Опиум интеллектуалов - Раймон Арон 7 стр.


Слово «мятеж» сейчас в моде, как и слово «нигилизм». Его используют так охотно, что в результате не знают, что оно точно означает. Интересно, подписалось бы большинство писателей под формулой Андре Мальро: «Именно обвиняя жизнь, я нахожу главное достоинство мысли, а всякая мысль, которая оправдывает мир, обесценивается, как только она есть что-то другое, кроме надежды». Конечно, в ХХ веке легче обвинить мир, чем оправдать его.

Метафизика и мятеж отрицают Бога, существование которого религия и спиритуализм традиционно относили к основам ценности или морали. Метафизика заявляет об абсурдности мира и жизни. Исторически мятеж разоблачает любое общество или современное общество. Мятеж часто приводит к новому обществу, но ни он, ни разоблачение не приводят неизбежно к революции или к ценностям, которые должны воплотить дело революции.

Тот, кто объявляет о судьбе, которую готовит людям мир, лишенный смысла, иногда объединяется с революционерами потому, что негодование или ненависть приводят совсем к другому видению, потому, что разрушение в конце концов успокаивает только разочарованное сознание. Но так же логично, что это рассеет иллюзии, навязываемые неисправимыми оптимистами, которые продолжают бороться с социальными симптомами человеческого несчастья, чтобы не измерять глубину страданий. Такой бунтовщик видит в самом действии результат бесцельности судьбы, а другой мятежник замечает в нем лишь недостойное развлечение, не желая видеть суетности своего состояния. Триумфально шествующая сегодня партия революции обременяет своим презрением наследие Кьеркегора, Ницше или Кафки, свидетелей буржуазии, которое не утешилось со смертью Бога, потому что оно осознает свою собственную смерть. Революционер, не бунтовщик, обладает превосходством и смыслом: это – историческое будущее.

Бунтовщики, и это правда, восстают против установленного порядка. Они видят только договоренность или лицемерие в большинстве запретов и социальных императивов. Однако некоторые все-таки утверждают ценности, обычно принятые в их среде, тогда как другие восстают против своего времени, но не против Бога или судьбы. Русские нигилисты середины XIX века именем материализма и эгоизма на самом деле присоединились к буржуазному и социалистическому движению. Ницше и Бернанос[16], – второй, думая, а первый, провозглашая смерть Бога, – являются настоящими нонконформистами. Они оба, один от имени предчувствуемого будущего, а другой – представляя идеализированный образ старого режима, говорят не о демократии, а о социализме, о власти масс. Они враждебны или безразличны к подъему уровня жизни, к развитию мелкой буржуазии, к техническому прогрессу. Они испытывают ужас перед пошлостью, низостью, которые несут с собой электоральные и парламентские практики. Бернанос выдвигает обвинения против безбожного государства, этакий болтливый Левиафан.

Со времени поражения фашизма большая часть интеллектуалов мятежа и революции свидетельствует о безупречном конформизме. Они не порывают с ценностями общества, которое приговаривают. Французские колонисты из Алжира, корсиканские функционеры из Туниса не испытывают уважения к туземным народам и не задумываются о равенстве рас. Но правый интеллектуал во Франции не осмелился бы развивать философию колониализма, так же как русский интеллектуал не развивает теорию концентрационных лагерей. Сторонники Гитлера, Муссолини или Франко вызывают возмущение потому, что они отказались преклоняться перед современными идеями, демократией, равенством людей, классами и расами, экономическим прогрессом, гуманитарностью и пацифизмом. Революционеры 1950-х годов иногда вызывают страх, но никогда не устраивают скандалов.

Сегодня нет ни одного христианина, даже реакционера, который осмелился бы сказать или подумать, что уровень жизни народных масс для него не имеет значения. Христианин левых взглядов – христианин, который выказывает смелость или свободу, менее христианин, чем тот, который согласился поглощать самую сильную дозу идей, популярных в среде профанов. Но христианин-«прогрессист» придерживается идеи изменения режима или улучшения материального благосостояния людей для независимого распространения христианских истин. Послание Симоны Вейль[17] не является левым, само оно – нонконформистское и призывает к истинам, которые уже отвыкли слышать.

