Со второй книгой связан занятный случай, о котором Моррасу в декабре 1948 г. поведал сидевший в соседней камере Валла, земляк-провансалец, бывший правый депутат и деятель режима Виши. «Друг сообщил мне историю со слов своего друга, офицера, взятого в 1940 г. в плен. Перед отправкой в Германию нацистский офицер проверял его вещи. Там были две книги: “Три мушкетера” и “Вечная Германия” (так. – В. М.). “О нет! – сказал немец, – никаких «Трех мушкетеров», месье. Сожалею, но всё военное запрещено. А вот «Вечная Германия» – какое прекрасное название! Берегите, месье, берегите!” Когда я пересказал это Моррасу, он просто зашелся от удовольствия» (MNE, 171).
Глаза на опасность «германизма» Моррасу, по его собственным словам, открыли два события. Первое – торжественная и вроде бы дружественная встреча французской и русской эскадр с немецким флотом 18 июня 1895 г. на открытии Кильского канала – построенного на деньги от репараций, которые Франции пришлось выплатить после поражения в войне. Вспоминая детскую мечту стать моряком, Моррас обычно добавлял: чтобы потопить германский флот или обстрелять германские порты.
Второе событие, случившееся одновременно с первым, – выход полного французского перевода «Речей к германской нации» Иоганна Готлиба Фихте, «чистокровного, беспримесного варвара» в отличие от «более или менее романизированных варваров, которые хоть как-то умели писать, вроде Лейбница, Гете, Гейне, Шопенгауэра или Ницше» (QFA, 24). Моррас и через полвека называл эту книгу «лютеранским Кораном и предвестьем “Майн кампф”» (PJF, 94), а его друг и соратник Леон Доде видел в ней «наилучший пример того, что может сделать сильная мысль – даже с неверными предпосылками – для возрождения страны»[12]. Моррас призвал всех французов прочитать эту книгу, чтобы знать врага, и добился того, что муниципальный совет Парижа закупил двести экземпляров перевода. «Корни воинственного германизма надо искать не в Бисмарке, но в Фихте», – напомнил он в октябре 1914 г. (MCV, I, 322).
Шарль Моррас. Перед вечной Германией. 1937. Обложка
Шарль Моррас. Когда французы не любили себя. 1926. Обложка и авантитул с инскриптом: «Госпоже Хайде Магнус Левель, почтительнейший привет автора. Ш. М.»
После Франко-прусской войны и завершившего ее тяжелого – для многих позорного – Франкфуртского мира минула четверть века. Германская империя, провозглашенная в Зеркальной галерее Большого Трианонского дворца в Версале 18 января 1871 г., обгоняла Францию по численности населения[13] и темпам промышленного развития, по развитию науки и общественного благосостояния, поэтому отношение к ней разнилось.
Всё меньше французов, не исключая членов правящей элиты, мечтало о реванше или, по крайней мере, считало его реальным – столь же реальным, как факт поражения в 1870 г. На его признании строили политику «отцы» Третьей республики Жюль Греви и Леон Гамбетта, даже если публично утверждали обратное (КЕТ, 241–243, 251–257). «Прекрасная идея реванша принесла огромную пользу, но, плохо управляемая, быстро пришла в упадок» (QFA, xiii) – сокрушался Моррас в книге, выразительно озаглавленной «Когда французы не любили себя» (1916).
Всё больше французов, опять-таки не исключая членов правящей элиты, выступало за интеллектуальное и культурное сотрудничество с Германией как шаг к национальному примирению, считая его более перспективным, чем вражду. В их числе передовая литературная молодежь – Реми де Гурмон, Анри де Ренье, Лоран Тайад, Франсис Вьеле-Гриффен. Жозефен Пеладан заявил: «Есть всего две расы – мыслящая и другая. Граница, которая их разделяет, называется невежеством» (QFA, 18).
