Жак - Жорж Санд 5 стр.


– Вот как раз ты делаешь то, чего я не хотел делать, – прервал ее муж, – ты уклоняешься от истины. Правда, ты обманываешь нас безотчетно. Женщины всегда на стороне Жака, даже моя Эжени, хоть она-то, конечно, женщина здравомыслящая.

– Ну что ж, я хочу быть еще более пристрастной к Жаку, – сказала я. – Хочу увидеть его таким, каков он в действительности. Говорите, дорогой полковник. Какой характер у Жака? Кто он? Прихотливый оригинал? Человек вспыльчивый?

– Вспыльчивый? Нет. А если он и поддается горячности, я этого никогда не замечал. Он всегда кроток, как ягненок.

– А как насчет прихотей?

– Я отвечу вам лишь при том условии, что вы позволите мне дословно передать Жаку наш разговор – сегодня же вечером.

Условие несколько смутило меня. «Как, – думала я, – Жак узнает, что я заподозрила его в горячности, лишающей человека здравого смысла, и что я выспрашивала у его друзей о неведомых мне чертах его характера, вместо того чтобы напрямик расспросить его самого и всецело положиться на его слова!»

– Не беспокойтесь, – сказал мне полковник Борель. – Оставим в стороне этот вопрос, избавьте меня от необходимости отвечать на него, и ручаюсь честью, что я ничего не скажу Жаку.

– Может быть, я напрасно приступила к вам с расспросами, – возразила я, – но раз я это сделала, то и должна претерпеть все последствия своего любопытства. По-моему, будет честнее настаивать на своих вопросах, чем утаить их от Жака. Говорите же, я принимаю ваши условия.

Господин Борель наконец решился и охарактеризовал Жака приблизительно в следующих словах:

– Не знаю, каков Жак с женщинами, и, право, не вижу, какую пользу принесет вам то, что я могу сказать. Все дамы, которых я видел в обществе Жака, без ума от него, и не знаю, может ли хоть одна из женщин, любивших Жака, в чем-либо упрекнуть его. А вот я, хоть и люблю моего друга всем сердцем, зачастую сержусь на него. Я нахожу, что он сух, горд, недоверчив; меня возмущает, что в иные минуты он умеет внушить человеку любовь к себе, а пройдет эта минута, он тебя как будто и не знает. «Что с тобой, Жак?» – «Ничего». – «Тебе неможется?» – «Нет». – «Какие-нибудь неприятности?» – «Подумаешь!» – «А все же ты, как видно, не в своей тарелке». – «Нет, в своей». – «Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое?» – «Да». – «Ну, в добрый час». Оно, конечно, пустяки, все мы иной раз бываем в дурном настроении, однако ж, если мы уверены в друге, то обращаемся к нему за помощью, прося о любой услуге, какую он в силах оказать. Но не думайте, Жак никогда не попросит о малейшем одолжении – даже подать ему воды in articulo mortis[2], и все это не столько из гордости, сколько из недоверия. Он не скажет, почему молчит о своих нуждах, но это ясно из его тона, когда он в иных случаях советует: «Не делайте этого – как можно меньше подвергайте дружбу испытаниям». Видите, какая странность: человек, способный ради друга на всякие жертвы, отрицает дружбу, когда речь идет о других людях. Это несправедливо, и гордость Жака часто вызывала во мне гнев. Такая странность влечет за собой и другие. Если он окажет кому-нибудь услугу, то терпеть не может, чтобы его благодарили, он способен убежать, долго уклоняться от встреч с тем, кто ему обязан, даже может совсем порвать с ним; кажется, что ему противно смотреть на людей, которым он чем-то помог. Это происходит от чрезмерной деликатности, но есть тут и кое-что иное: а именно жестокое убеждение, что все, кому он сделал добро, должны стать его врагами. Есть у него и другие необъяснимые причуды; в иные минуты ему явно неприятно, что на него смотрят, а почему – неизвестно. Он не любит, чтобы его расспрашивали о его болезнях, чтобы его лечили. Мне особенно неприятно, что он не выносит, когда говорят о войне и рассказывают о тех кампаниях, в которых он участвовал: он всегда уходит, если за десертом начинается пустая болтовня. Он никогда не пьянеет, сколько бы ни выпил, никогда не теряет хладнокровия, а так как все это резко отличает его от нашей братии, в полку его всегда больше уважали, чем любили. Если б не его боевые заслуги, и притом весьма значительные, его бы ненавидели как плохого товарища – военные не любят тех, кто молчит за столом и сидит с таким видом, будто он умнее всех.

