Тело Папы - Паравичини Бальяни Агостино 3 стр.


Смерть короля касается лишь управления его королевства, смерть папы лишает мир отца. Есть тому доказательство от противного, настаивает Дамиани: что Африка знает об азиатских владыках, а Эфиопия – о князьях гесперийских? Им нет дела друг до друга, ни живым, ни мертвым, потому что они – далеко. Земные правители пребывают в своих землях, известие об их смерти не достигает других стран. О кончине папы узнаю́т везде, потому что он – единственный «вселенский епископ», episcopus universalis, всех церквей[23]. И еще: смерть короля не вызывает такого ужаса, потому что светские правители вообще часто погибают от меча или «иной смертью». Жизнь папы завершается по чину естества, известие о его смерти не может не вызвать великого страха[24].

Дальше идет подробное разыскание на тему того, что все творение – небо, земля, воздух, вода и все, что в них, приведено в гармонию с мудростью и добротой исключительно для счастья и на пользу человека. Вода и земля согласно дарят ему травы и деревья. Травы превращаются в животных, те тучнеют и становятся сладкой пищей. Всякая тварь на небе, на земле и в воде служит человеку и подчиняется его власти. Стихии сотрудничают, чтобы предоставить ему удивительное разнообразие плодов[25].

Этот гимн вселенной занимает половину послания и представляет собой почти что самостоятельный трактат. Неслучайно в восьми рукописях название отсылает к двум поднятым здесь вопросам: «Почему папа живет недолго и почему творение служит человеку?»[26] Уход от темы – лишь видимость. Наоборот, именно здесь разговор о самосмирении становится максимально ясным и чеканным. Сначала нам предлагают взглянуть на все человечество. Человек может распоряжаться творением, но человек он только в той мере, в какой признает «творца людей», Бога. Нарушая заповеди, он перестает быть самим собой. Согласно Иову, «и звезды нечисты пред очами Его», тем паче человек, предназначенный к «разложению». Самоуничижение, по сути, касается и понтифика, ведь даже Аврааму, возвысившемуся до «собеседования с Богом и стяжавшему милость приблизиться к Нему», пришлось вспомнить о своем низком происхождении, и он воскликнул: «вот, я решился говорить Владыке, я, прах и пепел»[27].

После этого Дамиани рассказывает папе об обрядах смирения, которые применяются в Византии во время императорской коронации. «У греков есть такой обычай: лишь только новопоставленный император облачается в инсигнии, украшается короной славы и скипетром, получает от знати изъявления почтения и воспевается хором, кто-нибудь подходит к нему, держа в одной руке сосуд, наполненный прахом и костями, в другой – льняную паклю, старательно расчесанную, со свисающими волосками. Ее тут же поджигают, и она вмиг сгорает. В первом императору дается видеть то, что он есть, во втором – то, чем он обладает. В прахе он узнает самого себя, а пакля подсказывает, как быстро сгорит мир, когда настанет Страшный суд. Так, глядя на себя и на бренные, никчемные свои владения, он ни в коем случае не возгордится, достигнув вершины императорской власти. И поскольку очевидно, что у обладателя и у владения общая судьба, достигший такой высокой почести не вознесется»[28].

В заключение человеку вновь предлагают восхвалить блестящий порядок творения и воздать за это должное не себе, а Творцу. Это значит, что вся природа служит и подчиняется человеку, но это дар, а не право или заслуга. И по той же причине человеку следует презреть земную славу, признать, что «цветущая плоть уже сухая пыль», и трепетать в ожидании Суда. Речь о человеке вообще, обо всех людях, но особенно о тех, кто достиг вершин славы, например о византийском императоре. Взяв его в качестве примера, Дамиани впервые на Западе рассказал об обряде смирения, применявшемся при коронации. Но в еще большей степени речь здесь о понтифике, которому собственно посвящен трактат. Последняя фраза звучит предупреждением: «Подчиняясь законам своего Создателя, тот, кого мы считаем лучшим из земных творений, пусть и в земной славе поистине просияет»[29].

