Противоречивая природа социалистических утопий – одно из объяснений насилия, которое сопровождает попытки их насаждения: требуется бесконечная сила принуждения, чтобы люди делали невозможное. Память об этих утопиях довлеет как над новыми левыми мыслителями 1960-х годов, так и над новыми американскими левыми либералами, принявшими их повестку. Больше невозможно скрываться за воздушными замками, которыми довольствовался Маркс. Необходимо мыслить более реалистично, если мы хотим убедить себя в том, что история или движется, или должна двигаться в социалистическом направлении. Так возникли социалистические историки, систематически приуменьшающие зверства, творимые во имя социализма, и обвиняющие во всех бедах «реакционные» силы, препятствующие его развитию. Вместо того чтобы попытаться определить цели освобождения и равенства, новые левые мыслители создали мифопоэтический нарратив о современном мире, согласно которому войны и геноцид – дело рук тех, кто отказывается от праведной «борьбы» за социальную справедливость. Историю переписали через призму борьбы между добром и злом, силами света и силами тьмы. И как бы нюансирован и красочен ни был результат, это манихейское видение истории остается с нами, легитимированное школьными программами и средствами массовой информации.
Нравственной диспропорции, при которой левым приписывается монополия на добродетель, а «правый» считается бранным словом, сопутствует и логическая асимметрия. Предполагается, что бремя доказательства лежит всегда на другой стороне. И снято оно быть не может. Поэтому, когда в 1970-х и начале 1980-х годов вернулся интерес к учению Маркса и в нем снова стали видеть правдоподобное описание человеческих тягот при «капиталистических» режимах, в левых журналах сложно было найти какое-либо упоминание о критике, с которой сталкивались эти идеи с конца прошлого века. Философию истории Маркса ставили под сомнение Мейтленд, Вебер и Зомбарт[3]. Трудовую теорию стоимости опровергали Бём-Баверк, Мизес и многие другие[4]. Понятия ложного сознания, отчуждения и классовой борьбы критиковал целый ряд мыслителей: от Мэллока и Зомбарта до Поппера, Хайека и Арона[5]. Не все из них могли быть отнесены к правой части политического спектра. И не все враждебно относились к идее «социальной справедливости». И в то же время ни один из этих авторов, насколько я могу судить на момент написания этой книги, не получил от новых левых никакого ответа, кроме презрительной насмешки.
Тем не менее мы должны признать, что марксистских очков на носу у левых больше нет. Почему они были сняты и кем, сказать сложно. Однако по какой-то причине революционная парадигма, отстаиваемая новыми левыми, перестала быть важной для политиков из левого крыла. Вместо этого они сосредоточились на бюрократических процедурах и институционализации культуры благосостояния. Цели освобождения и социальной справедливости сохранились, но достигаются теперь посредством законодательных мер, через работу комитетов и правительственных комиссий, наделенных полномочиями искоренять источники дискриминации. Освобождение и социальная справедливость были бюрократизированы. Оглядываясь назад на левых интеллектуалов за десятилетия до распада Советского Союза, я вижу культуру, которая в значительной степени сохранилась до сих пор, закрепившись в своих академических редутах и питаясь жаргонной прозой, накопленной в университетских библиотеках за то время, пока университеты были частью антикапиталистической «борьбы».
Обратите внимание на последнее слово. Это слово из закрытого словаря, который вошел в язык вместе с марксизмом и постепенно упрощался и унифицировался в те годы, пока социалисты занимали интеллектуальные высоты. С самого начала коммунистическое движение вело борьбу за язык и почитало теории Маркса отчасти потому, что они предоставляли удобные ярлыки для определения друга и врага и драматизации конфликта между ними. Привычка оказалась заразительной, так что в той или иной мере ею отмечены все последующие левые движения. В самом деле, трансформация языка политики – это главное наследие левых, и одна из задач настоящей книги состоит в спасении этого языка от социалистического новояза.