Моррас свидетельствовал, что его ближайшие соратники знали Германию лучше, чем он сам, хоть и штудировал в юности Канта и Шопенгауэра: «[Морис] Пюжо, большой поклонник Вагнера, переводил Новалиса. <…> [Жак] Бенвиль только что вернулся из Южной Германии с материалами для книги о Людвиге [II Баварском]. <…> Анри Вожуа подверг строгому пересмотру свое раннее увлечение Кантом. Леон Доде, еще один страстный вагнерианец, приехал из Гамбурга и говорил по-немецки, как по-французски» (PJF, 107). Так что Бенвиль, пополнивший в 1900 г. команду «Action française», куда его привел Баррес, в качестве специалиста по германской истории и политике, выдавал желаемое за действительное, утверждая, да еще во множественном числе, в октябре 1914 г.: «Мы никогда не учили немецкий из-за симпатии, пристрастия или удовольствия. <…> Изучение немецкого языка рассматривалось как часть подготовки к реваншу. У этого никогда не было ни другой цели, ни другой пользы» (JBA, I, 124).
По словам писателя Поля Адама, «в конце XIX века Германия стала страной, у которой мы более всего заимствуем в духовной сфере. Несчастья 1870 г. компенсированы интеллектуальными дарами, которые нам принесли победители. <…> Отношения между Германией и Францией, счастливо установленные через посредничество интеллектуальной элиты, должны быть укреплены с помощью энергичного воздействия на политику правительств» (QFA, 2–3). Этой же позиции придерживались социалисты во главе с Жаном Жоресом, утверждавшие, что борются за сохранение мира в Европе, и делавшие ставку на солидарность с германскими «товарищами». «Начать должна французская сторона, – подхватил экономист Шарль Жид. – Немцев, говорящих по-французски, в десять раз больше, чем французов, говорящих по-немецки. В Германии в десять раз больше читают французских книг, чем во Франции – немецких. <…> Германия знает Францию гораздо лучше, чем Франция – Германию» (QFA, 4).
Утверждения, что Франции нечему учиться у Германии, которая «глупа – в том смысле, что не умна» (MCV, II, 108), и вообще у кого-либо, кроме античной Греции и Рима, были, как сейчас говорят, не в тренде. Считая французский классицизм высшим достижением европейской культуры, а значит, культуры вообще, Моррас ополчился на романтизм, в котором видел проявление «германизма» – тлетворный дух индивидуализма, бесформенности и разлада, который Жермена де Сталь занесла в страну гармонии. «Религиозный индивидуализм зовется Реформацией, политический – революцией, в искусстве это романтизм» (MPR, 67).
В философии главным злом было объявлено учение Канта как продолжателя ненавистного Руссо. «Кантианство – религия Третьей республики, – писал он в феврале 1904 г. в статье с многозначительным заглавием «Чемульпо[14], или Столетие Канта». – <…> Кантианство содержит в зародыше анархическое и космополитическое мышление. <…> Кантианство – по сути дрейфусарское учение. <…> Интеллектуально, морально, этически он наш враг, и потому мы обязаны отдавать ему должное. <…> Кант представлял себя Коперником философии. Правильнее было бы назвать его Птолемеем. Птолемей считал, что все небесные светила вращаются вокруг неподвижной земли, а Кант видел человеческий дух поставленным в центр природы, которой он диктует свои законы» (QFA, 241–243). Доде развил эту аргументацию в книге «Против немецкого духа от Канта до Круппа» (1915), добавив к врагам Франции, разлагающим ее дух, пессимизм Шопенгауэра и «философию бессознательного» Гартмана.
Единственное, что Моррас одобрял в Германии, – государственный строй, поскольку «Гогенцоллерны не более чем удачливые и успешные имитаторы наших Капетингов» (МЕМ, 483). Поэтому он соблюдал корректность в высказываниях о кайзере Вильгельме II – по крайней мере до начала Первой мировой войны.
IV
Равноправие между коренными французами (для Морраса – не менее чем тремя поколениями, жившими в стране и имевшими французское подданство) и недавно натурализовавшимися «метеками» (законодательство Третьей республики существенно упростило этот процесс), особенно на государственной службе, в бизнесе и в системе образования, представлялось ему главной внутренней угрозой. В евреях и протестантах он видел не только чужеродное тело в национальном организме, но орудие «наследственного врага» – германизма. «Главными двигателями и агентами немецкой рекламы в XIX и в XX веках были евреи обоих полушарий», – утверждал Моррас даже после Второй мировой вой ны (PJF, 101). «Еврейское вторжение – первый эшелон немецкого, – вторил ему Доде. – Франкфуртские банкиры идут впереди армий кайзера» (LDS, 209).
