Три метра над небом. Трижды ты - Федерико Моччиа 5 стр.


– Как ты его назвала?

– Массимо. Как полководца, хотя пока он научился водить только велосипед. Но и это уже победа.

Баби смеется, выглядит легкомысленной, вдыхает окружающий нас благоуханный воздух и распускает свои волосы, подставляя их ветру, которого на самом деле нет. Она не ищет ни прощения, ни сочувствия, ни оправдания. Однако это наш сын. И я мысленно возвращаюсь в то время, на шесть лет назад, на тот праздник, вечеринку на роскошной вилле, куда меня привел мой друг Гвидо. Я хожу между людьми, на ходу беру стакан рома – «Памперо», самого лучшего. Потом выпиваю еще один стакан, потом еще один. И, под звучащую у меня в голове музыку Баттисти, брожу по комнате. «Как может скала сдерживать море?» Даже сейчас не могу ответить на этот вопрос. Я подхожу к картине – натюрморту Элиано Фантуцци. Помню, как мое внимание привлек изображенный на нем большой кусок арбуза на столе. Он довольно нечеткий, как и вся живопись этого автора. На его полотнах все выглядит, словно увиденное глазами близорукого человека без очков, – почти выцветшим. И мне внезапно вспоминается Баби, наклонившаяся вперед с куском арбуза в руках. Она смеется и, не мешкая, сразу же погружает лицо в эту красную мякоть, в самую середину. Стоит лето, мы на проспекте Франции со стороны Флеминга, в конце моста, под последним орлом. Ночь жаркая; местный киоск всегда открыт. А чуть дальше делают колбаски сальсиччи; об этом можно догадаться по запаху и тому белому, плотному, густому дыму, который поднимается от углей, словно знаменуя, что избран новый папа. Мы слышим шипение масла, на котором жарятся сальсиччи; его запах липнет к телу, но ветер, к счастью, его уносит (или, по крайней мере, мы тешим себя такой иллюзией).

– Привет, Стэп! Берите, берите, потом рассчитаемся.

Я приветствую Марио улыбкой, и Баби набрасывается на кусок арбуза, ей не нужно напоминать об этом дважды.

– Вот молодец! Выбрала себе самый темный, самый спелый.

– Да, но если хочешь, я дам тебе кусочек.

И это ее обещание заставляет меня рассмеяться.

– Нет уж, я возьму его себе весь, целиком, жадина!

И я в него впиваюсь. Мой кусок арбуза чуть светлее, но такой же чудный и концентрированный, как этот изумительный вечер, который мы проживаем. Баби ест справа налево, как пулемет, и веселится, выплевывая оставшиеся во рту косточки.

– Да я прямо как Джулия Робертс в «Красотке».

– Это как? – весело смеюсь я. – В каком смысле?

– Дурак! Когда она выплевывает жвачку.

Да, вот такими мы были, в ту прекрасную ночь в середине лета. И, вспоминая о ней, я снова оказываюсь на той вечеринке, и словно эхо из соседней комнаты, до меня доносится знакомый смех; я к нему прислушиваюсь и меняюсь в лице. У меня нет сомнений. Это она. Баби. Она в центре внимания, смеется сама и заставляет смеяться остальных, что-то рассказывая. И тогда я ставлю стакан, протискиваюсь в толпе, пробираюсь между незнакомыми людьми, между проходящими мимо меня почти как в замедленном темпе официантами и, наконец, вижу ее: она сидит на подлокотнике дивана, в центре гостиной. Не успеваю вернуться назад, смешаться с толпой других, находящихся тут же, в нескольких метрах от меня, как она оборачивается, словно что-то почувствовала – будто то ли сердце, то ли разум, то ли какая-то загадочная причина побудила ее это сделать. Лицо Баби сначала выражает изумление, а затем расцветает от счастья.

– Стэп… Как здорово! Но что ты тут делаешь?

Она встает и нежно целует меня в щеки. Я почти растроган. Она берет меня под руку, и я чувствую, как она подводит меня к людям, сидящим вокруг дивана. Я пьян, я ничего не понимаю и только иду туда, куда перемещается ее бокал вина «Карон».

