моих разысканий данный перечень не мог не разочаровать. Но оставалась надежда на то, что пушкинское число «33» является отражением каких-то документально-значимых сведений, относящихся к периоду до 1723 г. И действительно, такие сведения нашлись, наконец, в труде А. Богданова «Дополнение к историческому, географическому и топографическому описанию Санкт-Петербурга с 1751 по 1762 гг.». Этот труд был обнаружен в XIX в. в Новгородской семинарской библиотеке, по наводке «Словаря светских писателей» митрополита Евгения Болховитинова, и издан в 1903 г. в Москве45.
Раскрыв эту книгу, я сразу понял, что сам Пушкин никогда никакой арифметикой не занимался – он просто воспользовался её данными, а точнее, её третьей части, называвшейся «Строение кораблей в Санкт-Петербурге». В этой части приводилась подробная «Роспись кораблям тем, которые от Его Величества отправлены были в кампанию в море в 1721 году». Кораблей там было перечислено ровно 33 (27 линейных и 6 фрегатов), причём названия их в значительной мере совпадали с названиями Списка 1723 г. Были, конечно, и расхождения. Но меня они уже не интересовали. Очевидным стало главное: цифра «33» имела, оказывается, под собой строгое историко-фактологическое обоснование. В этом я увидел ещё одно доказательство того, что символика в её отвлечённом, абстрактном виде была не во вкусе Пушкина.
Но и на этом разыскания не кончились. В 2004 г. мне довелось ознакомиться с книгой «Дважды Краснознамённый Балтийский флот: к 300-летию со дня создания»46. Здесь содержалась дополнительная информация по истории русского флота начала XVIII в.: «В первые годы существования Балтийского флота штатного положения о числе кораблей не существовало. 14 октября 1715 года для Балтийского флота было утверждено штатное положение, согласно которому полагалось иметь 27 линейных кораблей, 6 фрегатов, 6 шняв и 3 бомбардирских корабля. В галерном флоте было определено иметь 120 галер, в том числе 9 больших»47.