Напрасно искать в современной Франции двух настолько разных философов, какими были сторонники старого режима и рационализма. Современные активисты, кроме тех, кто пережил фашизм, являются братьями-врагами. Социализм перенимает основные идеи буржуазии: освоение естественных ресурсов, преобладающая забота о благе и безопасности всех людей, отказ от неравенства рас и положений, религия – личное дело каждого. Советское общество, вероятно, содержит в основе своей системы ценности, противоположные западному обществу, но теперь эти два мира начинают взаимное сближение, чтобы столкнуть свои общие ценности. Борьба мнений о форме собственности и планировании экономики обнаруживает меньше намерений, чем технических средств.

Мятежники или нигилисты упрекают в современном мире одних за то, что они есть такие, какие они есть, а других за то, что они неверны самим себе. Вторые сегодня более многочисленны, чем первые. Самая живая полемика развязалась не между одними и другими, но между интеллектуалами, согласными с сутью дела. Но, чтобы разорвать друг с другом, им не надо иметь противоположные цели, достаточно, чтобы они расходились во мнении о священном слове «революция».

Бунт и революция

Обмен письмами и статьями между Альбером Камю, Жан-Полем Сартром и Фрэнсисом Шансоном[18] сразу же принял характер знаменитой ссоры. У нас нет намерений отмечать их выпады или подчеркивать неправоту, мы пытаемся уловить преломление в сознании каждого великого писателя мифа о революции на протяжении седьмого года холодной войны.

Метафизические позиции собеседников достаточно близки. Бог умер, и мир не дает человеческой авантюре никакого смысла. Без сомнения, анализ нашего положения не в «Бытии и Ничто», не в том, что есть в «Мифе о Сизифе» или в «Чуме» (эти книги Камю не сравнимы между собой). Но там утверждается в совершенно разных стилях одно и то же желание правдивости, тот же отказ от иллюзий или лицемерия, даже то же самое столкновение с миром и вид активного стоицизма. Позиция Сартра по отношению к последним проблемам и позиция Камю не должны были сталкиваться.

Когда они выражают свое одобрение и неодобрение (второе чаще, чем первое), они обнаруживают похожие ценности. Оба они – гуманисты, оба желают облегчения страданий, освобождения угнетенных, оба борются с колониализмом, фашизмом, капитализмом. Когда речь заходит об Испании, Алжире или Вьетнаме, Камю не совершает никакого преступления против прогрессизма. Когда Испания вошла в ЮНЕСКО, он написал замечательное письмо протеста. А вхождение в эту же организацию Советского Союза или советизированной Чехословакии встретил молчанием. И он тоже, в сущности, принадлежит к благонамеренным левым.

По крайней мере его мысли не сильно изменились со времени «Бытия и Ничто». Сартр же не рассматривает историю как становление разума. Он не призывает ни к какой революции, к ее онтологическому смыслу. Бесклассовое общество не решит тайну нашего предназначения, оно не примирит ни сущность и существование, ни людей друг с другом. Экзистенциализм Сартра исключает веру во всеобщность истории. Каждый погружен в историю и выбирает свой проект и своих соратников вместе с риском ошибок. Камю легко подписался бы под такими предложениями.

Но почему же разрыв? Кажется, есть единственный вопрос, по поводу которого в западном мире навсегда расстаются братья, товарищи и друзья: какое положение занять по отношению к Советскому Союзу и к коммунизму? Диалог принимает патетический накал не тогда, когда собеседники имеют что-то одно заданное, а другие отказывают им во вступлении в партию Ленина, Сталина или Маленкова. Достаточно того, что не-коммунисты по-другому объясняют их отказ присоединиться к партии, что одни называют себя не-коммунистами, другие антикоммунистами, что одни обвиняют Ленина в то время, как другие со всей суровостью обрушиваются на Сталина из-за того, что в СССР уничтожаются люди, они считают себя его беспощадными врагами.

