Но, конечно, главный пафос книги Анненкова состоял в утверждении народности общественных идеалов Пушкина, на основании того, «что конечная цель всех его (Пушкина. – И. Н.) рассуждений была все-таки забота о народе и о доставлении ему той доли защиты и свободы в труде, каких он сам, по стечению обстоятельств и при известной тогдашней обстановке своей, добыть не мог»[45]. Общественные идеалы Пушкина в изображении Анненкова получали, к тому же, отчетливый почвеннический и даже антизападнический характер:
Он сделался очень чувствителен к выходкам и диффамациям западного либерализма, направленным на всю историю России и на общество. Ему казалось, что отыскать нравственные начала, на которых зиждется наше государство, значит – оградить честь русского ума и народного характера, участвовавших в его образовании. И нет сомнения, что большинство тогдашних писателей, на содействие которых Пушкин и рассчитывал, пошли бы охотно за ним[46].
О профетизме Пушкина Анненков по-прежнему не упоминал, но оценка Пушкина как «пророка» – выразителя народного духа – стала ему очень близка. Об этом свидетельствует реакция Анненкова на речь Достоевского на церемонии открытия памятника Пушкину в Москве (1880). Достоевский прямо назвал Пушкина пророком:
…Пушкин тотчас же, как только прикоснулся к силе народной, так уже и предчувствует великое грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк[47].
Речь Достоевского произвела настолько сильное впечатление на Анненкова, что он, несмотря на плохие личные взаимоотношения, существовавшие между двумя писателями в это время, подбежал и, как писал сам Достоевский жене, стал «жать мою руку и целовать меня в плечо»[48]. Анненкова не смутило, что Достоевский повторил в своей речи формулу своего давнего оппонента Гоголя –
Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русской человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет[49].
Интересно, что тогда же, в год открытия памятника Пушкину в Москве, историк М. И. Семевский отказался печатать антипушкинскую филиппику декабриста И. И. Горбачевского на страницах своего журнала «Русская старина»[50]. При этом тогда же и в том же журнале появились приписываемые Пушкину ужасные вирши, в которых он назывался «пророком России»:
Эти строки были известны Бартеневу со слов Погодина еще в шестидесятые годы, но он не торопился их публиковать, поскольку не считал их пушкинскими. Зато в 1880 году, в контексте пушкинских торжеств, они были опубликованы дважды: со слов С. А. Соболевского[52] и со слов А. В. Веневитинова[53].
Либералисты и либертены: случай Пушкина
Отзыв о Пушкине декабриста, члена Общества соединенных славян И. И. Горбачевского (1800 – 1869) – пожалуй, самая резкая и почти табуированная в пушкиноведении оценка личности поэта. Содержавшийся в письме Горбачевского другому декабристу, М. А. Бестужеву (1800 – 1871), отзыв о Пушкине настолько смутил пушкиниста М. И. Семевского, что он исключил его из первой публикации письма, мотивируя свой неординарный для профессионального историка поступок тем, что оценки Горбачевского не могут быть напечатаны как «крайне резкие о личном характере великого поэта и голословные»[54].
В научный оборот отзыв Горбачевского был введен незадолго до революции 1917 года, когда авторитет Пушкина стал уступать пиетету перед декабристами как зачинателями русского революционного движения. Публикатор отзыва П. Е. Щеголев был не только замечательным пушкинистом и историком, но и профессиональным революционером. Поэтому в полном виде письмо Горбачевского впервые увидело свет на страницах революционной (меньшевистской) газеты «День»[55] и лишь затем появилось в отдельном издании записок и писем Горбачевского[56]. Характерно, что произошло это в столетнюю годовщину восстания декабристов, в 1925 году. Впрочем, уже в 1963 году, в следующем, академическом, то есть претендующем на полноту, издании записок и писем Горбачевского, отзыв был опубликован с купюрой. Приведем его полностью:
Я не могу забыть той брошюрки, которую я у тебя читал, сочинения нашего Ив‹ана› Ив‹ановича› Пущина о своем воспитании лицейском и о своем Пушкине, о котором он много написал. Бедный Пущин, он того не знает, что нам от Верховной Думы было даже запрещено знакомиться с поэтом Александром Сергеевичем Пушкиным, когда он жил на юге. И почему было прямо сказано, что он по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного общества. И теперь я в этом совершенно убежден, – он сам при смерти это подтвердил, Жуковскому: «Скажи ему (императору Николаю I. – И. Н.), что если бы не это, я был бы весь его». Что это такое? И это сказал Народный поэт, которым именем все аристократы и подлипалы так его называют. Прочти со вниманием об их воспитании в Лицее; разве из такой почвы вырастают народные поэты, республиканцы и патриоты? Такая ли наша жизнь в молодости была, как их? Терпели ли они те нужды, то унижение, те лишения, тот голод и холод, что мы терпели? А посмотри их нравственную сторону. Мне рассказывали Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин про Пушкина такие на юге проделки, что и теперь уши краснеют[57].
