Пушкин либертен и пророк: Опыт реконструкции публичной биографии - Игорь Немировский 2 стр.


Гоголь сам на лекции Мицкевича не ходил, но мог знать о суждениях Мицкевича на тему профетизма вообще и пушкинского в частности из многих источников, в том числе от Анненкова, с которым в это время его связывала близкая дружба, а также и от самого Мицкевича[25]. Впрочем, вложенные Гоголем в уста Мицкевича слова не свидетельствуют о действительном знакомстве с лекциями Мицкевича; они лишь указывают на огромную популярность этих лекций в русской культурной среде.

Последующее духовное развитие Гоголя привело к ослаблению его дружбы с Анненковым: тот не принял и осудил «Выбранные места из переписки с друзьями». По его признанию, он был «нравственным участником» создания критического письма Белинского Гоголю, написанного из Зальцбрунна в 1847 году[26].

Важнейшим пунктом этого письма было осуждение Гоголя, в частности за то, что он считал апологетизацию монарха частью профетического служения. Белинский отвечал на это:

Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками ‹…› Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух – он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот: постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим окомпрометировал бы себя в глазах общества[27].

Очень похоже, что прямо не названный Белинским «человек (даже порядочный)» – это Пушкин. Приведенное выше соображение Белинского содержит скрытую цитату из послания «Энгельгардту» (1819) с характерным для пушкинской поэзии домихайловского периода противопоставлением «небесного» и «земного царя (бога)»:

Открытым сердцем говоря
Насчет глупца, вельможи злого,
Насчет холопа записного,
Насчет небесного царя,
А иногда насчет земного.
(Энгельгардту, 1819. – II, 84)

Это стихотворение при жизни Пушкина было опубликовано без последних четырнадцати строк, в том числе без приведенных выше пяти, завершающих стихотворение (II, 1050). Анненков напечатал концовку под заглавием «Выпущенный конец послания к Энгельгардту» (1857) без последних двух строк по имеющемуся у него списку (не думаю, что по автографу), естественно, содержавшему эти строки (см. там же). Белинскому они могли быть известны как через Анненкова, так и без его посредства, поскольку стихотворение имело хождение во многих списках (см. там же).

В подтексте приведенного выше отрывка из письма Белинского содержится еще одна цитата из пушкинского стихотворения, опубликованного в тот же год, что и послание «Энгельгардту», и имевшего в прижизненной публикации заглавие «Ответ на вызов написать стихи в честь Ее Императорского Величества Государыни Елизаветы Алексеевны» (1819):

На лире скромной, благородной
Земных богов я не хвалил
И силе в гордости свободной
Кадилом лести не кадил.
(К Н. Я. Плюсковой. – II, 65)

Из сравнения текстов Белинского и «Ответа на вызов» Пушкина видно, что используемый Белинским мотив «подкурения… земному богу» является перифразой пушкинских строк.

Представляется, что, и приводя в качестве примера ситуацию, в которой «земной царь… и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества», Белинский имеет в виду эпизод из пушкинской биографии, а именно реакцию Николая I на представленное ему стихотворение «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю», 1828). Жандармская копия стихотворения содержит резолюцию императора «Можно распространять, но нельзя печатать» (ориг. по-французски. – III, 1154). Так и произошло. Стихотворение широко разошлось во многих списках и вызвало негативную реакцию русского общества[28].

Можно догадаться и о том, какие именно стихотворения Белинский имел в виду, утверждая в письме Гоголю, что Пушкину «стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения… чтобы вдруг лишиться народной любви»[29]. Два стихотворения из трех – это почти наверняка «Друзьям» и «Стансы» (1826), более верноподданнических стихотворений в пушкинском репертуаре нет. Трудно удержаться от предположения, что третьим стихотворением, «лишившим Пушкина народной любви», было стихотворение «Пророк», опубликованное в «Московском вестнике» почти одновременно со «Стансами». Стихотворение «Друзьям» открывается цитатой из 138 Псалма («Нет лести в языце моем») и включает самоопределение Пушкина как «Небом избранного певца».

Примечательно, что антипрофетический пассаж Белинского имеет в своем подтексте стихотворения «Энгельгардту» и «Ответ на вызов написать стихи…», относящиеся к одному тому же периоду в жизни Пушкина, между 1818 годом и весной 1820 года. Это было время активного общения поэта с членами оргиастического общества «Зеленая лампа», совмещавшего в своей деятельности эротизм с политическим и религиозным вольномыслием. Эти черты отразились во многих стихотворениях Пушкина этого периода – проявлениях пушкинского либертинажа, который доминировал в творчестве и жизнетворчестве поэта, пока на смену ему не пришел профетизм. Пиком пушкинского либертинажа стал именно 1819 год.