Термином «новояз» мы обязаны Джорджу Оруэллу, рассказавшему нам об одном жутком вымышленном тоталитарном государстве. Но захват языка левыми имеет давнюю историю, начиная с лозунгов Французской революции. Обороты, привлекшие внимание Оруэлла, оно набрало уже при Социалистическом интернационале и активном участии русской интеллигенции. Тем, кто вышел непобежденными из II Интернационала 1889 г., было даровано видение преображенного мира. Это гностическое откровение было столь ясным, что в доказательствах не нуждалось. Более того, не существовало аргументов, которые подтвердили бы его истинность. Важно было лишь отграничить тех, кто разделял это видение, от несогласных. И наиболее опасны были те, кто отклонялся столь мало, что их усилия могли смешаться со стараниями остальных. Тогда они загрязнили бы чистый поток деятельности левого движения.
Поэтому с самого начала понадобилось навешивать на внутренних врагов ярлыки, которые позволили бы их раз и навсегда заклеймить и оправдать их изгнание. Их называли ревизионистами, уклонистами, левыми коммунистами, утопическими социалистами, социал-фашистами и т. д. Раскол между большевиками и меньшевиками на II съезде РСДРП в 1904 г. представляет собой яркое проявление этого процесса: слова, по сути абсолютно лживые (ведь меньшевики были в большинстве), прочно вошли в язык политики и целеполагание коммунистической элиты.
Успех, который эти ярлыки возымели в подрыве авторитета и обличении противника, укрепил убеждение коммунистов в том, что изменить реальность можно одними словами. Можно создать пролетарскую культуру, просто придумав слово «пролеткульт». Или приблизить крах свободной экономики, просто крича о «кризисе капитализма» при каждом удобном случае. Можно сплести воедино абсолютную власть коммунистической партии и добровольное согласие народа, провозгласив принцип «демократического централизма» и описывая страны, где он введен, как «народные демократии». Новояз реорганизует политический ландшафт, разделяя его иначе, чем было когда-либо. В результате создается впечатление, что, как в случае с изображением человеческого тела в анатомическом атласе, мы видим скрытую структуру, на которую нанизаны менее значимые, лежащие на поверхности единицы. Рассуждая таким образом, легко отвергнуть те реалии, которыми мы живем, как иллюзорные.
Новояз возникает всегда, когда основная задача языка – служить описанием реальности – подменяется противоположной целью, а именно установить власть над ней. Фундаментальный речевой акт имеет лишь грамматические признаки ассерторических суждений. Предложения новояза только кажутся ассерторическими высказываниями, но в действительности они строятся по той же логике, что и заклинания. Они призваны продемонстрировать триумф слова над вещью, бесполезность рациональной аргументации и опасность сопротивления. В результате в новоязе образуется особый синтаксис. Несмотря на его тесную связь с построением описаний в обыденной речи, он позволяет тщательно избегать любого столкновения с реальностью или применения в дискуссии рацио-нальных аргументов. Франсуаза Том прекрасно показала это в своем замечательном исследовании «Деревянный язык» [Thom, 1987]. Задача коммунистического новояза, по ее ироническому замечанию, состоит в «защите идеологии от коварных нападок со стороны реальных вещей».
И люди – наиболее важные из них, представляют собой преграду, которую должна преодолеть каждая революционная система и должна разрушить любая идеология. Их привязанность к чему-то частному и случайному, создающая массу неудобств склонность отвергать то, что было создано для их же блага, свобода выбора, а также права и обязанности, необходимые для ее реализации, – все это не дает сознательным революционерам выполнить свою пятилетку. Отсюда необходимость в таком описании политических решений, как будто личности не имеют к ним никакого отношения. На новоязе говорят о силах, классах и ходе истории. Деяния великих людей обсуждают только потому, что за именами Наполеона, Ленина или Гитлера в действительности скрываются абстрактные силы, такие как империализм, революционный социализм и фашизм[6]. Подобные «-измы», определяя политические изменения, действуют через людей, но не исходят от них.
