Ну что ж, да – это любовь, это безумие. Называй это как угодно, даже преступлением, если хочешь. Может быть, я в этом раскаюсь, да уж будет поздно; может быть, по моей вине окажутся двое несчастных вместо одного, но я уже не могу рассуждать, я качусь по наклонной плоскости, я скатываюсь в пропасть. Я люблю и любим. Я не способен ни думать, ни чувствовать что-нибудь иное.
Ты не знаешь, что значит для меня – любить. Нет, я тебе этого никогда не говорил, потому что, любя, я испытываю эгоистическую потребность замкнуться в самом себе и скрывать свое счастье, как тайну. Ты единственный в мире человек, которому я мог открыться, но способен я был на это в редкие мгновения. Бывали такие минуты в моей жизни, когда одному только Богу я мог доверить свою скорбь или радость. Сегодня я попытаюсь открыть тебе всю свою душу, чтобы ты могла спуститься на дно пропасти, неведомой мне самому, как ты говоришь. Может быть, ты увидишь, что я не такой уж грозный борец, каким ты меня считаешь; может быть, гордая моя Сильвия, ты будешь меньше меня любить, увидев во мне больше человеческих слабостей, чем ты полагала.
Да почему же считать слабостью самозабвенное влечение сердца? Нет, слабость – это оскудение чувств. Когда человек больше не может любить, он должен плакать над самим собой и краснеть за то, что дал угаснуть священному огню; я же с гордостью чувствую, что огонь этот с каждым днем все сильнее разгорается во мне. Нынче утром я с наслаждением вдыхал первые веяния весны, видел, как начинают распускаться первые цветы. Полуденное солнце уже грело жарко, в аллеях парка Серизи воздух напоен был смутным ароматом фиалок и свежего мха. Синицы щебетали над первыми бутонами и, казалось, просили их поскорее раскрыться. Все говорило мне о любви и надежде; я так живо чувствовал эту благостыню небесную, что готов был броситься на молодую травку и от всего сердца возблагодарить Бога за его щедроты. Клянусь тебе, что даже в первой любви я не изведал такой чистой радости и такого дивного восторга; я весь трепетал, горел как в лихорадке. Нынче мне кажется, что душа моя молода, очистилась от страстей и впервые познает любовь. А ты, мечтательница, видела в воображении, как мой призрак в страхе бродит вокруг тебя. Да ведь никогда я не был так счастлив, никогда так не любил! Не вспоминай, что я то же самое говорил при каждой новой своей влюбленности. Разве это важно? Воображаемое чувство становится чувством подлинным. Впрочем, я готов поверить, что бывают различные ступени в силе последовательных увлечений страстной и такой бесхитростной души, как у меня. Я никогда не старался работой воображения разжечь в себе чувство, которое еще не возникло, или возродить его, когда оно умерло; я никогда не мог любить по сознанию долга или сохранять постоянство по обязанности. Когда я чувствовал, что моя любовь угасла, я это говорил, не испытывая ни стыда, ни укоров совести, и повиновался Провидению, которое влекло меня дальше по моему пути. Жизненный опыт состарил меня – я прожил два или три столетия; но, дав мне зрелость, опыт иссушил меня. Я знаю свое будущее, но ни за что на свете холодно и трусливо не пожертвую из-за него настоящим. Как! Я, человек, привыкший страдать, отступлю перед судьбой, так скупо отмеряющей нам радости, не попробую вырвать у нее те немногие блага, которые она еще может мне дать? Да разве я был чересчур счастлив? Разве мне уж нечего будет познать, разве ничем новым нельзя мне завладеть под солнцем нашего земного мира? Я чувствую, что жизнь моя еще не кончена, что я еще не насытился, я чувствую, что еще найдутся радости для моего сердца, так как в сердце моем не угасли желания и потребности. Я хочу завоевать эти радости и насладиться ими, хотя бы мне пришлось заплатить еще дороже, чем за все те блаженные мгновения, которые по воле Божьей я уже испытал. Если судьбой назначено человеку (по крайней мере мне) быть счастливым и потом страдать за это, всем обладать и все потом потерять, пусть будет так! Если моя жизнь – непрестанная борьба, восстание надежды против невозможности, я принимаю единоборство. Я еще чувствую в себе силы побороться с судьбой и быть счастливым хотя бы один день, ценою всех остальных дней моей жизни. Я бросаю вызов – пусть судьба попробует запугать меня перед поединком, пусть разобьет меня, если она сильнее.