Во время полемики Жан-Поль Сартр еще не совершил путешествия ни из Вены, ни из Москвы. Он мог еще писать: «Будь я подводник, шифровальщик или стыдливый симпатизант, откуда вы знаете, что это меня они ненавидят, а не вас? Мы не собираемся превозносить ненависть, которую вызываем. Я вам честно говорю, что сожалею о такой враждебности, иногда я начинаю завидовать вам из-за глубокого безразличия, которое они к вам питают»[19]. Он совершенно не отрицал жестокостей советского режима, концентрационных лагерей. Время Rassemblement Democratique Revolutionnaire (RDR) – Революционно-демократическое ралли[20], – это время отказа двух блоков и усилия, чтобы начертать третий путь, еще продолжалось достаточно долго. Камю заявлял не менее ясно, чем Сартр, о колониальной эксплуатации или позоре франкизма. Они оба, свободные от всяких партий, тут и там обвиняют все, что, по их мнению, достойно обвинения. Но в чем же разница? Говоря просто, ответ будет такой: Камю выбрал бы скорее Запад, а Сартр – Восток[21]. Говоря на уровне политической мысли, Сартр упрекает Камю в том, что тот объявляет себя в неучастии: «Вы порицаете европейский пролетариат потому, что он публично не осудил Советы, но осуждаете также правительства Европы, поскольку они одобряют вступление Испании в ЮНЕСКО; в таком случае я вижу для вас только одно решение: Галапагосские острова». Предположим, что желание удержать равновесие и заявить с той же суровостью о несправедливостях, которые, конечно же, существуют в обоих мирах, не приводит ни к какому чисто политическому действию. Камю не был человеком политики. Сартр тоже, и оба они действуют пером. Каково же альтернативное решение о Галапагосских островах после конца RDR? «Мне кажется, наоборот, единственный способ прийти на помощь рабам там – это вступить в их партию здесь».

Это рассуждение напоминает высказывание реакционеров или пацифистов во Франции между 1933 и 1939 годами, которые упрекали людей левых взглядов за то, что они выпускали манифесты и собирали публичные демонстрации в защиту преследуемых евреев. «Занимайтесь лучше вашими делами, – говорили они, – и не выносите сор из дома. Лучший способ прийти на помощь жертвам Третьего рейха – это уменьшить страдания жертв кризиса, колониализма или империализма». На самом деле, такое рассуждение – фальшивое. Ни Третий рейх, ни Советский Союз не были полностью безразличны к мировому мнению. Протесты еврейских организаций мира, вероятно, внесли вклад в ослабление антисионистской кампании и к мерам против космополитов, под прикрытием которых евреев с другой стороны железного занавеса снова стали преследовать. Широкая пропаганда в Европе и Азии против сегрегации в Соединенных Штатах помогает тем, кто пытается улучшить условия жизни негров и предоставить им права, обещанные Конституцией.

Оставим реальные результаты этих двух позиций. Почему различие, по-видимому, в нюансах вызвало столько страстей? Сартр и Камю – не коммунисты и не «атлантисты», оба признают существование несправедливости в обоих лагерях. Камю хочет разоблачать и одних, и других, Сартр выступает только против одних, западного мира, не отрицая существования других. Наверняка нюанс, но тот, который ставит под сомнение всю философию.

Камю порицает различные аспекты советской реальности. Коммунистический режим кажется ему абсолютно тираническим, который вдохновляет и оправдывает философия. Он упрекает революционеров за то, что они отрицают вечные ценности, всю высшую мораль в классовой борьбе и разнообразии эпох, он обвиняет их за то, что они живых людей приносят в жертву мнимо абсолютному благу, концу истории, понятие о котором противоречиво и в любом случае несовместимо с экзистенциализмом. То, что один не отрицает, а другой разоблачает концлагеря, было бы почти неважно, если бы один не придавал своему разоблачению значения разрыва с революционным «проектом», тогда как другой отказывается порывать с «проектом», к которому он не примыкает.

