Опиум интеллектуалов - Раймон Арон 8 стр.


Гегель утверждал соответствие между диалектикой понятий и исторической последовательностью империй и режимов, Маркс со своим бесклассовым обществом заявлял о решении тайны истории. Сартр не может, не хочет возобновить в онтологическом смысле понятие конца истории, связанного с абсолютным разумом. Но в нем он воспроизводит, в политическом плане, эквивалент. Однако, если История есть конец предыстории, социалистическая революция должна представлять собой существенное своеобразие по сравнению с прошлым, должна отметить собой разрыв течения времени, преобразование общества.

Сартр заимствует, говорит он нам, у марксизма, между пророчеством и методикой, некоторые чисто философские истины. Эти истины, появляющиеся в текстах молодого Маркса, кажутся мне критикой формальной демократии, анализом отчуждения и утверждения срочной необходимости разрушить капиталистический порядок. Эта философия, возможно, содержит пророчество: пролетарская революция будет совершенно другой по сравнению с революциями прошлого, только она позволит «очеловечить» общество. Эта хрупкая версия не является грубой, рассчитанной на концентрацию предприятий и пауперизацию масс, которую отвергли события XIX века. Но она остается абстрактной, формальной, неопределенной. Но в каком смысле захват власти одной партией означает конец предыстории?

Резюмируя, можно сказать, что эта мысль лишена новизны. В местах, которые вызвали гнев Temps modernes, она кажется банальной и благоразумной. Если мятеж обнаруживает солидарность с угнетенными и необходимость жалости, революционеры сталинского типа на самом деле предают сам дух мятежа. Вынужденные подчиняться законам истории и действовать для приближения конца, одновременно и неизбежного, и благотворного, они затем становятся бессовестными палачами и тиранами.

Из этих рассуждений невозможно извлечь никакого правила поведения, но критика исторического фанатизма побуждает нас выбирать из множества обстоятельств, в зависимости от случайности и опыта. Скандинавский социализм не является универсальной моделью и не претендует на это. Такие понятия, как призвание пролетариата, повторное отчуждение, революция, точно свидетельствуют, кроме того, об их притязании: боюсь, что они сделают еще меньше для того, чтобы ориентироваться в пространстве ХХ века.

За пределами Франции и аристократического квартала Сен-Жермен-де-Пре такую полемику мало кто поймет. Ни интеллектуальные, ни социальные возможности этой полемики не заданы ни в Великобритании, ни в США, где диспуты проходят без безумных страстей о социологии и экономике Маркса, где спорят о важных делах, отмечающих этапы развития науки. Они безразличны к философии Маркса, как начальной, так и зрелой, а также к критике товар-фетиш Гегеля, более естественной в других текстах и сочинениях Энгельса. С тех пор как они отстранились от гегельянства, вопрос о соответствии советской революции истинной революции теряет всякий смысл. Революционеры во имя идеологии создали определенный режим. Мы знаем о нем достаточно хорошо, чтобы не желать его дальнейшего распространения. Этот отказ не обязывает нас желать ни «честного и простого уничтожения затеи», ни борьбы пролетариата, ни мятежа угнетенных.

Согласие с существующим несовершенным режимом, следовательно, делает нас согласными с несправедливостью и жестокостью, от которых не избавлено никакое время и никакая страна. Настоящий коммунист – это тот, кто соглашается с советской реальностью в том контексте, который эта реальность диктует. Настоящий западный человек – это тот, кто полностью согласен с нашей цивилизацией только в смысле свободы, которая позволяет ему критиковать и дает шанс улучшить свою жизнь. Объединение части рабочих в коммунистическую партию сильно влияет на ситуацию, в которой французский интеллектуал должен выбирать. Неужели революционное пророчество, провозглашенное столетие назад одним молодым философом, восставшим против сонной Германии и ужасов первых лет индустриализации, поможет нам понять ситуацию и сделать разумный выбор? А мечтать о революции – это способ изменить Францию или бежать из нее?