Отзыв был сделан 12 июня 1861 года по прочтении Горбачевским «Записок о Пушкине», написанных лицейским другом поэта, декабристом, членом Северного общества И. И. Пущиным (1798 – 1859).
Советские публикаторы Горбачевского П. Е. Щеголев[58] и Б. Е. Сыроечковский[59] поспешили объяснить резкость оценок и шокирующий характер приведенных фактов ошибками памяти декабриста. Основанным на ошибке памяти они считали прежде всего утверждение Горбачевского о том, что в Южном обществе существовал запрет на знакомство с Пушкиным. Исследователи полагали, что в сентябре 1825 года, когда происходило общение Горбачевского с М. П. Бестужевым-Рюминым и С. И. Муравьевым-Апостолом (а именно они осуществляли связь между Верховной думой Южного общества и Обществом соединенных славян), в подобном запрете не было необходимости, потому что Пушкин уже покинул юг России и находился в Михайловской ссылке. Но, конечно, одного этого соображения недостаточно, чтобы опровергнуть утверждение Горбачевского и доказать ошибку его памяти. Дело в том, что в сентябре 1825 года пребывание Пушкина в Михайловской ссылке не могло выглядеть как необоримое препятствие для контактов между ним и кем-либо из «южан». Тогда еще никто не мог предположить, что в декабре того же года случится восстание и после него встреча поэта с декабристами действительно станет невозможной. Следовательно, если Верховная дума Южного общества в самом деле имела целью пресечь контакты Пушкина со своими членами, в сентябре 1825 года этот запрет еще мог существовать, даже если он был сделан раньше, когда Пушкин находился на юге.
Интересный анализ отзыва Горбачевского принадлежит современному исследователю декабризма В. С. Парсамову[60]. Парсамов считает, что резкость отзыва Горбачевского отражает исключительно его индивидуальную (а не определенной части декабристского сообщества) позицию – позицию человека скорее разночинного, чем дворянского, происхождения и мировоззрения.
Пушкин для Горбачевского, – развивает свою мысль исследователь, – воплощает дворянскую верноподданническую культуру и дворянское поведение. Недоверие к дворянству у Горбачевского, – считает Парсамов, – с годами не только не проходило, но все больше нарастало и достигло своего апогея в годы крестьянской реформы, которую он оценивал с революционно-демократических позиций[61].
Таким образом, – утверждает Парсамов, – оценка Горбачевского отражает реалии не столько 1825 года (когда декабрист недолго, но бурно общался с М. П. Бестужевым-Рюминым и С. И. Муравьевым-Апостолом. – И. Н.), сколько идеологическую ситуацию начала шестидесятых годов[62].
С Парсамовым можно согласиться, по крайней мере, в том, что Горбачевский представлял самый левый, наиболее демократический фланг декабристского движения. Резкость оценок действительно выделяет его среди других декабристов. Интересно, что при этом близко знавший его современник, революционер-шестидесятник, друг Н. Г. Чернышевского, В. А. Обручев не подтверждал демократических установок Горбачевского. В 1862 году Обручев жил на поселении в Петровском Заводе, где декабристы проходили каторгу и где после освобождения остался жить Горбачевский. В своих воспоминаниях об этом годе Обручев писал:
Ивану Ивановичу было в то время шестьдесят три года. Он был широкий мужчина, несколько выше среднего роста, с крупной, мало поседевшей головой, причесанной или растрепанной на манер генералов александровских дней, но при пушистых усах и бакенбардах. По внешности он был бы на своем месте только в обстановке корпусного командира. И говор у него был важных старцев, барский, густой, чисто русский, без малейшего следа хохлацкого происхождения или сибирского навыка. Такой же барский, всегда благосклонный, был у него и взгляд. Во всем он был барин[63].
В чем невозможно согласиться с Парсамовым, так это в том, что утверждение Горбачевского о запрете Верховной думы знакомиться с Пушкиным определено реалиями шестидесятых годов. Потому что, если это не ошибка памяти и не факт из истории декабризма, а обстоятельство, обусловленное идейными соображениями, характерными для начала 1860-х годов, то иначе как клеветой его назвать нельзя. Между тем знавшие Горбачевского современники и исследователи сходятся в том, что на клевету он не был способен. Более того, среди декабристов Горбачевский имел репутацию строгого мемуариста, которому можно доверять. Его «Записки» до сих пор являются наиболее точным и подробным свидетельством об Обществе Соединенных Славян и о восстании Черниговского полка. Следовательно, нет оснований не доверять утверждению Горбачевского о существовании (в той или иной форме) запрета, о котором он упоминает.