В своей книге «Мятежный человек» Камю анализировал идеологическую эволюцию от Гегеля к Марксу и Ленину, нестыковки между некоторыми предвидениями, содержащимися в работах Маркса, и течением событий. Анализ не показал ничего такого, чего нельзя было легко обнаружить прежде, но он был в некоторых моментах трудно оспоримым.

Книга Камю, а также «Письмо директору Temps modernes» являются уязвимыми. В книге основные мотивы аргументации теряются в плохо связанных между собой исследованиях, стиле написания и морализаторском тоне, почти не позволяют увидеть философскую строгость. Письмо претендовало на то, чтобы заключить экзистенциалистов в рамки очень простых альтернатив. (Сартр имеет все козыри ответить, что марксизм не исчерпывается пророчеством и методикой, но содержит в себе и философию.) Несмотря на все это, Камю ставит этим не меньше решительных вопросов, на которые Сартр и Шансон отвечают с трудом.

– Да или нет, – спрашивал он, – вы признаете в советском режиме исполнение революционного «проекта»?

Однако честный и одновременно смущенный ответ Фрэнсиса Шансона звучит так: «Вовсе не субъективное противоречие мешает мне четко высказаться о сталинизме, а трудности дела, которые, кажется, помогут мне сформулировать мнение: сталинское движение по всему миру не кажется мне подлинно революционным, но оно единственное, которое заявляет о себе как о революционном и собирает под свои знамена, особенно у нас, большую часть пролетариата. А значит, мы одновременно и против него, потому что мы критикуем его методы, и за него, поскольку мы не знаем, не является ли подлинная революция химерой и не надо ли, чтобы революционная затея сначала прошла свой путь там до того, как сможет наладиться какой-то более человечный социальный порядок, но, если недостатки этого предприятия выявятся в социальном контексте, в итоге будет предпочтительно его просто и честно уничтожить». Не заметно, чтобы Камю пожелал «честно и просто уничтожить затею» (допустим, что эта формулировка имеет смысл). Такое признание неведения похвально, но удивительно со стороны философа по призванию. Поступок в истории требует, чтобы на него решились, ничего не зная твердо, или по крайней мере, чтоб утвердились в решении больше, чем в знании. Всякое действие в середине ХХ века предполагает и влечет за собой принятие решения относительно советского режима. Устраниться от принятия позиции по отношению к советскому строю – значит избежать ограничения исторического существования, даже если при этом все ссылаются на историю.

Единственным оправданием, писал Камю, захвата власти, коллективизации, террора, тоталитарного государства, построенного именем революции, была бы уверенность подчиниться необходимости торопить исполнение конца истории. Однако экзистенциалисты не смогли бы ни подписаться под этой необходимостью, ни поверить в конец истории. На это Сартр отвечает: «Имеет ли история смысл, спрашиваете вы, имеет ли она конец? Для меня этот вопрос не имеет смысла, так как история вне человека, который ее делает, всего лишь абстрактное и застывшее понятие, о котором нельзя сказать ни как о конце, ни о том, что она его не имеет, и проблема состоит не в том, чтобы знать свой конец, а в том, чтобы дать его истории… Нет спора о том, существуют или нет высшие ценности истории: они просто замечают, что они у нее есть, они провозглашаются посредством человеческих поступков по историческому определению… И Маркс никогда не говорил, что история будет иметь конец: как он мог это сделать? Ведь тогда человек однажды останется без целей. Он только говорил о конце предыстории, то есть о цели, которая будет достигнута в рамках самой истории и будет преодолена, как и все цели». Таков ответ, и Сартр его знает лучше, чем кто-либо, несколько пренебрегая правилами честной дискуссии. Нет сомнений, что мы придаем смысл истории своими действиями, но как выбрать этот смысл, если мы неспособны определить универсальные ценности или понять их в целом? Решение не относится ни к вечным правилам, ни к универсальным ценностям и исторической всеобщности, а является случайным, и не оставляет ли оно людей и классы в состоянии войны без того, чтобы потом решить проблему между воюющими?

Назад Дальше