Опиум интеллектуалов - Раймон Арон 6 стр.


Колониальные цивилизации, вероятно, подчиняются другим законам, чем цивилизации с долгой историей на небольшой части суши. Конституционная неустойчивость есть скорее признак болезни, чем здоровья. Режимы, являющиеся жертвами народных восстаний или государственных переворотов, демонстрируют при своем крушении не моральные пороки – они чаще бывают более гуманными, чем победители, – но политические ошибки. Они были неспособны либо предоставить место оппозиции, либо сломить сопротивление консерваторов, либо дать дорогу реформам, способным успокоить недовольных или удовлетворить честолюбивых. Такие режимы, как в Великобритании или в Соединенных Штатах, пережили ускорение истории, продемонстрировали высшую добродетель, созданную одновременно из постоянства и гибкости. Они сохранили традиции, обновляя их.

Прогрессивные интеллектуалы наверняка признали бы, что рост числа государственных переворотов в странах Южной Америки является признаком кризиса и искажением прогрессистского духа. Может быть, они сознались бы, хоть и не без брезгливости, что конституционная непрерывность в течение XVIII века была для Великобритании или США большой удачей. Охотно можно было бы признать, что приход к власти фашизма или национал-социализма доказывает, что те же самые средства – насилие, всемогущество одной партии – не плохи и не хороши сами по себе, но могут привести к ужасающим результатам. Можно было бы поддержать надежду или стремление к революции только подлинной, той, которая не имела бы в виду замену одной власти на другую, но намеревалась бы ниспровергнуть или по крайней мере очеловечить все власти.

К сожалению, в истории нет примера революции, соответствующей пророчеству марксизма или гуманистическим надеждам. Революции, которые совершались, относились к уже описанным типам: первая русская, Февральская, революция, отмеченная крахом династии, подорванной противоречиями между традиционным абсолютизмом и прогрессом идей, истощенной неспособностью царя и последствиями нескончаемой войны. Вторая русская, Октябрьская, революция – это захват власти партией решительного вооруженного меньшинства вследствие дезорганизации государства и стремления народа к миру. Немногочисленный рабочий класс принял важное участие особенно во второй революции, в гражданской войне, в вооруженных действиях против крестьян, решительно настроенных против революции. В Китае еще более малочисленный рабочий класс не был главной силой коммунистической партии. Ее корни были в деревне, там она рекрутировала солдат, там готовила свои победы: кадры для партии чаще поставляли интеллектуалы, чем рабочие заводов. Шествие социальных классов, по очереди несущих факел революции, не больше чем исторические картинки для детей.

Революция типа марксистской так и не была совершена, потому что сама ее идея была мифической: ни развитие производительных сил, ни «созревание» рабочего класса не готовят крушение капитализма рабочими, сознающими свою миссию. Революции, которые ссылаются на пролетариат, как и все революции прошлого, связаны с жестокой заменой одной элиты на другую. И они не представляют никакой особенности, которая позволила бы обозначить их как конец предыстории.

Притягательность революции

Великую революцию во Франции считают национальным наследием. Французы любят слово «революция», поскольку они тешат себя иллюзией продлить или возродить былое величие.

Писатель Франсуа Мориак, который вспоминает неудавшуюся «христианскую и социалистическую революцию», на следующий день после освобождения уклонился от требований доказательства и уточнения. Но само это выражение вызывает эмоции, воспоминания или мечты, но ничто не может ее определить.

Совершённая реформа кое-что меняет. Кажется, что революция способна все изменить, хотя неизвестно, что она изменит. Для интеллектуала, ищущего в политике развлечения, предмет веры или тему для размышлений, реформа скучна, а революция действует возбуждающе. Одна прозаична, другая поэтична. Одна происходит как творение функционеров, а другая – творение народа, восставшего против эксплуататоров. Революция прерывает обычный порядок и заставляет думать, что наконец-то все возможно. Полуреволюция 1944 года оставила у тех, кто ее пережил (с правильной стороны баррикад), ностальгию по временам, связанным с надеждой. Они сожалеют о лирической иллюзии и не решаются ее критиковать. Другие – люди, события, Советский Союз или Соединенные Штаты Америки – именно они ответственны за разочарования. Увлеченные идеями и безразличные к институтам, критикующие без всякого снисхождения к частной жизни, но бескомпромиссные в политике и к разумным рассуждениям, французы по преимуществу являются революционерами на словах, но консерваторами на деле. Но миф о революции не ограничивается Францией и французскими интеллектуалами. Мне кажется, что он пользуется большим авторитетом, чаще заимствованным, чем первородным.

Сначала они пользуются преимуществами притягательности эстетического модернизма. Художник обвиняет обывателя, марксист – буржуазию. Они могли бы считать себя соратниками в битве против одного и того же врага. Художественный и политический авангарды иногда мечтали о совместном приключении ради того же самого освобождения.