Как можно видеть, отвечая на вопрос Александра II, Петр Дамиани поднял три фундаментальных темы: краткость жизни папы, достоинство стоящей над всем земным папской власти и бренность римского понтифика.

1. Если инициатива действительно исходила от Александра II – признаков, ставящих это под сомнение у нас нет, – его вопрос вполне понятен: краткость жизни предшественников фактически обрекала вновь избранного папу на смерть. Вопрос Александра II к Дамиани не скрывает страха смерти? Но ответ Петра Дамиани, хотя и построен на теме краткости жизни, парадоксальным образом утешителен: да, ни один папа не пережил св. Петра, но некоторые приблизились к двадцати пяти годам его понтификата; если краткость жизни – правило, Александр II может надеяться прожить дольше своих предшественников. В конце концов, двадцать лет по тем временам составляли немалый срок, целое поколение.

2. Именно Дамиани обнаружил, что ни один папа не пережил «лет Петра». Эта находка и позволила ему выстроить целое рассуждение о краткости жизни римских понтификов как о чем-то исключительном, отличающем их от всех прочих государей. Тысячелетняя укорененность этой нормы в истории – как сказано выше, трактат написан за три года до юбилея мученичества св. Петра в Риме (67–1067) – не могла восприниматься иначе как знак божественной воли, тем самым усиливалось и ее значение для самоуничижения.

3. Следует заметить, что в трактате «О краткости» Дамиани использует по отношению к папе самые смелые и новаторские формулировки его верховенства. Эпитеты, описывающие понтифика, действительно сильны: «первый среди людей» (praecipuus homo), «вершина и полюс рода человеческого» (cacumen et vertex humani generis), «единственный глава всего мира» (unus omni mundo praesidens). Наконец, он «царь царей, государь императоров» и «общий отец» (communis pater).

Некоторые из этих определений показывают, что Дамиани более, чем кто-либо еще, был уверен в прерогативах Рима, что применяемые им в письме титулы говорят о возрожденном осознании папского авторитета, совсем ослабевшем в предыдущий период[30].

Разве это не важно? Петр Дамиани размышляет над краткостью жизни римского понтифика именно в том трактате, где дает новые определения его исключительной власти. Чем он не новый Авраам? Достойный «собеседования в вышних» с Богом, не должен ли он лучше, чем любой другой, помнить о том, что он – прах? Разве не к папе – среди всех христиан – в наибольшей мере относятся дискурс смирения и ритуалы уничижения? Вот почему, считает автор послания, папа – единственный правитель, предназначенный к «краткому» служению: он «первый из людей», «по чести и достоинству» он выше всех «живущих во плоти». Чтобы возвеличить функцию папской власти, Дамиани настаивает на физической бренности папы. Хорошо зная эту традицию, немецкий поэт Генрих Вюрцбургский около 1265 года воспользуется его терминологией, чтобы противопоставить бренность и вселенский охват функции понтифика:

«Папа» – короткое слово, но имени этого сила
Мир наш объемлет круго́м, достигая самих полюсов[31].

4. Однако будем аккуратны: Дамиани утверждает, что папа «превосходит по чести и достоинству всех живущих во плоти», потому что «Всевышний пожелал, чтобы жизнь его всех наставляла». По той же причине Бог повелел, чтобы и «смерть его послужила спасению народов»[32]. Более, чем всякая иная, смерть папы – орудие спасения. Этот аргумент тоже мог успокоить тревогу получателя письма. В представлении Петра Дамиани жизнь и смерть папы – настоящий образец для всего христианского мира. Жизнь его коротка потому, что исключительно активна[33]. Уникальность жизни и смерти понтифика соответствует его верховенству над любым другим епископом или королем, но и накладывает на него жизненную программу, радикальным образом затрагивающую всю его человеческую природу: «сознавая себя отцом мироздания, он должен не покладая рук являть благой пример сыновьям»[34].