Постоянному употреблению абстракций сопутствует одна особенность, которую Том называет «пандинамизмом». Мир новояза – это мир абстрактных сил, в котором индивиды представляют собой не более чем локальные воплощения «-измов», раскрывающихся через них. Так рождается мир без действия. Но это не застывший мир. Напротив, все находится в непрестанном движении: подталкивается вперед силами прогресса или сдерживается силами реакции. В мире новояза нет никакого равновесия, застоя или покоя. Любое спокойствие обманчиво – это затишье перед бурей. В новоязе нет понятия о мире как о нормальном состоянии и покое. Это всегда что-то, за что еще предстоит побороться, поэтому призывы к «борьбе за мир» входят в число официальных лозунгов коммунистической партии.
Отсюда и тяга к «необратимым» изменениям. Поскольку все находится в движении и борьба между силами прогресса и реакции идет постоянно и повсеместно, важно, чтобы триумф идеологии над реальностью постоянно фиксировался и подтверждался. Поэтому прогрессивные силы всегда достигают «необратимых изменений», тогда как реакционными остаются только противоречивые и просто «ностальгические» попытки защитить обреченный социальный порядок.
Многие слова с более чем достойным происхождением стали частью новояза и использовались для того, чтобы изобличать, наставлять и порицать без оглядки на видимую реальность. Больше всего это относится к термину «капитализм», используемому для осуждения свободной экономики как формы рабства и эксплуатации. Мы можем не соглашаться с ключевой идеей Маркса, выдвинутой им в «Капитале», и в то же время признавать существование экономического капитала. Тогда экономику, в которой крупный капитал находится в руках частных собственников, следует определить как капиталистическую. Такое нейтральное описание может служить частью объяснительной теории. Но не так это слово употребляется в выражениях вроде «кризис капитализма», «капиталистическая эксплуатация», «капиталистическая идеология», где оно выступает очередным заклинанием. С тем же успехом экономической теорией можно назвать знаменитое восклицание Н.С. Хрущева «Мы вас похороним!» на заседании Генеральной ассамблеи ООН[7]. Называя свободные экономики этим словом, мы заклинаем их, чтобы они исчезли из поля зрения. И реалии свободных экономик исчезают, чтобы уступить место барочно-причудливой конструкции, разрушение которой до основания является неизменным предметом наших грез.
В процессе нормального диалога новые понятия возникают из потребности в компромиссе, достижении договоренностей, установлении порядка мирного взаимодействия с людьми, не разделяющими наши планы и симпатии, но нуждающимися в свободе не меньше, чем мы. Эти понятия имеют мало общего (или даже не имеют ничего общего) со схемами и планами революционеров. Ведь они позволяют тем, кто их применяет, менять курс, оставлять одну цель и переключаться на новую, корректировать свои методы и проявлять определенную гибкость, от которой в конце концов и зависит сохранение мира.
У себя в мансарде я могу отчетливо и упоенно представлять себе «ликвидацию буржуазии». Но, спустившись в магазин на первом этаже, я должен говорить на другом языке. Только в каком-то очень отдаленном смысле женщина за прилавком принадлежит к классу буржуазии. Но если я все же выбираю относиться к ней именно так, то это потому, что меня околдовало само слово «буржуа» и я пытаюсь распространить свою власть на эту личность при помощи данного ярлыка. Но в разговоре с реальным человеком – продавщицей мне следует отказаться от самонадеянной претензии на власть и предоставить ей самой говорить за себя. В моей речи нужно будет освободить место для ее голоса. И мой язык примет такую форму, чтобы сделать возможным разрешение споров и достижение соглашений, включая договоренность о том, чтобы быть непохожими. Мы обменяемся приветствиями, я скажу что-нибудь о погоде, пробурчу пару слов по поводу политики. И язык сгладит острые углы, сделает реальность более податливой и комфортной. Новояз, отрицая реальность, все усложняет. Действительность утрачивает гибкость, становится чуждой и враждебной. Отныне реальность существует, только чтобы с ней «бороться» и ее побеждать.
