Дураки, мошенники и поджигатели. Мыслители новых левых - Скрутон Роджер 3 стр.


Поэтому нет ничего удивительного в том, что, когда коммунисты захватили власть в Восточной Европе, их первой задачей было обезглавить «маленькие отряды». Так, Кадару, ставшему в 1948 г. министром внутренних дел Венгрии, удалось уничтожить 5000 за год[9]. Новояз, в котором мир представлен в терминах власти и борьбы, поощряет мнение, что все объединения, не контролируемые правильными лидерами, представляют опасность для государства. Но чем дальше придерживаться этого принципа, тем более верным он становится. Когда организовывать семинар, создавать труппу или хор можно только с разрешения партии, последняя автоматически становится их врагом.

Не случайно триумф левого способа мышления так часто приводил к тоталитарным режимам. Стремление к абстрактной социальной справедливости тесно переплетено с представлением о том, что борьба за власть и отношения господства суть истинное состояние общества, а установленные в результате консенсуса обычаи, унаследованные институты и правовые системы, обеспечивающие мир в реальных сообществах, – это просто одежды, в которые рядится власть. Нужно захватить ее и использовать для освобождения угнетенных, распределяя все материальные ресурсы общества сообразно справедливым требованиям плана.

Интеллектуалы, мыслящие подобным образом, уже исключают возможность компромисса. Их тоталитарный язык не создает пространства для переговоров, а делит людей на невинных и виновных. У пылкой риторики «Манифеста Коммунистической партии», лженаучной марксистской трудовой теории стоимости и классового анализа истории человечества, единый эмоциональный источник, а именно ресентимент по отношению к тем, кто контролирует материальную сторону жизни. Этот ресентимент рационализируется и усиливается доказательством того, что частные собственники образуют некий «класс». Согласно этой теории, представителей класса «буржуазии» объединяют моральная идентичность, возможность систематически контролировать все эшелоны власти и определенный набор привилегий. Более того, все эти блага приобретаются и сохраняются посредством «эксплуатации» пролетариата. Последнему нечего предложить, кроме своего труда. Поэтому пролетариев всегда будут обманом лишать справедливо заслуженного.

Эта теория работает не только потому, что усиливает и легитимирует ресентимент. Вдобавок она позволяет развенчать идеи ее противников как «чистую идеологию». В этом и заключается главная хитрость марксизма: он смог выдать себя за науку. Акцентируя различие между идеологией и наукой, Маркс стремился доказать, что его идеология сама по себе была наукой. Более того, так называемая наука Маркса подрывала убеждения его оппонентов. Теории верховенства права, разделения властей, права собственности и т. д., выдвигаемые «буржуазными» мыслителями вроде Монтескьё и Гегеля, в контексте марксистского классового анализа оказались инструментами поиска не истины, а власти. Они были представлены способами удержать привилегии, дарованные буржуазным порядком. Разоблачая эту идеологию как корыстный обман, классовая теория доказывала обоснованность своих претензий на научную объективность.

В этом аспекте марксистской мысли прослеживается уловка, похожая на те, к которым прибегают теологи. Ее мы можем найти также у Фуко в его концепции эпистемы, представляющей собой обновленную версию марксистской теории идеологии. Коль скоро классовая теория – это подлинная наука, то буржуазная политическая мысль представляет собой идеологию. А раз классовая теория разоблачает буржуазную мысль как идеологию, она просто обязана быть наукой. Вот мы и вошли в порочный круг, почти такой, как в космогоническом мифе. Более того, облекая свою теорию в научные термины, Маркс включает в нее момент инициации. Ведь на этом языке может говорить не каждый. Научная теория очерчивает границы элиты, которая сможет ее понять и применить. Она же доказывает просвещенность и особые знания этой элиты, из которых следует ее право управлять остальными. Именно эта черта марксизма оправдывает критику со стороны Эрика Фёгелина, Алена Безансона и др., состоящую в том, что марксизм – это разновидность гностицизма, когда право управлять получают через знание[10].