На самом деле, в XIX веке объединения двух авангардистских течений происходили не чаще, чем их расхождения. Никакая из больших литературных школ не была в качестве таковой связана с левой политикой. Виктор Гюго, отягощенный годами и славой, в конце жизни официально воспевал демократию; прежде он, правда, восхвалял упраздненное прошлое и никогда не был революционером в современном смысле этого слова. Среди самых крупных писателей некоторые были реакционерами (Бальзак), другие убежденными консерваторами (Флобер). «Проклятые поэты» были не кем иным, как революционерами. Импрессионисты в столкновении с академизмом вовсе не мечтали о том, чтобы привлечь к ответственности общественный порядок и рисовать голубей для сторонников торжества социальной революции.

Со своей стороны социалисты, теоретики или практики, не всегда примыкали к системе ценностей литературного или художественного авангарда. Леон Блюм на протяжении многих лет, а может быть, даже всей своей жизни рассматривал Порто-Риша[13] как одного из самых крупных писателей своего времени. В литературном авангарде Revue Blanche он был одним из немногих, кто склонялся к партии революции. Создатель научного социализма имел в искусстве классический вкус.

И мне кажется, что на следующий день после Первой мировой войны завязался альянс двух авангардов, символом которых во Франции был сюрреализм. В Германии литературные кафе, экспериментальные театры и оригинальные произведения частично были связаны с левыми экстремистами, а часто и с большевиками. И все в один голос заявляли о художественном договоре, об этическом конформизме, тирании денег. Они так же обижались на христианский порядок, как и на капиталистический. Но это единение не было продолжительным.

Через десять лет после русской революции в жертву возрождения неоклассического стиля были принесены архитекторы-модернисты. А еще я слышу Жана-Ришара Блока[14], заявлявшего с верой новообращенного, что возвращение к колоннам на самом деле ознаменовало художественный упадок, но наверняка и диалектический прогресс. В Советском Союзе лучшие представители литературного или художественного авангарда были устранены до 1939 года. Живопись была выровнена под Салон французских художников пятидесятилетней давности, музыканты должны были множить согласованные ряды и заниматься самокритикой. Тридцать пять лет назад Советский Союз превозносили за смелость, за то, что там интересно работали кинематографисты, поэты и режиссеры, а сегодня на Западе выставляются любимцы современного искусства, включая тех, кто был доведен до нищеты из-за непонимания публики, – и родину революции объявляют очагом истинной реакции.

Прежде Луи Арагон прошел путь от сюрреализма до коммунизма и стал самым дисциплинированным из активистов, готовый или «ругать», или «воспевать» французскую армию. Бретон остался верным своей молодости и всеобщей революции. Обращаясь к академизму и буржуазным ценностям, Советский Союз устранил разницу между освобождением духа и всемогуществом партии. Но к какому историческому понятию следует примкнуть, когда обе «реакции» противостоят друг другу? Из-за этого писатель был доведен до одиночества или сектантского существования. Художник имеет возможность вступить в партию и пренебречь социалистическим реализмом.

Объединение двух авангардов происходило по недоразумению или в связи с исключительными обстоятельствами. От неприятия конформизма присоединились к партии бунтовщиков, но завоеватели редко пользуются победой. Правящий класс, появившийся после потрясения, жаждет стабильности и уважения. Он любит колонны, истинный или ложный классицизм. У него обнаруживается сходство между неважным вкусом викторианской буржуазии и плохим вкусом настоящей советской буржуазии, и та и другая полна гордыни, а их успехи – только материальные. Поколение капиталистов или менеджеров, прошедшее этап первоначальной индустриализации, требовало солидной мебели и импозантных фасадов. Личность Сталина также объясняет крайние формы мракобесия, принятые в Советском Союзе.

Советский Союз, может быть, через несколько десятилетий откроет свободное поприще для исследований Парижской школы. А пока он объявляет искусство декадентским и извращенным, его же потом будет отвергать и Гитлер. Настоящее новшество – это случай Фужерона[15]: затронутый политической милостью один из художественных авангардистов пытается создать академизм, соответствующий его вере.

Авторитет морального нонконформизма происходит из того же самого недоразумения. Группа литературной богемы ощущала свою связь с ультралевыми. Активные социалисты отвергали буржуазное лицемерие. В конце XIX века либертарианские идеи – свободная любовь, право на аборт – были распространены и в среде политически прогрессивных слоев. Подобные пары считали делом чести не представать перед гражданскими властями, и слово «компаньонка» звучит лучше, чем жена или супруга, в котором ощущалась буржуазность.

«Мы изменили все это». Брак, семейные добродетели превозносятся на родине революции, развод и аборт остаются легальными при некоторых обстоятельствах. Но официальная пропаганда с ними борется, призывает людей подчинять свои удовольствия или страсти превышающим их интересам, интересам самого общества. Бо́льшего не могли бы потребовать и традиционалисты.