Н. Я. Эйдельман[64] был первым среди советских историков, кто признал утверждение Горбачевского о существовании запрета на знакомство с Пушкиным для членов Южного общества истинным. При этом Эйдельман объяснял распоряжение Верховной думы случайным обстоятельством, а именно клеветническими сведениями о Пушкине, дошедшими до М. П. Бестужева-Рюмина и С. И. Муравьева-Апостола через одесского знакомого поэта, Александра Николаевича Раевского[65]. В качестве аргумента, указывающего на то, что Александр Раевский клеветал на поэта, ученый приводит стихотворение Пушкина «Коварность» (1824), где, как считает Эйдельман, строки «…сам презренной клеветы /…невидимым был эхом» указывают на Раевского.
О сложной роли Александра Раевского в одесский период жизни Пушкина писали давно. Эйдельман был не первым, кто полагал, что в стихотворении «Коварность» Пушкин имел в виду А. Раевского. Автор этой гипотезы – Т. Г. Цявловская[66], и самое мягкое, что про эту гипотезу можно сказать, – это то, что она не стала общепринятой. Так, строя гипотезу на гипотезе, Эйдельман изменяет своей обычной исследовательской объективности единственно для того, чтобы объяснить запрет членам Южного общества знакомиться с Пушкиным случайными обстоятельствами. Исследователь был всего в одном шаге от того, чтобы дать отзыву Горбачевского глубокое историческое объяснение. Но шаг этот не был сделан, потому что Эйдельман избегал резкого противопоставления Пушкина декабристам. С его точки зрения, Пушкин и декабристы относились к одному идеологическому лагерю – и разногласия между ними, если и были, имели не принципиальный характер и основывались на стечениях обстоятельств.
Значительно более сложно, чем Эйдельман, оценивал отношение декабристов к Пушкину Ю. М. Лотман:
Непонимание особенности пушкинской позиции рождало в конспиративных кругах представление о том, что он еще «незрел» и не заслуживает доверия. И если люди, лично знавшие Пушкина и любившие его, смягчали этот приговор утешающими рассуждениями о том, что будучи вне тайного общества Пушкин способствует своими стихами делу свободы (Пущин), или ссылкой на необходимость оберегать его талант от опасностей, связанных с непосредственной революционной борьбой (Рылеев-то себя не берег!), то до людей декабристской периферии, лично с Пушкиным не знакомых и питающихся слухами из третьих рук, доходили толки такого рода: «Он по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного общества». Эти слова вопиющей несправедливости сказал И. И. Горбачевский – декабрист редкой стойкости, честный и мужественный человек. При этом он сослался на такие святые для декабристов авторитеты, как мнение повешенных С. Муравьева-Апостола и М. Бестужева-Рюмина. Михаил Бестужев, чьи пометки покрывают рукопись, вполне с этим согласился[67].
Вместе с тем, как видно из приведенной цитаты, и Лотман считал отзыв Горбачевского опосредованным «слухами из третьих рук», полученных от людей, «лично с Пушкиным не знакомых». Между тем совершенно очевидно, что одних слухов о «дурном поведении» недостаточно, чтобы сделать шокировавший всех вывод о том, что Пушкин «по своей развратной жизни сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного общества».
В самом деле, поведение Пушкина в Одессе, как, впрочем, до того в Петербурге и Кишиневе, имело настолько скандальный характер, что у декабристов с их установкой на строгие моральные нормы не было никакой необходимости прибегать к поиску дополнительных обстоятельств, которые могли бы привести к запрету на знакомство с поэтом.
Приведем одну забавную и необязательную, но очень показательную параллель: родители семнадцатилетнего графа М. Д. Бутурлина, узнав, что он подружился с Пушкиным, запретили мальчику всякое общение с поэтом[68]. Никаких инсинуаций для этого не потребовалось, хватило той репутации, которую поэт к этому времени приобрел.
Следует отметить, что имелось важное обстоятельство, которое могло отрицательно сказаться на репутации Пушкина: формальным поводом для его ссылки было обвинение в атеизме. Поэтому поэт был сослан в Михайловское под духовный (церковный) надзор[69]. Хотя не вполне ясно, когда именно широкая публика узнала об этом обвинении (скорее всего, это произошло уже после отъезда поэта из Одессы), совершенно очевидно, что атеизм портил репутацию Пушкина в глазах декабристов ничуть не меньше, чем в глазах других его современников.