– Судя по вашим словам, – сказала я, – у него какое-то горе на сердце, и вообще он склонен к меланхолии.

– Что у Жака на сердце – угадать нелегко, – ответил господин Борель, – но по характеру он вовсе не меланхолик. Как и у всех людей, у него бывают печальные и радостные дни; он любит повеселиться, но никогда не забывается. Веселье у него спокойное, но от его шуток сотрапезники просто умирают со смеху, пока вино еще не совсем затуманило их ум и способность ценить тонкие остроты; но когда гуляки разойдутся и пирушка становится грубой, смотришь, Жака уже нет как нет: исчез, словно дым от трубок, скрылся потихоньку, и даже не скажешь, вышел он через дверь или выпрыгнул в окно.

– Мне это не кажется большим недостатком, – заметила я.

– И мне не кажется, – подхватила Эжени.

– Теперь и я с вами согласен, – сказал господин Борель. – Я остепенился и уже не стремлюсь буйно веселиться. Но когда-то я был сорвиголова и, признаюсь, очень сердился на Жака, что он не такой проказник, как мы. Иные гуляки не могли ему простить, что он никогда не теряет рассудка, и говорили: «Разве можно доверять человеку, которому вино никогда не развязывает язык?» Вот самый большой упрек, какой могли ему сделать. Сами судите, надо ли вам избавлять Жака от подобных недостатков.

– Ни в коем случае! – смеясь, ответила я. – И это все?

– Все, клянусь честью! Как видно, вы философски приняли мой рапорт о «странностях» Жака, и я очень рад, что все рассказал вам. А вы-то, держу пари, воображали всякие ужасы.

– Не знаю, – весело ответила я, – есть ли на свете недостаток более ужасный, чем благоразумие и умеренность на хмельной пирушке. Эжени, наверное, радуется, что ей не приходится упрекать вас в этом.

– Какая вы злючка! – сказал Борель, поцеловав мне руку и уколов ее своими длинными усами. – Ну, теперь больше не будете допрашивать меня?

Его жалобы на Жака показались мне весьма забавными, и я от души смеялась вместе с моими гостями; но, когда они ушли, я задумалась над кое-какими словами господина Бореля, которые сначала не поразили меня, в особенности над следующей фразой: «Ему противно смотреть на людей, которым он чем-то помог». Не знаю почему, но мысль, выраженная в этих словах, испугала меня, у меня даже возникло желание сейчас же написать Жаку и порвать с ним. Ведь я бедна и вдруг получу от Жака богатство. Быть может, он и женится на мне лишь для того, чтобы облагодетельствовать меня, и когда я во всем окажусь обязанной Жаку, самая легкая вина с моей стороны покажется ему неблагодарностью; он, пожалуй, решит, что я перед ним в долгу больше, чем любая женщина перед своим мужем, и, возможно, он будет прав. Впервые мое положение тревожит меня, да еще так сильно! Страдает моя гордость, а еще больше – моя любовь.

VIII

От Сильвии – Жаку

Быть может, ты обманываешься, Жак; быть может, любовь тебя ослепляет и влечет к этой девушке, а твое стремление обратить свою влюбленность во что-то прекрасное и великое – просто мечта, зародившаяся у тебя, когда ты писал мне ответное письмо. Я ведь знаю тебя, восторженный человек, насколько можно тебя знать, ибо твоя душа – бездна, в которую ты и сам, вероятно, никогда не заглядывал. Возможно, что ты, такой сильный с виду, совершишь поступок, который окажется проявлением крайней слабости. Я хорошо знаю, что ты выйдешь из положения путем какого-нибудь героического чудачества, но зачем же подвергать себя мучениям? Разве мало ты в жизни настрадался?

Увы! Теперь я противоречу тому, что говорила в прошлом письме. Раньше я боялась, как бы ты не зарыл в землю блестящие свои дарования, а теперь мне кажется, что ты ищешь самого трудного и горестного испытания ради удовольствия испробовать свои силы и выйти победителем в поединке, самом страшном из всех. Тебе не удастся убедить меня, что я должна радоваться твоему замыслу; меня терзают самые мрачные предчувствия по поводу новой полосы в твоей жизни. Почему ночами мне снится твое бледное лицо? Ты как будто приходишь, садишься у моего изголовья и молча, недвижно смотришь на меня до самой зари. Почему твоя тень бродит со мною в лесу при свете луны? Душа моя привыкла к одиночеству, на то Божья воля. Зачем же ты, одинокий, являешься мне? Хочешь ли ты предупредить меня о какой-то опасности или возвестить о близком несчастье, более страшном, чем все, что я уже пережила? Недавно под вечер я сидела у подножия горы; мгла затягивала небо, ветер стонал в деревьях, и вдруг среди звуков этой унылой гармонии явственно прозвучал твой голос. Он бросил в пространство три-четыре ноты какой-то мелодии, слабые, но такие чистые, отчетливые, что я подбежала к кустам, откуда они принеслись, – я хотела убедиться, что тебя там нет. Подобные явления редко обманывают меня: Жак, гроза собралась над нашими головами!