Письмо Белинского к Гоголю указывает на ощущаемый критиком контраст между либертинажной составляющей пушкинского творчества и его профетизмом. При этом хорошо видно, что с профетизмом Белинский ассоциировал представления о верноподданничестве Пушкина, а с либертинажем – политическое и религиозное вольномыслие поэта. Выражение этого контраста в подцензурных произведениях николаевской эпохи было немыслимо. В опубликованной (и, следовательно, прошедшей цензуру) пятой статье о Пушкине Белинский пишет о стихотворениях «Стансы» и «Друзьям» совсем иначе, чем в неподцензурном письме Гоголю. В статье о «Стансах» говорится так:

Эта пьеса драгоценна русскому сердцу в двух отношениях: в ней, словно изваянный, является колоссальный образ Петра; в связи с ним находим в ней поэтическое пророчество, так чудно и вполне сбывшееся, о блаженстве наших дней[30].

О «Пророке» в этой же публикации говорится как о произведении, представляющем «красоты восточной поэзии другого характера и высшего рода», и указывается на то, что он принадлежит «к величайшим произведениям пушкинского гения-протея»[31]. Понятно, что «восточной поэзией другого характера и высшего рода» Белинский называет библейскую поэзию.

Анненков, работая над «Материалами к биографии Пушкина» в последние годы николаевского царствования, хорошо понимал, что в подцензурной биографии Пушкина профетическая тема могла бы иметь только одно воплощение – гоголевское. Критическое отношение к пушкинскому профетизму было невозможно: оно могло навести чиновного читателя на мысль о письме Белинского, а это на момент завершения книги Анненкова оставалось опасным. Совсем немного времени прошло с тех пор, как Достоевский за публичное чтение этого письма пошел на каторгу. Анненков имел это в виду, работая над «Материалами»:

Ф. Достоевский попал на пять лет в арестантские роты за распространение письма Белинского к Гоголю, писанного при мне в Зальцбрунне в 1847 году. Как нравственный участник, не донесший правительству о нем, я мог бы тоже попасть в арестантские роты[32].

Он предпочел не касаться темы пушкинского профетизма и не упомянул о стихотворении «Пророк»[33].

II

После смерти Николая I, в новых исторических и цензурных условиях, у Анненкова появилась возможность написать биографию Пушкина без купюр и без страха навлечь на себя подозрения в неблагонадежности. В его новую книгу «Пушкин в Александровскую эпоху» (1874) вошло многое из того, о чем он не мог или не желал писать в «Материалах». Это, прежде всего, история отношений Пушкина с императором. Так, в частности, было подробно описано возвращение поэта из Михайловской ссылки. Было показано, что, вопреки официальной биографической легенде о Пушкине, ключевую роль в этом событии сыграл не император, а усилия Пушкина, его друзей и родителей. Историческая встреча поэта с Николаем, которую многие современники воспринимали как поворотный момент в биографии Пушкина, описана суховато и без живописных подробностей, восходящих к рассказам об этой встрече самого Пушкина. Н. Я. Эйдельман насчитал более пятидесяти таких историй[34]. Анненков свой рассказ строит не на них, а на единственном воспоминании, восходящем к собеседнику Пушкина, императору Николаю в пересказе М. Корфа[35]. О «личных» отношениях поэта с императором Анненков говорит с большой осторожностью и лаконизмом. Стихотворения «Стансы», «Друзьям» и «Пророк» ни разу не упоминаются на страницах книги Анненкова, и тема пушкинского профетизма прямо не затрагивается, зато цитируется ставшее после этого знаменитым письмо Пушкина из Одессы (1824 год, адресат неизвестен), где он признается в том, что «берет уроки чистого афеизма»[36].

В книге подробно рассказывается об участии Пушкина в собраниях «Зеленой лампы». Анненков определяет это дружеское общество как имеющее «оргиаческий характер» и не без сарказма противопоставляет его декабристскому движению:

когда в 1825 г. произошла поверка направлений, усвоенных различными дозволенными и недозволенными обществами, невинный, т. е. оргиаческий характер «Зеленой лампы» обнаружился тотчас же и послужил ей оправданием[37].