Что я здесь делаю? Как я тут оказался? Баби… Баби. Мы прогуливаемся, знакомимся с другими людьми. Время от времени она берет себе что-то со шведского стола или с подносов официантов. Помню, у меня был с собой телефон. Я вытаскиваю его из кармана, перевожу на беззвучный режим и делаю так, что он для меня исчезает, забываю о нем. Но не о ней. Теперь я ей улыбаюсь и на ходу беру бокал шампанского.

– Нет, извините, дайте два.

Она почти недовольна, что я не подумал о ней сразу же, и передаю ей бокал.

– Извини меня…

– Ничего страшного. – И она его выпивает, посматривая из-за стекла. Я хорошо знаю этот взгляд. – Я так счастлива тебя видеть.

– И я тоже, – почти непроизвольно отвечаю я.

Она выпивает шампанское залпом, а потом ставит бокал на подоконник.

– Как же мне нравится эта песня! Пойду танцевать. Ты смотришь на меня, Стэп? Я только немного попрыгаю, и потом мы уйдем отсюда вместе. Подожди меня, пожалуйста…

И она целует меня в щеку – но так пылко, что касается и губ. И убегает. Было ли это случайностью? Она танцует среди людей, кружится с закрытыми глазами… Оставшись на середине площадки одна, она поднимает руки к небу и громко, во весь голос, поет песню «Просто» группы «Абсолютный ноль». Я тоже допиваю шампанское и ставлю мой бокал рядом с ее. Мне бы хотелось уйти. Да, я сейчас уйду, исчезну… Может, она и обидится, но так будет лучше. Но я не успеваю даже пошевелиться, как она стискивает мне руку.

– Какая красивая эта песня… «…Страсть, которая остается… просто не забывай… на-на-на-на! Просто, как встретиться, потерять друг друга, снова найти, любить, расстаться… Может, могло быть и лучше… Просто».

Она меня обнимает, крепко ко мне прижимается и почти шепчет: «Как будто ее написали для нас». – И замолкает в моих объятиях, но я не знаю, что делать и что сказать. В чем дело, Баби? Что происходит?

Баби берет меня за руку и уводит с почти закончившейся вечеринки, из этого особняка, мимо лужайки, аллеи, ворот. Уводит в свою машину, в ночь. Мы любили друг друга так, словно мы встретились снова, словно с этого времени уже больше ничего не могло измениться. Как будто это было знаком судьбы и вечеринка должна была стать памятной датой, причиной, воссоединением. Начинается дождь, и она вытаскивает меня из машины. Ее блузка уже расстегнута, она хочет заняться любовью под дождем. Она не противится ни ласкам струящейся воды, ни тому, как я целую ее мокрые соски. Под юбкой у нее ничего нет. Она чувственная, дерзкая, страстная… Я позволяю ей быть главной. Баби садится на меня верхом, сильно меня сжимает, стискивает меня, и я теряю всякий контроль. Она шепчет: «Еще, еще, еще», и кончает только после меня. Она падает на меня и нежно целует – тут-то я и чувствую вину. Джин… Когда мы вернулись в машину, она произнесла слова, которые были для меня острее ножа:

– Через несколько месяцев я выхожу замуж.

И вот это мне сказала Баби, еще горячая от нас обоих, от моих поцелуев, от моей любви, от наших вздохов.

– Через несколько месяцев я выхожу замуж.

Словно ее заклинило.

– Через несколько месяцев я выхожу замуж.

Это был всего лишь миг, но у меня сжалось сердце, у меня перехватило дыхание.

– Через несколько месяцев я выхожу замуж.

В тот вечер мне показалось, что все кончено. Я почувствовал себя грязным, глупым, виноватым. Поэтому и решил сказать правду Джин. Я попросил у нее прощения, потому что хотел вычеркнуть из своей жизни и Баби, и даже этого Стэпа, пьяного от рома и от нее. Но существует ли прощение для любви?

– Ты пытаешься понять, когда это произошло?

Голос Баби переносит меня в настоящее.

– Не думаю, что могут быть какие-то сомнения; это невозможно перепутать. Все произошло в последний раз, когда мы с тобой виделись. Когда мы встретились на той вечеринке.

Она смотрит на меня лукаво, словно она снова стала тогдашней девчонкой. Почти мучительно отвести от нее глаза, но я должен их отвести, должен.

– Я был пьян.