Я хорошо вижу, что любовь завлечет тебя в новую ловушку; в твоем письме есть единственно правильные слова: «Я женюсь на этой девушке, потому что это единственное средство обладать ею». А когда ты разлюбишь ее, Жак, что с ней будет? Ведь настанет день, когда тебе надоест твоя любовь так же сильно, как сейчас ты жаждешь предаться своей страсти. Чем эта любовь отличается от других твоих романов? Неужели ты так изменился за последний год, что нынче способен на постоянство – свойство, самое ненавистное твоей душе? Чему ж иному может быть обязана любовь, которая выдерживает испытание интимной близостью? Ты способен понять, изведать, сделать очень многое, даже то, что люди почитают невозможным; однако ж то, что очень легко для многих и вполне возможно для иных, для тебя Господь сделал совершенно невозможным, словно желая умалить тяжким уродством великие щедроты, которые он ниспослал тебе. Ты не можешь терпеть слабостей человеческих – вот твоя слабость, вот в чем тебе отказано и чем тебя обидел Господь, хоть ты и можешь похвастаться сильным характером; вот в чем ты наказан за то, что не знал несчастий и горестей обычных людей.

И ты прав, Жак! Я всегда тебе говорила, что ты совершенно прав, не желая ничего прощать замаранным людям; ты прав, когда замыкаешь свое сердце, увидев пятно грязи на предмете своей любви! Тот, кто прощает, унижает себя! Я-то, несчастная женщина, хорошо знаю, как душа теряет свое величие и святость, если простирается ниц перед оскверненным идолом. Рано или поздно она разобьет алтарь, на который вознесла своего ложного бога; но совершит она это справедливое дело не с холодным спокойствием: от ненависти и отчаяния дрожит рука, держащая весы правосудия. Месть выносит приговор… О, тогда уж лучше родиться без сердца, чем познать любовь!

Ты сильный человек, ты умеешь хранить тайны других, прикрывая чужие проступки щитом молчания; ты великодушно подаешь руку павшему, ты помогаешь ему встать, стряхиваешь грязь с его одежды, стираешь даже след его падения на твоей дороге, но ты перестаешь любить этого человека. В тот день, когда ты начинаешь прощать, любовь твоя угасает. И я тебя видела в такие дни. Ах, как ты страдал! Неужели ты еще раз подвергнешь себя мучению, которое ты назвал «болью милосердия»?

Пусть твоя избранница мила, добра и чистосердечна, все же она женщина, была воспитана женщиной и, значит, будет трусливой и лживой, – может быть, слегка, но этого «слегка» окажется достаточно, чтобы ты почувствовал к ней гадливость. Тебе захочется бежать от нее, а она все еще будет тебя любить – ведь ей не понять, что она недостойна тебя и обязана твоей любовью лишь тому, что душу твою томит потребность любить, которая закрывала тебе глаза пеленой, но пелена эта спадет в тот самый день, как твоя любимая согрешит впервые! Несчастная! Я жалею ее и завидую ей. У нее были чудесные минуты, а предстоит ей пережить минуту ужасную. Ты, как я вижу, предусмотрел это; ты подумал о том времени, когда она лишится твоей привязанности, и в утешение ей решил предоставить несчастной независимость. Да на что ей независимость, если она все еще будет любить тебя? Ах, Жак, я всегда трепетала, когда замечала, как любовь овладевает тобой: ведь я всегда предвидела то, что и случалось потом в действительности; всегда я заранее знала, что ты внезапно разорвешь связь и твоя возлюбленная обвинит тебя в холодности и непостоянстве в день самых сильных твоих мучений, порожденных жаром и силой твоей любви. И как мне не страшиться, когда ты собираешься вступить в брак, соединить себя с женщиной неразрывными узами, ибо законы, верования и обычаи запретят вам обоим искать утешения в другой любви! Законы, верования и обычаи – все это пустые слова для тебя, а для твоей жены, какой бы ни был у нее характер, они станут железными оковами. Чтобы сбросить их, она должна будет перенести все кары, какие общество обрушивает на непокорных своих детищ. Какою выйдет она из этой борьбы? Измученной, подобно мне? Сильной, подобно тебе? Или растоптанной, как стебель тростника? Бедная женщина! Она, конечно, любит тебя доверчивой любовью и полна надежды. Слепое дитя, она не знает, куда идет, не знает, глупенькая, какую глыбу хочет нести на своих плечах и с каким исполином свирепой добродетели столкнется ее спокойная и хрупкая невинность. Ах, какую странную клятву вы вскоре произнесете! Бог не услышит вас – ни того ни другого. Он не запишет эти чудовищные слова в книгу судеб. Но для чего мне предостерегать тебя? Я лишь отравляю твою радость, и мне не под силу вырвать с корнем ужасную, пожирающую тебя надежду на счастье. Я знаю, что это такое, и не обижаюсь на твое упорство. Я любила, я желала, я надеялась, как ты, и я разочаровалась, как ты разочаровывался столько раз и разочаруешься опять!