С позиций сверхчеловеческого высокомерия Ницше ресентимент предстает горьким осадком «рабской морали», доведенным до крайности духовным бессилием обездоленных, которое наступает, когда люди начинают получать больше наслаждения от низложения других, чем от собственных успехов. Но неправильно так думать. Ресентимент – это, конечно, не очень хорошее чувство как для того, к кому его испытывают, так и для того, кого оно охватило. Однако задача общества как раз и состоит в том, чтобы не допустить возникновения ресентимента: жить согласно принципу взаимопомощи и братства, но не так, чтобы быть одинаковыми и безобидно посредственными, а так, чтобы достигать своих небольших успехов, сотрудничая с другими. Живя таким образом, мы канализируем и сводим на нет ресентимент. Для этого служат такие каналы, как обычай, дар, гостеприимство, общая вера, покаяние, прощение и общее право, каждый из которых моментально прекращает действовать, как только тоталитаристы приходят к власти. Для политического тела ресентимент – это как боль для живого тела: плохо ее испытывать, но хорошо иметь возможность ее ощущать. Ведь без такой способности мы не выживем. Поэтому у нас не должен вызывать раздражения тот факт, что мы раздражаемся. Нужно принять его в качестве особенности человеческого состояния и управлять этим чувством наряду с остальными радостями и горестями. Однако ресентимент может стать определяющей эмоцией и общественной идеей и в результате высвободиться из тех уз, которые обычно его сдерживают. Это случается, когда ресентимент теряет свой специфический объект и переключается на общество в целом. Такая ситуация, как мне кажется, всегда имеет место, когда левые движения берут верх. Ресентимент перестает быть реакцией на чей-то незаслуженный успех и вместо этого становится экзистенциальной позицией человека, преданного миром. Такая личность не ищет способов вести переговоры в рамках существующих структур, а стремится к тотальной власти, чтобы их упразднить. Она противопоставляет себя всем формам посредничества, компромисса и дискуссии, а также нормам закона и морали, которые дают право голоса инакомыслящему и суверенитет обычному человеку. Такие люди берутся за уничтожение врага, которого рассматривают обобщенно, в виде класса или расы, которые якобы правят миром, но которых теперь необходимо обуздать. И все институты, гарантирующие защиту такому классу или голосу в политическом процессе, становятся мишенями этой разрушительной страсти.

В этой позиции, на мой взгляд, и есть корень любого серьезного социального беспорядка. Наша цивилизация проживала его не единожды, а уже раз шесть, начиная со времен Реформации. Обсуждая мыслителей, представленных в данной книге, мы по-новому посмотрим на эти общественные потрясения: не просто как на неуместную форму религиозности или гностицизма, подобно другим исследователям, но и как на отречение от того, что мы, будучи наследниками западной цивилизации, восприняли от прошлых поколений. В связи с этим мне вспоминается, как представил себя Мефистофель у Гёте: «Я дух, всегда привыкший отрицать. <…> Нет в мире вещи, стоящей пощады. Творенье не годится никуда»[11].

Это фундаментальное отрицание можно отметить у многих авторов, теории которых я рассмотрю далее. Их голос – это голос протеста, призыв против настоящего от имени неизвестного. Поколению 1960-х годов не было свойственно задаваться фундаментальным вопросом: как примирить между собой социальную справедливость и освобождение? Оно хотело только теорий, какими бы невразумительными они ни были, которые оправдали бы сопротивление существующему порядку[12]. Представители того поколения определяли плоды интеллектуальной жизни как воображаемое единение интеллигенции с рабочим классом. Они стремились создать язык, способный разоблачить и лишить легитимности «власти», которые поддерживали «буржуазный» порядок. Новояз был ключевым элементом этой программы. Он сводил то, что многие считают авторитетом, законностью и легитимностью, к власти, борьбе и доминированию. А затем, когда в работах Лакана, Делёза и Альтюссера машина абсурда начала выдавать непроницаемые тексты, из которых понятно было только то, что их мишенью является «капитализм», показалось, как будто смогло наконец заговорить Ничто. С тех пор буржуазный порядок должен был исчезнуть, а человеческий род – сгинуть, торжественным маршем направившись в Пустоту.