Не говори мне, что я играю счастьем другого человека, связанного со мною. Прежде всего в той среде, из которой я беру его, этот человек был бы куда более несчастным, чем в моих руках; да и то, что ему суждено выстрадать со мною, нельзя и сравнить с тем, что мне, возможно, придется перенести из-за него. Я знаю, какие муки меня ожидают, и по своим собственным горестям представляю себе горести других. Как же ты хочешь, чтобы я чувствовал к кому-нибудь сострадание? Неужели ты думаешь сравнивать меня с остальными людьми? Разве я по силе страданий не окажусь среди них исключением? Любой на твоем месте посмеялся бы над такими притязаниями и принял бы их за глупую гордость, но ты-то знаешь, что это вовсе не хвастовство, а горькая жалоба сердца. Ты знаешь, как я не раз проклинал небо, ибо оно отказало мне в том свойстве, которым так щедро наделило всех людей: мне оно не дало способности забывать прошлое. В каких только несчастьях люди не утешаются! А я никогда не мог найти утешения! Других горе чуть касается, не знаю уж, какой ветер овевает их раны, но все они тотчас подсыхают. Почему же мои раны вечно кровоточат? Почему первое в моей жизни страдание, вместо того чтобы кануть во мрак забвения, всегда стоит у меня перед глазами, ужасное и живое, как гидра, у которой вместо отрубленной головы вырастают две новые? Для всех людей несчастье – это погребальное песнопение, оглашающее их путь, звуки его мало-помалу стихают, когда унесутся вдаль последние аккорды и слух не сохраняет их звучание. Почему же они так гремят вокруг меня? Почему в душе моей всечасно раздается эта вечная песня смерти и я оплакиваю свои утраты? Почему на голове моей терновый венец и шипы его раздирают мне лоб при каждом дуновении ветра, играющего душистыми цветами в венках, которые украшают головы других людей?
О, я прекрасно вижу, что другие не испытывают и сотой доли моих страданий. Они сетуют во сто раз громче, потому что по-настоящему не ведают, что такое страдание. Наглые сибариты, они жалуются на морщинку в лепестке розы; я вижу, как быстро они исцеляются и, успокоившись, слепо предаются новой иллюзии. Порода малодушных глупцов! Они бежали бы от этих иллюзий, если б знали, как я, во что обходится самообольщение. Когда же судьба грозит им горем, они признаются, что ошиблись. «Ах, если б я знал, – говорят они, – что это так кончится!» А я знаю, как все кончается, и все же бросаюсь к новой любви. Вот видишь: я во сто раз храбрее, во сто раз несчастнее, чем другие.
Итак, Фернанда будет страдать вместе со мной. Ты хочешь, чтобы я заранее вынес смертный приговор моему счастью? Хорошо, будь по-твоему, стоическая душа, неумолимая сила! Один из нас разлюбит – она или я, это не важно. Тот, кто отойдет последним, необязательно будет более несчастным! Фернанда утешится; она искренняя и добрая, но слабая, как ребенок. Слабой будет и ее скорбь.
Я все говорю о своей любви и своей радости, а между тем есть одно, что мучает меня и вызывает возмущение против меня самого, да и против тебя, Сильвия. Мне стыдно, что в последнем своем письме я не расспросил тебя кое о чем; мне обидно, что ты хранишь презрительное молчание, словно думаешь, будто я стал равнодушен к твоей судьбе. Если у тебя явилась такая мысль, Сильвия, я готов немедленно приехать к тебе и на коленях молить, чтобы ты вернула мне свое доверие и уважение. Ответь же мне, что у тебя на душе, бедняжка, поговори о себе. Да как же это! Уже три недели в наших письмах речь идет только обо мне и нет в них ни слова о твоем новом положении! В последний раз, когда мы об этом беседовали, ты как будто уже успокоилась немного. Но я не могу не тревожиться, зная, в каком одиночестве я тебя оставил. В твоем возрасте и при твоей энергии тяжело переносить одиночество – ведь чем с большей силой человек борется против скорби, тем сильнее он страдает. Скажи мне, скажи, победила ли ты свое горе. По тому, как ты разбираешь мое положение, мне кажется, что к тебе еще не пришло душевное спокойствие. Поговори со мною о твоем сердце, которое так сурово судит и анатомирует меня, а меж тем способно на такие же безумства и такую же смелость. Все-таки не забывай, Сильвия, что нас связывает чувство более сильное, чем любовь, что тебе стоит сказать слово, и я помчусь к тебе с одного края света на другой.