Является ли ситуация во Франции революционной?

Говорят ли французские интеллектуалы о желании революции – христианской, социалистической, голлистской, коммунистической, экзистенциальной, – потому что они более чувствительны к содроганиям истории, потому что они чувствуют наступление времени великих катаклизмов?

В течение двух лет, предшествовавших Второй мировой войне, этот вопрос был актуален. Но при этом немедленно добавляли, что гитлеровская угроза запретила французам – нет, не ссориться – в этом ничего не смогло бы им помешать, но сразу же контролировать их ссоры и силой. Освобождение сопровождалось квазиреволюцией, которую сторонники и противники согласились считать неудачной. В 1950 году во Франции неоднократно задавались вопросом: не находимся ли мы накануне социального взрыва, имея 50% избирателей коммунистов или сторонников де Голля, теоретически враждебных режиму? Через несколько лет консерватизм казался чуть более стабильным, но не поддержанным слабыми попытками экстремизма или воинствующими заявлениями.

Франция узнала, что такое псевдореволюции, в 1940 и 1944 годах, завершение которых означало возврат к институтам, людям и к практике Третьей республики. Поражение заставило парламент подписать в июле 1940 года акт об отречении. Составная команда – несколько перебежчиков из республиканского сектора смешались с доктринерами от правых сил или молодыми людьми, жаждущими действовать, – попыталась установить авторитарный, но не тоталитарный режим. Освобождение ликвидировало эту попытку и привело к власти другую команду, такую же составную в смысле кадров и идей. Против Виши эта команда ссылалась на республиканскую легальность, то завязывая отношения с последним правительством вчерашнего режима, то взывая к национальной воле, воплощенной в Сопротивлении. Чаще всего заявляли о своей исходной революционности и замысле: она обосновывала свою легитимность не на выборах, но на чем-то типа мистических полномочий – народ узнавал себя в одном человеке, – освобождение намеревалось обновить государство, а не только восстановить республику.

Революция исчерпала себя в очищении, реформы, называемые структурными (национализация), предлагались в программах Народного фронта, и, наконец, некоторые законы (общественная безопасность) продолжили предшествующую эволюцию и не требовали потрясений. Что касается текстов и конституционной практики, традиции, или, лучше сказать, дурные привычки, с легкостью взяли верх над попытками возрождения. Парламент и партии Четвертой республики показали, что они так же ревностно относятся к их исключительному праву и так же враждебны к сильной исполнительной власти, как парламент и партии Третьей республики. В 1946 году все партии, и особенно три крупные, обвинялись в монолитности. В 1946–1947 годах радикальные и умеренные объединились против них, извлекая выгоду из популярности, которой обладал генерал де Голль, и непопулярности, которую вследствие инфляции и плохого социального положения связывали с министрами Временного правительства. Сегодня менее монолитные партии, кроме коммунистической, на большинстве выборов разъединились. Монолитность была теперь не большим реальным злом, чем раздоры внутри партий, чего нет сегодня.

По традиции парламентская демократия во Франции отличается слабостью исполнительной власти, способностью Национального собрания против своей воли поддерживать нестабильные и непоследовательные правительства. Поражение и освобождение создали возможность ниспровергнуть эту традицию. Когда генерал де Голль попытался использовать вторую возможность, он потерпел поражение. То, что эти внешние события позволили, французская политика, предоставленная самой себе, не допустит.