Глава 2

Ресентимент в Британии: Хобсбаум и Томпсон

Одной из удивительных особенностей английской читающей публики является ее готовность отводить историкам ведущую роль в мире идей. Так, становление Лейбористской партии как политической силы в начале XX в. было связано с популярными работами Герберта Джорджа Уэллса, Беатрис и Сиднея Веббов и их соратников-фабианцев, для которых слово «социализм» стало синонимом «прогресса». Переписывание истории в социалистическом духе оказалось впоследствии своего рода обязательным элементом левой ортодоксии, а работа Ричарда Генри Тоуни «Религия и становление капитализма» 1926 г. – ключевым текстом для целого поколения британских интеллектуалов. По мнению этого автора, рабочее движение наряду с протестантскими церквями выступало против «стяжательного общества», ранее уже раскритикованного им в книге с таким же названием[13]. Именно в честь известного историка Арнольда Тойнби была названа штаб-квартира Образовательной ассоциации рабочих (Workers Educational Association, WEA) – Тойнби Холл, где Тоуни поселился со своим другом Уильямом Бевериджем, одним из архитекторов государства благосостояния. С тех пор развитие лейбористского движения неразрывно связано с WEA, и почти догмой среди британских левых стало убеждение, что можно объединить свои силы с рабочими, обучая их истории.

Среди историков, чьи работы заложили фундамент движения новых левых в Великобритании, двое выделяются своим блестящим стилем и далеко идущими последствиями их приверженности социалистическим идеалам: Эрик Хобсбаум и Эдвард Палмер Томпсон. Оба были воспитаны коммунистическим движением, затянувшим многих в свои ряды перед Второй мировой войной и во время нее. И оба поддерживали движение за мир в те годы, когда оно представляло собой ключевое направление советской внешней политики. Но если Хобсбаум принадлежал к истеблишменту и был уважаемым членом академического сообщества, то Томпсону никогда не было комфортно в академической среде, и он покинул Уорикский университет в знак протеста против его коммерциализации в 1971 г. Томпсон гордился своим положением независимого интеллектуала наподобие Карла Маркса. Его работы выходили в виде журнальных статей и брошюр, а его magnum opus – «Становление английского рабочего класса», вышедший в 1963 г., не вписывался в существовавшие в то время представления об академической работе по социальной истории.

Хобсбаума много критиковали, причем не столько за его коммунистические симпатии, сколько за преданность партии, даже несмотря на ее преступления. Ученый вышел из нее только тогда, когда выбора не оставалось, т. е. когда в 1990 г. Коммунистическая партия Великобритании распалась, пребывая в смятении из-за событий в мире[14]. Томпсон, напротив, покинул партию в 1956 г. в ответ на советское вторжение в Венгрию, которое Коммунистическая партия Великобритании отказалась осудить. А Хобсбаум подтвердил в газете Daily Worker от 9 ноября 1956 г., что одобряет то, что происходило в Венгрии, хотя и «с тяжелым сердцем». До самой своей смерти в 2012 г. он продолжал с тяжелым сердцем одобрять те зверства, на которые другие бывшие коммунисты смотрели с растущим возмущением, и это в определенной степени сказалось на его репутации. На примере Хобсбаума видно, как далеко можно зайти в пособничестве преступлениям, если это преступления, совершенные левыми. Беззакония, совершенные правыми, не получают такого оправдания. И это говорит нам нечто важное о левых движениях, которые, по-видимому, обладают способностью, характерной для религий: санкционировать преступления и очищать совесть тех, кто потворствует им.