XI
Дорогая, меня ужасно напугало твое письмо. Во-первых, я в нем ничего не поняла. Что ты подразумеваешь под развращенностью? Что это – непостоянство или потребность перемен в любви? Мне стало так страшно! Интересный разговор был у меня с толстым капитаном Жаном, о котором я тебе писала. Нынче утром мы отправились на прогулку в лес Тилли; нас было десятеро – пять мужчин и пять дам, ехали мы в тильбюри. В эти высокие колясочки садятся по двое – дама и мужчина, который и правит лошадью; маменька сочла неприличным, чтобы я проехала восемь лье в тильбюри рядом с Жаком на глазах у восьми свидетелей (хотя ежедневно часов на пять она оставляет меня с ним наедине в нашем саду); Жаку, несомненно, совсем не хотелось быть кавалером маменьки, и господин Борель принес себя в жертву вместо него; по правилам приличия я могла ехать только с женатым человеком, а у капитана четверо уже больших детей, и потому было принято единодушное решение посадить ко мне этого прелестного пажа. Раз Жак не мог ехать со мной, то мне было все равно, кто сядет возле меня; капитан всегда казался мне услужливым и добрым человеком. А на деле это самый глупый и болтливый из всех солдафонов на свете, и я страшно сожалею, что всю дорогу вынуждена была ехать с ним.
Правда, тут есть и моя вина. Получив возможность поговорить наедине с человеком, который знает Жака целых двадцать лет и отличается словоохотливостью, я не могла удержаться и сама затеяла разговор. И вот болтун смело начал полудружеским, полунасмешливым тоном говорить о характере Жака, потом разошелся и, отвечая на мои вопросы, поощряемый моей притворной шутливостью, рассказал мне о его любовных делах. Не могу определить, какое впечатление произвело тогда на меня это повествование, но сейчас я вся дрожу от волнения; кажется, я должна прийти к выводу, что Жак – натура пылкая и непостоянная, – по крайней мере, капитан мне раз двадцать подчеркивал это.
– Вы должны гордиться, – говорил он, – что приковали сокола, немало он поохотился на таких куропаточек, как вы! А вот теперь пойман, покорен и сидит в колпачке на руке своей повелительницы. Подрежьте ему крылья, если желаете, чтобы он не улетел.
– Что это значит? – спросила я. – Неужели так трудно держать в плену сердце господина Жака?
– О! Уж не одна женщина хвалилась, что одержала над ним победу, – ответил капитан. – Но они, бедняжки, плохо знали Жака. Тр-р-р!.. Казалось, клетка хорошо заперта, а глядишь, птица вырвалась и улетела. Но вас, как видно, это не тревожит, вы делаете свое дело и уверены, что исцелите сокола от жажды перемен.
– Ну конечно! – воскликнула я, стараясь деланым смехом скрыть свой ужас. – Но почему же вы, капитан, образец добродетели, как говорит господин Борель, почему вы не решаетесь пожурить такого грешника?
– Дьявольски трудная задача! – ответил он самодовольным тоном. – Ведь он человек восторженный, он сумасшедший! Другого такого юбочника не найдешь. Увлечения, увлечения! Ну, просто недуг какой-то! Насколько он холоден и сдержан с мужчинами, настолько нежен и рассыпается мелким бесом перед красотками. Да кому я это говорю! Вы ведь лучше меня это знаете, мадемуазель Фернанда!
И толстяк захохотал своим противным зычным хохотом.
– Так он, верно, натворил немало безумств в своей жизни? – спросила я.
– Да еще каких безумств! – подхватил он. – Достойных тайных домов свиданий. И ради каких дур! Ради надменных дряней (передаю точно его выражения, чтобы ты имела представление о том, как он относится к романам Жака), ради наглейших мерзавок; ради женщин прекрасных, как ангелы, и злых, как демоны; ради алчных, честолюбивых, деспотических интриганок; ради прожженных негодяек, которых очень много на свете и на которых вы нисколько не похожи, мадемуазель Фернанда.
– Но как же он влюблялся в подобных женщин?