– Да, правда. Может, именно поэтому твои поцелуи казались особенно страстными. Ты себя совсем не контролировал. – Она делает паузу. – Это случилось в тот вечер. – Она говорит это с полуулыбкой, надеясь разделить со мной эту уверенность. Если бы только потом, сразу же, она не добавила нечто жестокое. Баби опускает глаза, как если бы ей было легче говорить, обращаясь к земле, к этому глухому гравию у нас под ногами. И начинает странную исповедь. – Я знала, что так или иначе ты остался во мне, или что в любом случае что-то произошло, что-то потерялось… или нашлось. Но если бы ты меня не отпустил, то, я уверена, моя жизнь изменилась бы. Я изменила бы свой выбор, отказавшись от решения, которое приняла. Страсть – это совсем не то, что повседневная жизнь. Моя мама мне так всегда и говорила: через несколько лет остается все, кроме страсти. Ты помнишь, сколько мы с тобой в последнее время ссорились? Мы набирались опыта – но по-разному.

И правда, мы часто ссорились. Я ее уже не узнавал; я боялся ее потерять и не знал, как удержать ее. Те волны, которые сбили нас с ног, теперь били нас о все более непрочную, зыбкую землю. По крайней мере, так это чувствовал я.

– Так что на следующий день я была с ним. Мне это стоило огромных усилий, потому что я была еще пропитана твоим запахом. Мне пришлось пустить его по ложному следу. Потом я плакала. Чувствовала пустоту, тоску, абсурдность. Я бы хотела быть свободной решать, как строить свою жизнь… Но я не была свободна, не знала, что делать. – Она поднимает голову, поворачивается ко мне. Я чувствую, что она на меня смотрит, но я гляжу на землю, а потом и сам поднимаю голову и смотрю вдаль, как можно дальше. Что значит: «Быть свободной решать, как строить свою жизнь»? Если она не твоя, твоя жизнь, то чья же? Чьей она может быть? Почему у Баби всегда были эти странные мысли, которых я, честно говоря, никогда не понимал? Как будто ее жизнь была обусловлена кем-то или чем-то, как будто принадлежала другим, как будто она не могла исполнять свои желания полностью, по-настоящему быть самой собой. И лишь иногда она казалась мне независимой, веселой, свободной и непокорной – когда мы теряли ощущение времени, забывали о том, что нужно вернуться домой, о школе и об экзаменах, когда она была со мной и говорила, что любит меня, и крепко прижималась ко мне, когда мы занимались любовью, и она обвивала своими ногами мою спину, чтобы быть еще больше моей, чтобы не отпускать меня. Как в тот вечер.

– Почему ты думаешь, что это мой сын?

Но я не успеваю это сказать, как вижу, что он подъезжает на своем велосипеде. Он едет ловко, стоя на педалях, приподнявшись над седлом. Подъезжая, он тормозит одним колесом назад, и велосипед заносит вбок, раздается странный скрежет. В конце концов велосипед падает на землю, и Массимо, хотя и удерживается на ногах, смотрит на нас несколько недоуменно.

– Мама, но у того мальчика получилось.

И, подняв подбородок, указывает им куда-то назад.

– Кто знает, когда он этому научился! А для тебя это первый день.

Услышав это объяснение, он становится гордым и уверенным.

– И правда, я хочу снова попробовать. – Потом, словно вспомнив обо мне, спрашивает:

– Стэп, а ты умеешь ездить на велосипеде?

– Да, немножко.

– А…

Мне кажется, он доволен. И, в довершение ко всему, Баби добавляет:

– Он скромничает. Он ездит на нем превосходно, умеет выделывать с велосипедом такие штуки, что ты себе даже не представляешь.

– Круто! – Он мне улыбается, увидев меня совсем в другом свете. – Тогда тебе нужно вернуться сюда, в парк, и самому взять свой велосипед: так ты меня научишь.

И после этих слов, чтобы не ждать ответа, чтобы не услышать «нет» и не разочароваться, или по какой-то другой причине, он убегает.

Баби смотрит ему вслед.

– И у тебя еще есть какие-то сомнения? Ты еще думаешь, что он не твой сын? Он похож на тебя, как две капли воды, во всем и по всему, даже в том, что он делает. Есть только одно, в чем он немного отличается.