5. Смерть папы совершенно непохожа на смерть другого знатного человека. Она значительнее смерти короля, поскольку внушает больший страх. Говоря о ней, Дамиани делает акцент на упорядоченности этого не насильственного, тихого и умиротворенного ухода. «Естественной» смерти папы он противопоставляет гибель королей, которых «часто убивают мечом», то есть подвергают насильственной смерти. Она «подчеркивает неизбывный дисконтинуитет власти», «драматическую окраску магической власти государя, прерывающейся и вечно вынужденной с трудом начинать все сначала»[35]. Зато «естественная» смерть папы вписывается в историческую линию, основанную на порядке, призванном умерять вызываемый этой смертью ужас, масштаб которого соответствует масштабам всего христианского мира. Настаивая на вселенском значении смерти папы, Дамиани выводит ее из обыденной смертности. Она касается не только Рима, как смерть епископа касается его диоцеза, а смерть короля – королевства, но всей христианской ойкумены, вселенской церкви.

6. Дамиани недостаточно продемонстрировать свое удивительное открытие в области хронологии – «годы Петра». Он собрал информацию о ритуалах смирения, предназначавшихся для византийского императора, и описал их своему адресату. Это говорит о его четком желании призвать папу к самоуничижению не только риторикой краткости и «годами Петра», но и с помощью обрядов.

«Ты не увидишь лет Петра»

Чуть больше полвека спустя тема краткости жизни папы возникает в «Папской книге». Поводом послужил необычно продолжительный понтификат Пасхалия II (1099–1118), правившего целых девятнадцать лет. Проблема показалась столь значительной, что биограф решил пространно рассказать о знамении, возвестившем такой срок.

Во время богослужения некий человек показал епископу Алатри Альберту листок, на котором было написано Quater quaterni ternique, что значит «четырежды четыре плюс три», то есть – девятнадцать. Алатрийский прелат поехал в Рим, предстал перед новоизбранным понтификом, сидевшим в тот момент на троне, и воскликнул: «Я узрел это по воле Божьей, и ты узришь, пока будешь жив». А затем громко произнес слова из видения – quater quaterni ternique, – которые, согласно «Папской книге», означали не прошедшие дни, недели или месяцы, а годы жизни папы, «которых мы чаем от милости Божьей». Смысл такого пророчества постфактум от нас не скроется: только божественный промысл мог легитимизировать такой долгий понтификат и его «опасное» приближение к пророческим «двадцати пяти годам Петра»[36].

В жизнеописании Каликста II (1119–1124) рассказ о его смерти тоже начинается с риторического замечания о краткости жизни: «Никакая власть долго не длится»[37]. Здесь возвращение к нашей теме политически мотивировано: Каликст II правил всего пять лет, но с большим блеском. Заключив Вормсский конкордат с Империей (1122), он вывел папство с победой из изнурительной борьбы за инвеституру, поэтому славу правления нужно было как-то уравновесить констатацией его краткости.

В следующие два десятилетия по поводу бренности физической персоны папы стал высказываться Бернард Клервоский. Он не цитирует, но явно помнит рассуждения Петра Дамиани. Уже в письме Евгению III, первому в истории папе из цистерцианцев, он увещевает его не забывать, что он человек, и должен «всегда бояться Того, кто забирает к себе дух государей». А к приглашению размышлять о краткости дней понтификов прибавляет новый аргумент: «Скольких понтификов в последнее время ты видел своими глазами на смертном одре… Твои предшественники сами предупреждают тебя: конец твоего служения не только неминуем, но и близок. Краткость их правления подсказывает тебе, что и твои дни сочтены. Так что не забывай помышлять о смерти среди радостей нынешней славы, ибо несомненно ты последуешь и в могилу за теми, кому ты наследовал трон»[38].

Итак, Бернард тоже пользуется понятием краткости жизни, чтобы противопоставить бренность понтифика высокому достоинству его властной функции, но вводит новые акценты. С разговором о краткости он обращается к правящему папе, которому в любом случае не избежать обязательного постоянного самоуничижения, которому подчинялись его усопшие предшественники. Через одно поколение после Вормса верховенство папства не вызывает ни у кого сомнений, и это заставляет сделать риторику смирения еще более радикальной. Убедительность послания Бернарда Клервоского, основанная на суровой монашеской традиции «презрения к миру», contemptus mundi, указывает и на контраст, если не конфликт, между изысканной жизнью папского двора и идеалами строгой простоты цистерцианского монашества.