Можно считать, что поражение Ралли (RDR) произошло прежде всего из-за тактических ошибок. Если «освободитель» оставался у власти в 1946 году и становился во главе движения против первой Конституции и еще если несколько месяцев после его отставки, он вступил в борьбу накануне первого референдума, победа, одержанная без него против блока социалистов-коммунистов, могла бы считаться его победой. Он мог бы навязать Конституцию, отличную от той, которая была бы одобрена на втором референдуме. Может быть, в 1947–1948 годах после муниципальных выборов, а также после выборов в законодательные органы июня 1951 года, если бы согласились на объединение списков кандидатов, можно было бы если не добиться безусловной власти, то создать министерство и провести реформы. Надо было допустить невероятную оплошность, чтобы привести к распаду 1952 года. А предпочел бы президент RDR в глубине души бесспорное поражение сомнительному успеху? Ограниченная власть, которой он мог добиться, позволила бы ему только частичные, обманчивые меры: протест, отсутствие ответственности оставляют, может быть, самые яркие воспоминания.

Но недоразумение с самого начала скомпрометировало попытку. Разом избавившись от страха перед коммунизмом, большинство избирателей, общественники и даже избранные голлисты пожелали правительство, аналогичное правительству Раймона Пуанкаре. Руководители были более амбициозными, чем массы. Они отказывались от компромисса, который последние наверняка одобрили бы.

Каковы бы ни были события, способствовавшие поражению революций 1940 и 1944 годов, неудача RDR объясняется действием консервативных сил. Французы были недовольны, но не хотели выходить на улицы. Трудности со снабжением, инфляция вместе с угрозой коммунизма с 1946 по 1948 год усиливали недовольство масс. Начиная с 1949 года население стремилось обрести привычный образ жизни. Рабочие промышленных предприятий в большинстве своем были враждебны режиму, который лишил их привычного уровня жизни и морального участия в сообществе, на которое они рассчитывали. Политическая среда рабочих, вступление в коммунистическую партию руководителей профсоюзов поддерживают атмосферу классовой борьбы, не провоцируя неминуемого восстания.

Революции чаще возникают от отчаяния или надежды, чем от неудовлетворенности своим положением. Давление, которое испытывает Франция из-за рубежа, делает взрыв еще менее вероятным. В парламентской игре правые извлекают выгоду из электоральных сил коммунистической партии. Если бы она не подчинялась Москве и если бы она честно сотрудничала с социалистами, Народный фронт заставил бы взорвать консервативную республику, которая обязана своему возрождению при явном парадоксе ненавистному врагу.

По крайней мере в самом ближайшем будущем было две тактики, между которыми революционеры должны были выбирать – отвлечь рабочих от влияния коммунистов или создать совместный фронт (национальный или народный) левых сил, коммунистов или объединенных не-коммунистов, одна тактика отнюдь не лучше другой. Сила партии коммунистов соответствует слабости социалистической партии. Когда последняя начинает терять свою активность и сторонников из рабочих рядов, ей удается объединить значительную часть пролетариата, и эти два явления взаимосвязаны, но, скорее, первое – это причина, а второе – следствие. Но как выбраться из порочного круга? Какие необыкновенные реформы оторвали бы миллионы избирателей левого толка от партии, в которой они черпают надежду? Сомнительно, что достаточно энергичного премьер-министра и развития экономики, чтобы социальный климат вдруг бы изменился. По крайней мере для этого необходимо время.

Защищаемый «сталинизацией» рабочего движения от революции левых сил, оберегаемый слабостью социалистической партии от нетерпения, связанного с реформами, французский консерватизм был защищен до настоящего времени атлантической солидарностью против последствий его собственных ошибок. С 1946 по 1949 год американская помощь позволила не применять драконовских мер, которые потребовал кризис из-за отсутствия внешней поддержки. Интеграция в международную систему, какой бы необходимой она ни была, рискует подавить волю к проведению реформ.

С точки зрения многих наблюдателей в 1946 году (я был одним из них), парламентаризм, существовавший во Франции, казался странным образом неподходящим к холодной войне, к коммунистическому расколу, к требованиям наполовину управляемой экономики. Не стоит забывать о положении Франции в мире. Начиная с «македонской гегемонии»[22] власти больше не заботились об улучшении институтов в Афинах. В этой части империи Александра Македонского или Римской империи, в этом славном городе перестала существовать политическая жизнь.