Внезапно я словно просыпаюсь, быстро оборачиваюсь к ней, испытывая такое любопытство, как еще никогда в жизни.

– В чем?

– Он красивей!

И она разражается смехом, радуясь тому, что меня надула. Она закрывает глаза, запрокидывает голову и перебирает ногами; ее платье задирается, и ее ноги можно хорошенько рассмотреть только сейчас. Она красивая. Прекрасная, более женственная, более чувственная, но еще и мама. Может, именно это делает ее еще желанней? И мне вспоминаются ее прежние слова: «Мне пришлось пустить его по ложному следу…» Это меня странным образом возбуждает, и именно поэтому я чувствую себя виноватым. Баби перестает смеяться и кладет руку мне на руку.

– Прости, не понимаю, что это на меня нашло.

Баби становится серьезной. И, хотя ее снова одолевает смех, она пытается остановиться и молча машет рукой, словно говоря: «Подожди, сейчас у меня получится». И действительно: она фыркает от смеха в последний раз и потом уже не смеется.

– Ну вот, я серьезна. – Она переводит дыхание. – Ты не знаешь, как я счастлива, я каждый день представляла себе это мгновение с того дня, как он родился. Я хотела только одного: встретить тебя, показать его тебе, чтобы ты разделил со мной это счастье – каждый день, когда держала его на руках, кормила его грудью, баюкала его, укачивала, снова кормила, по ночам, одна, на рассвете. Так вот, в каждый из этих моментов ты был со мной. – Она на меня растроганно смотрит, ее глаза полны слез. – Потому-то я без тебя не скучала – потому что ты никогда и не уходил.

Я молчу и смотрю на футболку – точно такую же, как и у Массимо, нашего сына. Потом Баби встает. Кладет на стол свою визитку и деньги – внутрь счета, который нам принесли. Я не успеваю ничего сказать. Она делает все сама.

– Мне приятно заплатить… В конце концов, это я надеялась на нашу встречу. Вот мои номера. Звони мне, когда хочешь. Мне было бы приятно, если бы мы опять встретились. Мне нужно столько всего тебе рассказать.

И она уходит. Мне вспоминается эта песня Бальони: «…этот беспорядок, который ты оставила в моих бумагах, уйдя вот так, как во время нашей первой размолвки – только тогда мы уходили, повернувшись спиной…» Я ее всегда ненавидел, эту песню – может быть, потому, что всегда боялся, что этот момент настанет и для меня. И сейчас так оно и есть. «…Было ли оно на самом деле – это мгновение вечности, которого уже нет…» Я вижу, как она ерошит волосы этого ребенка – такие же темные, как мои. И смотрю на эту женщину, на ее джинсовую куртку поверх белого платья с красными, синими и голубыми рисунками, похожими на парусники и зонтики. Оно похоже на те платья, которые я тискал бесчисленное количество раз, хотя мне их все равно не хватало. Но настанет ли когда-нибудь такой момент, когда меня насытит твоя любовь? Что бы ни произошло, даже если когда-нибудь ты станешь совершенно моей, удовлетворю ли я когда-нибудь эту страсть к тебе? И я отвечаю себе, что нет, что мне тебя всегда будет мало.

Я обречен. Баби была создана специально для меня, и я не могу всего этого понять. Я не слушаю никаких доводов разума, и это лишает меня возможности быть решительным, непреклонным, суровым, даже злым. Я продолжаю смотреть, как она уходит вот так, повернувшись спиной, своей неповторимой походкой; хотя и прошло шесть лет, я ее никогда не забывал и, пожалуй, никогда не забуду. Ее попа, ее ноги, уже слегка загорелые, и эти синие высокие туфли на веревочной или, может, на пробковой подошве, которые постукивают при каждом шаге… Она не оборачивается, но зато оборачивается этот ребенок: он поднимает руку, машет мне и улыбается. И от этого я испытываю такую боль, которая сильнее всего, что я чувствовал до сих пор.