– Попадался на удочку – принимал их за ангелочков и готов был перерезать горло всякому, кто не соглашался с таким мнением. Ах, если бы вы только знали, каким бешеным бывает влюбленный Жак! Да, впрочем, что я говорю! Кому же это лучше знать, как не вам? Правда, по поводу вас никто с ним не спорит, наоборот, когда он сообщил, что скоро женится, все ему говорят, что его невеста – сущий ангел; услышав в первый раз о скорой его свадьбе, я воскликнул: «Вот здорово! Давно пора тебе, Жак, полюбить женщину, достойную тебя!» Он пожал мою руку, но косо поглядел на меня: ему приятно было слышать, как хвалят вас, и все-таки он злился, что говорят дурно о тех чертовках, которых он любил прежде. И знаете ли, у нас с ним раз десять дело чуть не доходило до дуэли, потому что я не желал допустить, чтобы он разорился, вышел в отставку и женился на величайшей в мире распутнице! Я люблю Жака как родного сына, он оказал мне такие услуги, которых я никогда не забуду, но я, пожалуй, немного отплатил ему добром, когда помешал ему полезть волку в пасть.
– А как же вы ему помешали? Расскажите.
– Он влюбился в маркизу Орсеоло. Ах, черт побери, об этом романе знал весь Милан! Еще бы! Первейшая в Италии красавица, и умна как дьявол. Жак в таких делах понимает толк, и в выборе возлюбленной у него всегда играло некоторую роль тщеславие. Особенно в те годы. А ведь вся итальянская армия была у ног маркизы Орсеоло. Она выказывала самый пламенный патриотизм – чувство, редкостное для итальянских дам, а беднягам французам выражала глубочайшее презрение. Она раззадорила моего сумасшедшего Жака, и вот он, кавалер с интересной бледностью и большими грустными глазами, увивается вокруг красавицы, повсюду следует за нею как тень и в конце концов побеждает ее гордую отвагу и суровую добродетель. Все шло хорошо, Жак уже собирался расстаться с военной службой, увезти свою очаровательную добычу во Францию, предварительно женившись на ней, как она того желала, то есть совершить величайшее безумство, но, к счастью для него, я получил неопровержимые доказательства слишком нежной близости, связывавшей эту даму с ее духовником, и поспешил, как вы, конечно, догадываетесь, сообщить об этом Жаку. Он хоть и не очень-то поблагодарил меня, но через четверть часа после моего сообщения исчез куда-то на полгода. Мы встретили его потом в Неаполе у ног знаменитой певицы, которая пленила его не меньше, чем маркиза, и точно так же обманывала его. Из-за этой прелестницы он совсем голову потерял. Да я бы, право, никогда не кончил, если б стал рассказывать вам о любовных приключениях Жака. Несмотря на свою спокойную физиономию, он самый романтический человек, но при всех своих чудачествах чрезвычайно великодушный и храбрый малый! Вы будете с ним счастливы, мадемуазель Фернанда. А если нет, считайте меня первостатейным вралем и надерите мне уши.
Вот видишь, дорогая Клеманс, каков Жак. Скажи свое слово: ведь теперь я как будто меньше его знаю, чем раньше. И какая смертельная тоска охватила меня! Жак говорит, что он так меня любит, а между тем уже два раза отдавал свое сердце презренным женщинам; он подвержен слепым, восторженным увлечениям, готов все принести в жертву своей безумной любви, дает клятвы в вечной страсти, а вскоре бывает вынужден нарушить свой обет и возненавидеть женщину… А что, если и со мной он поступит так же? Что, если накануне свадьбы он уже охладеет ко мне? Значит, завтра будет еще хуже?.. Ах, Клеманс, Клеманс! Я на краю пропасти. Скажи, что мне делать. Уже несколько дней я почти не вижу Жака. Он занят – все подготовляет к свадьбе, два-три раза в неделю ездит в Тур и в Амбуаз. Впрочем, он внушает мне теперь ужас… Но я не решаюсь объясниться с ним, из страха, что он успокоит меня. Ему это очень легко, мне ведь так хочется верить в него. Когда сомнения одолевают меня, я чувствую себя такой несчастной!
XII
Иди же, куда влечет тебя твоя судьба! Мне последнее твое письмо больше нравится, чем предыдущее: оно по крайней мере хоть откровенно. Больше всего я боюсь, чтобы ты вновь не поддался былым обольщениям молодости. Но если ты смело идешь навстречу опасности, если ты ясно видишь, что перед тобою пропасть, быть может, ты избегнешь гибели. Какие только препятствия не побеждает человеческая отвага! Ты устал медленно разыгрывать партию, ты хочешь поставить на карту все свое будущее и сделать последний ход. Если проиграешь, помни, что есть у тебя друг, чье сердце поможет тебе прожить остаток жизни, а если захочешь избавиться от нее, твой друг уйдет вместе с тобой.