Двойственность поведения Пушкина, сочетавшего общение с «аристократами разгула» (так Анненков определил членов «Зеленой лампы») и глубокий интерес к деятельности «Союза Благоденствия» (1818 – 1821), составляет, на наш взгляд, сильнейшую методологическую сторону второй пушкинской биографии Анненкова[38]. Противопоставляются профанирующее социальные и религиозные нормы поведение Пушкина в рамках «Зеленой лампы» и сочувствие поэта к этической «пуританской» программе Союза Благоденствия. Разрешения, нейтрализации этой противоречивой двойственности пушкинской личности в рамках своего исследования Анненков не дает, притом что на уровне автоманифестации стремится к этому. В новой книге о Пушкине Анненков формулировал свою творческую задачу иначе, чем в «Материалах». Теперь он видел ее не в противопоставлении двух половин жизни поэта, а в преодолении противоречий в оценках его личности:

Если нам удастся одинаково устранить два противоположных воззрения на Пушкина, существующие доныне в большинстве нашего общества, из которых одно представляет его себе прототипом демонической натуры, не признававшей ничего святого на земле, кроме своих личных или авторских интересов, a другое, наоборот, целиком переносит на него самого всю нежность, свежесть и задушевность его лирических произведений, считая человека и поэта за одно и то же духовное лицо, – то цель очерка будет вполне достигнута[39].

Указывая на неправомерность отождествления Пушкина-«человека» с Пушкиным-«поэтом», Анненков мимоходом задевает «второго пушкиниста» и своего извечного конкурента, П. И. Бартенева, однако главный смысл поставленной им перед самим собой творческой задачи заключался в нейтрализации противоречивого отношения к Пушкину, сложившегося в русском обществе к началу семидесятых годов[40], – сам Анненков в значительной степени его разделял.

К этому времени споры о том, был ли профетизм Пушкина выражением его личных отношений с императором или, напротив, выражал скорбь общества по поводу поражения декабристов, сменился вопросом о том, а был ли вообще Пушкин «пророком», то есть был ли он достоин того, чтобы выражать национальный дух. В новую эпоху современники не стеснялись в высказывании самых серьезных сомнений в морали Пушкина. Крайним, но далеко не единственным выражением подобной позиции стали воспоминания лицейского однокашника поэта М. А. Корфа, сделавшего блестящую карьеру при Николае I. По мнению бывшего лицеиста, в Пушкине

не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств; он полагал даже какое-то хвастовство в высшем цинизме по этим предметам: злые насмешки, часто в самых отвратительных картинах, над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над всеми связями общественными и семейными… ‹…›…Пушкин представлял тип самого грязного разврата[41].

Корф не был одинок. Еще более резко о Пушкине отозвался человек из совсем другого, не правительственного лагеря, декабрист И. И. Горбачевский. При этом, если Корф обвинял Пушкина в аморальности потому, что поэт не был верен императору и отвечал на его милости черной неблагодарностью, Горбачевский упрекал Пушкина в сервилизме. Оба сходились в том, что Пушкин не может быть выразителем русского национального духа:

…Он (Пушкин. – И. Н.) сам при смерти это подтвердил, сказавши Жуковскому: «Скажи ему (императору Николаю I. – И. Н.), если бы не это, я бы был весь его». Что это такое? И это сказал народный поэт, которым именем все аристократы и подлипалы так его называют. Прочти со вниманием об их воспитании в лицее; разве из такой почвы вырастают народные поэты, республиканцы и патриоты? Такая ли наша жизнь в молодости была, как их? Терпели ли они те нужды, то унижение, те лишения, тот голод и холод, что мы терпели? А посмотри их нравственную сторону. Мне рассказывали Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин про Пушкина такие на юге проделки, что уши и теперь краснеют[42].

Резкость критических оценок Пушкина, распространенных в шестидесятые годы, в конце семидесятых сменилась волной обожания. Общество готовилось к открытию памятника Пушкину в Москве. Деньги на него собирались по подписке, и общий характер торжеств имел не официальный, а народный и даже, в определенной степени, оппозиционный характер. В этой атмосфере в год открытия памятника Пушкину появляется итоговая книга Анненкова «Общественные идеалы Пушкина» (1880). Цель ее была отвести от Пушкина упреки в аморализме и беспринципности и показать, что у поэта имелась собственная система общественных воззрений.

Важный акцент книги состоял в том, что эта система не имела ничего общего с правительственной идеологией:

А. С. Пушкин точно так же имел свою домашнюю, секретную теорию разумного гражданского существования, как и учители его – Карамзин и Жуковский, но с тою разницей, что последние пользовались возможностью доводить свои теории до сведения официального мира, между тем как Пушкинские теории, которые он обдумывал долгое время, должны были остаться при нем одном…[43]

Чтобы усилить противостояние между «теорией разумного гражданского существования» Пушкина и официальной идеологией, Анненков постоянно подчеркивает, что между Пушкиным и императором стоял шеф жандармов А. Х. Бенкендорф[44].

Назад Дальше