12

Я возвращаюсь к машине. Не могу в это поверить: вот так, внезапно, в самый обычный день, каких много, моя жизнь меняется: у меня есть сын. И это не сообщение о чем-то, что произойдет, что создается, что будет когда-то. Нет, мой сын здесь, похожий на меня, красивый, улыбчивый, забавный. И вдруг я чувствую к нему такую ревность, о какой никогда бы и не подумал. Я ревную к мужчине, пусть даже он и мальчик. Потому что я представляю его отца, который к тому же совсем не отец. Представляю, как он его ругает, обнимает, целует, прижимает его к себе, говоря ему ласковые слова. Слова, которые должны быть моими, которые следует говорить мне, которые должны были бы принадлежать мне – только мне, и никому другому. А потом мне представляется другая картина – вид этого псевдоотца, который с силой хватает малыша за ручонку, бьет его, кричит на него, издевается над ним, унижает его перед незнакомыми людьми – так, как это однажды происходило на моих глазах в ресторане, пока я ждал друзей. Мужчина – только потому, что маленький сын немного шумел во время еды, – схватил его руку и несколько раз ударил ею по столу, заставив мальчика молча заплакать. И женщина, мать этого ребенка, ничего не сказала, сделала вид, что ничего не произошло, продолжала потягивать вино. Потом она внезапно обернулась, словно почувствовав мой взгляд, и когда поняла, что я видел все то, что произошло, – тогда и только тогда она покраснела и что-то прошептала этому мужчине на ухо. А я так и смотрел на этот стол, на этого молчаливо плачущего ребенка. По его лицу все текли и текли слезы, и он сидел с опущенной головой, как это делают дети, когда хотя скрыть, что им грустно. И что же он такого страшного натворил? Его наказали за то, что он немного шумел? Женщина была в явном замешательстве; она смотрела на мужа, вылупив глаза, как бы говоря: «На нас смотрят». Она повела себя так только потому, что почувствовала осуждение постороннего? Но разве наше поведение становится постыдным только тогда, когда на нас смотрит кто-то другой? Разве мы не в состоянии судить о неправильности наших действий сами? Разве для того, чтобы нам стало за них совестно, нам нужен кто-то другой? Я продолжал смотреть на тот стол. Женщина делала вид, что меня не видит, но я чувствовал, как она исподтишка за мной наблюдает. Мужчина на мгновение повернулся, оглядевшись вокруг, и, когда встретился со мной взглядом, пожал плечами и продолжил есть то, что было перед ним в тарелке. Потом он резко толкнул мальчика, который испуганно вздрогнул. Мужчина показал ему на тарелку и снова махнул рукой, словно говоря: «Давай ешь, не тяни, чего ты ждешь?» И тогда ребенок, все так же, не поднимая головы, взял вилку и другой рукой принялся играть с тем, что было на тарелке, но потом, после другого подзатыльника отца, положил еду себе в рот. Так вот: казалось, что все в порядке, но время от времени его плечи вздрагивали в такт тем всхлипам, которые так и не могли прекратиться. Мне бы хотелось снова встретиться взглядом с этим человеком и вызывающе поднять подбородок. А если бы он ответил на мой вызов, то, может быть, мы подрались бы прямо там, в ресторане, или я предложил бы ему выйти на улицу. Но потом этот ребенок оглядывается вокруг, видит меня и, когда я ему улыбаюсь, он, немного стыдясь, улыбается мне в ответ. Нет, ради него я бы, пожалуй, этого не сделал, не стал бы унижать его отца. Его отца. Этого человека, который так с ним обращался. А Массимо? Как, интересно, ведет себя с ним человек, который велит называть себя папой? Как относится к моему сыну муж Баби? Терпеливый ли он? Заботливый ли он? Играет ли он с ним? Или он раздражен его криками, его возражениями, его желанием играть? И вот я представляю себе Массимо: он встал между ним и телевизором во время футбольного матча. Может быть, этот человек тоже из Рима, болеет за местную команду. А поскольку мальчик не дал ему увидеть дурацкий гол, а любимая команда отставала на три очка, и шли последние минуты компенсированного времени второго тайма, это человек пинает моего сына и потом давит ногой игру, которую очень любит Массимо. Он разбивает на тысячу осколков пожарную машину, которая уже больше не сможет никого спасти, или куколку Машу, так что медведь будет всегда об этом печалиться, или еще что-нибудь другое. Однако в любом случае он делает это с яростью, приводя в отчаяние Массимо, который пытается собрать обломки, соединить их… Мои мысли, болезненные проекции, образ этого ребенка. И вдруг все взрывается. Чернота.

Назад Дальше