IX

От Клеманс – Фернанде

Другая бы на моем месте, не жалея труда и времени, стала доказывать тебе, что ты вращаешься в каком-то странном обществе, где царит дурной тон и все делается неподобающим образом. Могу тебя только пожалеть, так как убеждена, что хорошее общество – самое рассудительное из всех общественных кругов и самое просвещенное и что его обычаи и тонкости лучше всего помогают достичь благих и полезных целей. Впрочем, твоя маменька это знает, и, несмотря на все ее недостатки, я признаю, что у нее все же очень много здравого смысла и большое умение держать себя; это ей, однако, не помешало пожертвовать всем ради желания выдать дочь за богатого человека, и она толкнула тебя в плохую компанию. Эжени всегда была самой заурядной мещанкой, и монастырский пансион, где обычно приобретают приличные манеры, нисколько ее не исправил. Меня вовсе не удивляет, что ей безумно нравятся солдатские шуточки приятелей ее супруга, что в ее замке все пропахло табачищем, но я поражена и даже немного возмущена, как твоя маменька позволила тебе дружить с этими господами.

Ничего не поделаешь, придется мне с этим примириться, раз господин Жак всецело на стороне основателей «Убежища»[3],– по крайней мере, я так полагаю. У меня нет предрассудков, я вижусь с людьми всякого рода, я горжусь своим беспристрастием в политике, я приучаю себя переносить всевозможные разногласия, которых так много в обществе, и ничему не удивляться. И вот я хочу высказать тебе свое мнение, как я высказала бы его какой-нибудь чужой девушке, оказавшейся на твоем месте, причем я не буду придерживаться никакой системы, отброшу все привычки, чтобы стать на твою точку зрения.

И вот я скажу тебе, что грубый, но здравомыслящий господин Борель, быть может, прав, и надо серьезно задуматься над его словами, рисующими твоего Жака: «Он никогда не пьянеет, сколько бы ни выпил, никогда не теряет хладнокровия». Если бы мне сказали это о господине де Вансе или о маркизе де Нуази, я бы смеялась, как засмеялась ты, когда это сказано было о Жаке; но поскольку речь шла о нем, я не стала бы смеяться. Господин Жак жил среди людей, которые пьют, хмелеют и болтают; какое бы воспитание ему ни довелось получить, он с шестнадцати лет стал солдатом Бонапарта, следовательно, из него должен был получиться человек, равный господину Борелю или бесконечно выше его; берегись, Фернанда, я склонна думать, что он выше, – судя по всему, что ты мне рассказывала о нем. Но что, если мы обе ошибаемся? Что, если он ниже всех этих храбрых солдафонов, которых ты так любишь? Они по крайней мере отличаются откровенностью и честностью. Что, если вся его сдержанность, которую ты считаешь благородством манер, – просто осторожность человека, скрывающего какой-то свой порок? Скажу напрямик, что я опасаюсь. Мне пришло на ум, что господин Жак принадлежит к числу жуиров зрелого возраста, – все они распутники и гордецы. У этих людей всё – сплошная тайна, но лучше не пытаться откинуть завесу, скрывающую истину. Больше ничего не решаюсь сказать, и к тому же я, быть может, глубоко ошибаюсь.

X

От Жака – Сильвии
Назад Дальше