Я могу спуститься в магазин и, держа в голове некий план, приготовиться сделать первые шаги к ликвидации буржуазии, о которой я читал в одной из книг по марксизму. Но этот план не выдержит и первой словесной перепалки с моей жертвой. Я попробую навязать свои идеи или говорить на языке, который обычно используют для пропаганды. Но это возымеет не больше эффекта, чем все усилия Ветра в басне Эзопа, когда он состязался с Солнцем в том, кто быстрее заставит путника снять плащ. Обычный язык согревает и смягчает; от новояза веет холодом – он ожесточает. Обычный язык из собственных ресурсов порождает связанные концепты, которые отвергает новояз: «честный» и «бесчестный», «справедливый» и «несправедливый», «право» и «обязанность», «порядочный» и «непорядочный», «законный» и «противоправный», «твой» и «мой». Такие различения незаменимы при свободном обмене чувствами, мыслями и благами. Когда мы свободно высказываемся с их помощью и действуем в соответствии с ними, они создают общество. Его порядки возникают спонтанно, не будучи запланированными и навязанными извне. А неравномерное распределение собственности в этом обществе становится следствием действия «невидимой руки».
Новояз не просто навязывает некий план, он еще и уничтожает язык, который позволяет людям обходиться без плана. Если в новоязе и делается отсылка к справедливости, то речь идет не о справедливости в частных делах, а о так называемой социальной справедливости, т. е. такой, которая устанавливается согласно плану, неминуемо подразумевающему изъятие у людей того, что они приобрели в результате свободного рыночного обмена. По мнению почти всех мыслителей, обсуждаемых в этой книге, управление – это искусство присвоения и последующего перераспределения того, что, как предполагается, должно принадлежать всем. Оно не служит выражением устоявшегося общественного строя, образованного нашими свободными соглашениями и естественной склонностью отвечать за себя и близких. Его роль состоит в созидании и организации социального порядка, подогнанного под идею «социальной справедливости» и навязанного чередой спущенных сверху декретов.
Интеллектуалов естественным образом привлекает идея социального планирования, коль скоро они верят, что окажутся у руля. В результате эти мыслители утрачивают понимание того, что в действительности социальный дискурс – это часть повседневного решения проблем и тщательного поиска согласия. Реальный социальный дискурс уклоняется от «необратимых изменений», рассматривает любые планы и систематизации как нуждающиеся в прилаживании, а право голоса предоставляет тем, чье согласие ему требуется. Именно отсюда и проистекают английское обычное право, а также институты парламентаризма, которые воплощают суверенитет британского народа.
Мы еще не раз столкнемся с новоязом левых мыслителей. Там, где консерваторы и либералы старого толка говорят об авторитете, правительстве и институтах, левые видят силу и доминирование. Закон и государственные учреждения играют совсем незначительную роль в их восприятии политической жизни. Основу гражданского порядка левые видят в классах, силах, формах контроля, а также в идеологии, которая окружает эти вещи мистической аурой и спасает от критики. В новоязе политический процесс представлен как непрекращающаяся борьба, скрытая за видимостью легитимности и повиновения. Отбросьте идеологию, и откроется «истина» политики. Суть последней – во власти и надежде распорядиться ею по своему усмотрению.
Таким образом, почти ничего из политической жизни, как мы ее знаем, не находит отражения в мышлении тех, чьи теории я рассматриваю на страницах этой книги. Такие институты, как парламент и суды общего права; способы реализации людьми своего духовного призвания, обычно связанные с христианскими церквями, синагогой и мечетью; школы и профессиональные организации; частные благотворительные организации, клубы и сообщества; скаутское и гайдовское движения, сельские спортивные игры; футбольные команды, духовые оркестры и хоры; любительский театр и филателия – все формы объединения людей, из согласованного смешения которых они создают определяющие их жизнь образцы авторитета и послушания, все «маленькие отряды»[8] по Бёрку и Токвилю – выпадают из поля зрения левых. Либо если присутствуют в нем, как, например, у Грамши и Э.П. Томпсона, то описываются в сентиментальном и политизированном ключе, чтобы их можно было представить участниками «борьбы» рабочего класса.