«Вот две спасительных для тебя мысли: что ты верховный понтифик и что есть – не станешь, а есть! – прах… Если не хочешь лишить себя радостей и благ созерцания, тебе следует размышлять не только о том, что ты родился человеком, но и о том, как ты родился… Разве ты пришел в мир с тиарой на голове? Сверкая драгоценными камнями и в шелковых одеждах? В гирляндах из перьев и в золоте? Если прогонишь из дум твоих всю эту мишуру, словно утреннее облачко, которое пролетает и испаряется, тебе явится голый человек, бедный, несчастный и достойный сожаления, человек, страдающий от того, что он человек, стыдящийся своей наготы, плачущий о рождении, жалующийся на то, что он вообще существует, человек, явившийся на свет для тягот, а не для почестей, человек, родившийся от женщины, следовательно, во грехе, человек, живущий недолго и поэтому в страхе, в бесконечных несчастьях и поэтому в плаче»[39].

Это предупреждение Бернарда запомнили. Через десять лет первый в истории папа из англичан, Адриан IV (1154–1159), говорил о тяготах папского служения в таких выражениях, которые стоит привести. Мы знаем их в передаче Иоанна Солсберийского[40]. Рассуждая о традиционно употреблявшемся тогда в отношении папы титуле «раб рабов божьих», servus servorum Dei, он пишет: «Кто-нибудь сомневается, что папа – раб рабов? Призываю в свидетели господина нашего Адриана, да осчастливит Господь его дни. По его мнению, нет человека несчастнее римского понтифика, никто не сравнится с ним в тяжести его положения. Не имей он прочих проблем, его все равно сломила бы тяжесть трудов. Он признался мне, что на кафедре Петра нашел столько тягот, что все предыдущие выпавшие на его долю испытания по сравнению с этими кажутся временем счастья и полной безмятежности. Он нередко повторяет, что римский трон усеян шипами, папская мантия украшена колючками и весит столько, что раздавит и сломит самые сильные плечи, а корона и тиара сверкают лишь потому, что горят огнем. И добавляет, что, если бы не страх ослушаться решения Бога, он никогда не оставил родной Англии, где и жил бы в тиши обители святого Руфа вместо того, чтобы столкнуться со всеми этими неприятностями. Он еще жив, пусть всякий сам спросит, а кто спрашивал – тому можно верить. Папа много раз говорил мне, что его восхождение от простого монаха через все ступени к папскому трону ничего не прибавило к счастью и спокойствию его прежней жизни. А поскольку, когда я рядом с ним, он ничего не желает от меня скрывать, скажу его же словами: «Господь всегда клал меня между молотом и наковальней, но теперь, если сжалится надо мной, пусть десница его поддержит ношу, которую Он взвалил на немощь мою, ибо мне ее не вынести»[41].

Это, судя по всему, самое раннее сознательное изъявление смирения со стороны папы римского. Позже его подхватил Петрарка в одном из «Писем о делах семейных»: «Не слишком известно высказывание Адриана IV, которое я прочел в каком-то сборнике философских безделиц. Он говорил, что нет никого несчастнее понтифика, что нет положения худшего, хотя никто его не оскорбляет, что ему несомненно очень скоро придется уйти из жизни просто в силу усталости от забот… Папскую кафедру он называл усыпанной шипами, а мантию, утыканную колючками, считал ношей, способной ослабить и раздавить самые сильные плечи. Он говорил еще, что корона и тиара сверкают потому, что горят огнем, добавляя, что, поднимаясь в иерархии от монастыря к папскому служению, он не приобрел никакого покоя, никакой тишины по сравнению с предыдущей своей жизнью»[42].

Назад Дальше