Такое сравнение справедливо лишь частично. Соединенные Штаты, не обладающие большими талантами, не желают создавать собственную гегемонию. В Европе и Африке Франция сохраняет свою чисто политическую ответственность. Приход к власти Мендес-Франса и сенсационные события в Северной Африке сказались на последствиях американского отказа содействовать Франции в Индокитае. Поражение в Дьенбьенфу[23] вызвало в парламенте отставку сторонников войны.

Как могло случиться, что с 1930 по 1939 год не было возмущений против слабости и слепоты правительства Франции? Накануне войны уровень промышленного производства оставался на 20% ниже уровня 1929 года. Французская армия в 1940 году вынуждена была практически одна противостоять немецкой армии. За десять лет, совершив целую серию невероятных ошибок, наши правители спровоцировали или пережили упадок экономики и распад системы союзничества.

Нет уверенности в том, что внешняя политика Четвертой республики является лучшей, чем внешняя политика Третьей республики периода ее упадка. Мы отдали наши лучшие силы Индокитаю, той мировой зоне, где у нас нет больше ни интересов, ни возможностей действовать, для многолетней войны, которую мы могли только проиграть, но не выиграть.

В Европе наша дипломатия до 1950 года ухитрилась замедлить восстановление Западной Германии, необходимого и ожидаемого с того момента, когда Россия начала советизацию Восточной Европы, скорее, чтобы воспользоваться ситуацией и скрепить примирение, навязанное обстоятельствами. Начиная с плана Шумана[24] наша дипломатия перешла к другой крайности. Мы слышали, что Италия и страны Бенилюкса собираются создать федеральную республику, что-то типа общего государства. И Федерация Шести становится грандиозной целью, которую провозгласили наши представители. Но как создать Европу, не разрушив Французский союз. И поддержит ли большинство во Франции и в парламенте этот федералистский проект?

Важные решения, от которых зависит мир или война, не принимаются в МИДе на набережной Орсэ. Вероятный крах нашей дипломатии больше не повлечет за собой таких катастрофических последствий, как 20 лет назад. До 1939 года французы имели основания быть недовольными своими правителями потому, что у них еще была точная цель: избежать войны, не потеряв независимости. Сегодня этого минимума общности интересов больше не существует. Большинство высказывается в пользу Европы с ее еще неопределенными границами и за режим собственной страны. С этого времени, когда речь заходит о Европе с четкими границами – о Союзе Шести, – о федеральной или псевдофедеральной Европе, французы разделяются так же, как они разделяются по поводу перевооружения Федеративной Республики, освобождения Восточной Европы или реформ в Тунисе или Марокко. Французы согласны строго осудить неспособность режима установить единую политику. Они жалуются, что нет единой воли, но сильно ли они хотят найти ее?

Во внутренней политике первое десятилетие Четвертой республики было лучше, чем последнее десятилетие Третьей республики. Такое суждение, может быть, возмутит либералов, которые делают акцент на падение курса денежной единицы, усиление государственной бюрократии, развитие экономики, даже если оно влечет за собой инфляцию и стагнацию, пусть и сопровождаемую оздоровлением денежной единицы. Точно так же дефляция 1931–1936 годов, при которой необходимо было приложить усилия, чтобы поддержать обменный курс франка, подготовила социальный взрыв 1936 года и экономические ошибки Народного фронта.

И если речь заходит о сельском хозяйстве, промышленности, общественном законодательстве, страна еще меньше справлялась с этим. Не берусь сказать, что промышленное мальтузианство было окончательно устранено, что крестьяне признали необходимость модернизировать культурные процессы. Консервативный дирижизм[25] – защита в соответствии с принятыми интересами, сбой либеральных или административных механизмов, готовых усилить конверсию второстепенных предприятий, – продолжает свою борьбу. Несмотря на все это, поражение, оккупация, квазиреволюция 1944 года изменили многие привычки, сделав французов более снисходительными к изменениям, менее враждебными к рискам.

Назад Дальше