Историки несколько раз подчеркивали склонность революционеров к добродетели, свойственной как пуританам, так и якобинцам. Эта склонность определяет тип революционеров-оптимистов, которые требуют и от других такой же непорочности. Большевики тоже охотно порицают развращенность. Развратник, с их точки зрения, подозрителен не потому, что он пренебрегает общепринятыми правилами, но потому, что предается порокам, потому, что он слишком много времени и сил посвящает бесполезной деятельности.

Возрождение семьи – это совсем другой феномен. Он отмечает возврат к повседневной жизни, разрушенной навязчивыми политическими идеями. Институты семьи чаще всего выживают в потрясениях государства и общества. Поколебленные крушением старого порядка, эти институты восстанавливаются по мере того, как устанавливается новый порядок и победившие элиты начинают верить в себя и в будущее. Разрыв традиций иногда оставляет наследие освобождения. В Европе авторитарные структуры семьи были частично связаны с авторитарной структурой Государства. Та же самая философия побуждает гражданина признавать избирательное право и право на счастье. Каким бы ни было будущее коммунизма в Китае, большая семья будет там существовать и дальше, как она существовала на протяжении веков. А освобождение там женщин, вероятно, является определенным достижением.

Критика моральных условностей служит связующим звеном между политическим и литературным авангардом, и кажется, что атеизм связывает метафизику мятежа с политикой революции. Еще мне кажется, что последняя пользуется заимствованным авторитетом; ее считают виновной в упразднении гуманизма.

Марксизм развился начиная с критики религии, которую Маркс унаследовал от Фейербаха. Человек сравнивается с Богом, перенимая его совершенства, которыми он вдохновляется. Бог вовсе не является создателем человечества, он всего лишь кумир воображения. На этой земле люди должны пытаться достигнуть совершенства, которое они сами спроектировали и которое пока еще ускользает от них. Почему такая критика обязательно должна была привести к революционной необходимости?

Революция не смешивается с сутью действия, она всего лишь условие. Всякое действие на самом деле есть отрицание данного состояния, но в этом смысле реформы не меньшее действие, чем революция. События 1789 года внушили Гегелю одну из идей, которая стала революционным мифом: насилие на службе разума, если только не считать борьбу между классами ценностью самой по себе, усилие, чтобы отторгнуть пережитки и построить общество, соответствующее нормам духа, – это не требует внезапного разрыва с прошлым и гражданской войны. Революция не есть неизбежность или призвание, она – нечто среднее.

В самом марксизме содержатся три принципа, расходящиеся с революцией: бланкистская концепция взятия власти небольшой группой вооруженных людей, которые, став хозяевами государства, преобразуют ее институты; эволюционная концепция: будущее общество должно «вызреть» внутри существующего общества до того момента, когда последнее охватит окончательный и спасительный кризис; и наконец, принцип перманентной революции: рабочая партия постоянно усиливает давление на буржуазные партии, она использует реформы, на которые соглашаются последние, чтобы «подложить мину» под капиталистический порядок и подготовить одновременно и свою победу, и наступление социализма. Эти три принципа оставляют необходимость существования жестокости, но второй принцип, менее всего соответствующий темпераменту Маркса и лучше согласованный с марксистской социологией, откладывает момент разрыва на неопределенное будущее.

В каждую эпоху конкретно рассматриваемое общество обнаруживает отчетливые элементы времени и стилей, которые легко можно было бы объявить несовместимыми. В Великобритании в наше время существуют монархия, парламент, профсоюзы, бесплатное здравоохранение, воинская повинность, национальные угледобывающие общества, Королевский военный флот. Если исторические режимы совпадали с сутью того, что мы им приписываем, может быть, революция была бы неизбежной, чтобы переходить от одного к другому. Переход от несовершенного капитализма к приблизительному социализму, от аристократического и буржуазного парламентаризма к ассамблеям, где заседают представители профсоюзов и партий народных масс, теоретически не требует, чтобы люди уничтожали друг друга. Это решают обстоятельства.

Исторический гуманизм – человек в поисках самого себя через последовательность режимов и империй – приводит к культу революции только через догматическое смешение постоянного вдохновения и некоторого технического действия. Выбор методов происходит не из философских размышлений, но из опыта и мудрости, по крайней мере классовая борьба, чтобы выполнить свою историческую миссию, не должна громоздить трупы. Почему примирение всех людей должно происходить вследствие победы только одного класса?

Маркс прошел путь от атеизма до революции с помощью исторической диалектики. Многие интеллектуалы, не желающие ничего знать о диалектике, тоже пойдут от атеизма к революции не потому, что она обещает примирить людей или разрешить тайну истории, а потому, что она разрушает убогий и ненавистный мир. Между литературным и политическим авангардом есть соучастие ненависти, испытываемой против установленного порядка или беспорядка. Революция пользуется авторитетом мятежа.

Назад Дальше