«После “дела Дрейфуса”, – констатировал эссеист П. Серан, – во французской политической жизни антисемитизм был для правых тем же, чем антиклерикализм для левых. Крик “Долой евреев!” отвечал на крик “Долой попов!”»[15]. Вплоть до Второй мировой войны юдофобия во Франции «оставалась среди принятых норм эпохи», как отметил историк Л. Жоли, предупреждая против ее «анахронической трактовки»[16]. В 1979 г. Жан Мадиран утверждал: «Следует заявить со всей определенностью: Шарль Моррас не был антисемитом. Даже отчасти не был. Совсем не был. Значение слов определяется их использованием – в то время, когда они используются. Сегодня антисемитизм означает расизм, нацизм, истребление евреев. Моррас был абсолютным антирасистом и яростным антинацистом. Он не был антисемитом в современном значении этого слова» (JMM, 79).
Юдофобы были не только на правом фланге, но и на левом – среди социалистов и синдикалистов. «Послушайте толпу, которая кричит “Долой евреев!” – писал в феврале 1890 г. Баррес, депутат-буланжист и любимец эстетской молодежи. – Это надо понимать как “Долой социальное неравенство!”» (ВМС, 627). «Антисемитизм эпохи, разделявшийся частью социалистов, был направлен против евреев как представителей капитализма», – отметил его биограф Ив Широн (VMB, 133). Этим же Луи Димье, многолетний соратник Морраса, объяснял малый успех подобной пропаганды среди рабочих: «Парижский мелкий буржуа – антисемит, рабочий – нет. Еврей – не конкурент ему, но зачастую работодатель, причем не хуже других» (DVA, 124).
Под «еврейством» Моррас понимал не этнос или конфессию, но «нацию внутри нации, государство в государстве», чуждую силу, которая «вмешивается в нашу политическую жизнь, внося лишь раскол и разрушение» (МРС, 467–468). «Вместо власти князей нашей расы мы получили хлыст менял иной, чем наша, плоти», – писал он в 1905 г., обличая власть Золота, которое «без ущерба для себя равно служит Парижу, Берлину и Иерусалиму», в предисловии к «Будущему интеллигенции» (единственная книга Морраса, переведенная на русский язык[17]). «Тот, кто придает нашему антисемитизму конфессиональный или религиозный характер, просто неправильно информирован, – разъяснил он в том же году. – Антисемитизм существует лишь потому, что французы вынуждены задавать себе вопрос, являются ли они хозяевами в собственном доме. <…> Опасайтесь, как чумы, обычной реплики наших противников: “Вы антисемит? Значит, вы хотите убить всех евреев”. Мы только хотим поставить их на свое место, причем это место не будет первым. Не меньше, но и не больше» (QFA, 190, 197).
Что это значило? Двадцать лет спустя Моррас объяснил: «Представим, что еврей из Галиции, еле говорящий по-французски, приезжает в Париж, продает свои пожитки, торгует, спекулирует на бирже. Разбогатев, он натурализуется (т. е. получает гражданство. – В. М.) и отправляет сына в лицей. Окончив его, тот становится адвокатом, профессором, журналистом, сенатором, министром и президентом республики. И ничто не противостоит этому странному cursus honorum[18]» (МЕМ, lxxxviii – lxxxix). Впрочем, такую опасность автор видел во всех «метеках».
Немецкий либерал и франкофил Эрнст-Роберт Курциус в начале 1930-х гг. с недоумением отметил, что «у французов нет ни расового инстинкта, ни расового сознания»: «Они не понимают отношения немцев и англосаксов к цветным расам» и «считают смешение кровей и скрещивание рас одним из главных достоинств Франции» (ERC, 105–106). Моррас не выступал за «метисизацию» Франции, но таковой не страшился его единомышленник генерал Шарль Манжен, призывавший после Первой мировой войны создать в Европе миллионную колониальную армию для будущей схватки с Германией. По замечанию советского аналитика М. Павловича (М. Л. Вельтмана), «осуществление мечты французских националистов довести численность цветной армии до 1 миллиона солдат в целях борьбы с немецкой опасностью повело бы к исчезновению французской нации как определенной этнической единицы». Но «боши» страшили их куда больше, чем перспектива, что «Марианна будет кофе с молоком» (ПФИ, 147, 153–154).