И действительно чарующее воздействие коммунизма на молодых интеллектуалов в период между Первой и Второй мировыми войнами было сродни религиозному. Кембриджские шпионы: Филби, Берджесс, Маклин и Блант – предали многих людей и обрекли их на верную смерть, раскрыв имена восточноевропейских патриотов, которые организовывали сопротивление нацистам в надежде на демократическое, а не коммунистическое будущее. И тем самым обеспечили Сталину возможность «ликвидации» главных противников планируемого им распространения советского влияния в Восточной Европе.

Это не вызвало никаких явных угрызений совести у шпионов, воодушевленных навязчивым желанием отречься от своей страны и ее институтов. Они принадлежали к элите, потерявшей уверенность в своем праве на наследственные привилегии и создавшей религию из отрицания ценностей, прививаемых обществом, в котором они родились. Шпионы жаждали философии, которая оправдывала бы их разрушительную манию. И Коммунистическая партия давала ее, предлагая не только доктрину и вовлеченность, но еще и членство, авторитет и послушание – все то, что в унаследованной форме шпионы были полны решимости отвергнуть.

Подпольные организации создают группы проповедников, подобные ангелам, иногда спускающимся на землю. Они ходят среди обычных людей, как ангелы, излучая божественный свет, видимый только таким же, как они. Но эта тайная власть избранных не была единственным источником привлекательности Коммунистической партии. Ее доктрина сулила блестящее будущее и героическую борьбу на пути к нему. Европейское общество практически уничтожило себя в Первой мировой войне, которая обернулась для простых людей одними потерями при полном отсутствии приобретений, способных хоть как-то это компенсировать. Для молодых интеллектуалов, разочарованных в реальном будущем, утопия стала ценным достоянием. Только ей можно было доверять, причем именно потому, что в ней не было ничего реального. Она требовала жертвы и преданности. Она наполняла жизнь смыслом благодаря формуле, которая позволяла превратить отрицание в утверждение, а любое разрушительное действие представить актом творения. Приказы утопии безжалостные, тайные, но не терпящие возражений, предписывали предать всех и вся, что стоит у нее на пути, а это означало: всех и вся вообще. Перед этим не мог устоять никто из пытавшихся взять реванш над миром, который они отказались принять у предыдущих поколений.

Не только на жителей Великобритании Коммунистическая партия оказывала свое пагубное влияние. В сильной и не оставляющей никого равнодушным книге Чеслав Милош описал сатанинскую власть коммунизма над польскими интеллектуалами его поколения, закрывшими сознание для любых контраргументов и поочередно искоренявшими все формы приверженности, которыми жили их сограждане, а именно преданность семье, церкви, стране и правопорядку [Miłosz, 2001; Милош, 2011]. Писатели, художники и музыканты Франции и Германии также подпали под чары. Коммунистическая партия привлекала не конкретными политическими мерами или какой-либо внушающей доверие программой действий в рамках существующего порядка. Она обращалась к глубинному разладу представителей интеллигенции, вынужденных жить в таком мире, где не осталось ничего реального, во что еще можно было верить.

Способность партии превращать отрицание в утверждение, а отречение в освобождение служила именно тем средством психотерапии, в котором нуждались потерявшие всякую религиозную веру и гражданскую привязанность. Их состояние от имени всей французской интеллигенции хорошо описал Андре Бретон во «Втором манифесте сюрреализма» 1930 г.:

Все годится, все средства хороши для разрушения прежних представлений о семье, о родине, о религии <…>. [Сюрреалисты] замечательно умеют пользоваться прекрасно разыгранными сожалениями, с которыми буржуазная публика <…> встречает никогда не покидающее сюрреализм желание дико смеяться при виде французского флага, выплевывать свое отвращение в лицо любого священника и обращать против каждого случая соблюдения «первейших обязанностей» весьма болезненное оружие сексуального цинизма[15].

Назад Дальше