Что предлагал Моррас? «Евреи не будут ни преследуемы, ни изгнаны. Живущие во Франции евреи останутся ее подданными, но перестанут быть гражданами. Как и подданным в наших колониях, государство обеспечит им безопасность, правосудие, свободное исповедание религии. Им будет запрещено участие в общественных делах и закрыт доступ на государственную службу» (VCM, 170). На нее он предлагал принимать только граждан не менее чем в третьем поколении, однако без дискриминации по религиозному признаку.
Для Морраса «Кровь олицетворяла родовое достоинство, национальное величие, стабильный уклад, цивилизацию». Его антипод «Золото – социальную дезинтеграцию, национальную индифферентность, всесилие денег, индивидуалистический разброд. Царство Крови – это монархия. Царство Золота – демократия. Торжество Крови – это старая добрая Франция. Торжество Золота – это постреволюционное настоящее и неотвратимо наступающее будущее»[19]. «Нет чистой французской крови, нет французского этнического типа, – писал в 1941 г. Тьерри Монье, считавшийся идейным преемником Морраса. – Французский народ есть продукт не крови, но истории»[20]. Никакой биологии, только «выбор между Ростовщиком и Государем, Финансами и Шпагой».
Пьер Бутан, еще один ученик и последователь, напомнил, что Моррас «всегда отвергал биологический миф крови» (РВМ, 285), шла ли речь о евреях или других народах. Юдофоб Люсьен Ребате саркастически писал о его «ужасе перед расизмом» (RMF, 133). «Нелепо говорить, что германцы – цвет европейской расы, – повторял Моррас. – Нелепо считать их чем-то большим, чем спутниками цивилизации, исторические центры которой назывались Афины, Рим, Париж» (DAЕ, 1–2). Поэтому предостерег юного Жака Бенвиля от «бредней о чистой расе», когда тот ненадолго увлекся идеями антрополога Жоржа Ваше де Лапужа, попавшего на страницы «Revue de l'Action française», об «арийстве» – задолго до того, как нацисты подняли их на щит (DDB, 80–81). Особую опасность Моррас видел в национальном происхождении расистских идей: «Учения о чистой расе, избранном народе и особенной крови неотделимы от теорий, которые фабрикует Германия, включая наиболее революционные» (DAЕ, 289).
Чистоте крови Моррас не придавал значения даже как идеолог наследственной монархии. Возражая расистам, он напомнил, что «всегда строго отделял рассуждения о политическом и экономическом наследовании от туманных, опасных и произвольных обобщений относительно физиологической наследственности» (DAE, 5). «Мы говорим, – подчеркнул он в предисловии к итоговому изданию программного «Исследования о монархии», – что наследственный суверен находится в лучшем положении (чем выборный. – В. М.), чтобы хорошо управлять. Мы никогда не говорили, что хорошее управление – достоинство его крови» (МЕМ, lxxxvi).
«Моррас привлек внимание к преобладающему положению евреев, в сравнении с их численностью, в эпоху Третьей республики, как и других меньшинств: протестантов и масонов, – суммировал его биограф Широн. – Исторически несомненно, что эти три группы породили лаицистскую и прогрессистскую идеологию Третьей республики» (VMB, 168).
V
Только что осужденного «еврейско-германского шпиона» Дрейфуса Моррас впервые упомянул в конце 1894 г. в статье «Метеки», но лишь походя. Он не заинтересовался его делом, в отличие от трибунов национализма – Барреса[21] и Доде, которые в качестве журналистов 5 января 1895 г. присутствовали при разжаловании капитана. Поначалу в его виновности не сомневался даже Эмиль Золя, будущий трибун дрейфусарства. Другой будущий дрейфусар Жан Жорес, выступая в Палате депутатов, выразил сожаление, что осужденного не казнили (VMB, 170).