Марк де Папийон де Лафриз
(1555–1599)
«Мой Бог! Какая сласть, когда в засос целую…»
Мой Бог! Какая сласть, когда в засос целую
Сей юный лепесток, упав с ней на кровать;
Мой Бог! Какая сласть мне с нею воевать,
Когда, в исходе битв, кровь сладкую пролью я.
Мой Бог! Какая сласть лелеять мне шальную
И слышать смех ее, начавши щекотать;
Мой Бог! Какая сласть, когда начнет шептать
Мне томным голосом: «Ах, милый мой, умру я».
Когда уж не могу, мой Бог! Какая сласть
С кровати на ковер, играючи, с ней пасть.
Мой бог! какая сласть щипать ее за бёдра,
Вылизывать ей грудь, покусывать сосок.
Мой Бог! какая сласть с ней разминаться бодро,
Блондинкой овладев под легких ног бросок.
«Люблю познания, но книг я не читаю…»
Люблю познания, но книг я не читаю,
Люблю войну, но так, чтоб быть и свеж и здрав,
Люблю я лошадей, чей вид пригож и нрав,
Люблю покой в тиши, и смех я почитаю.
Люблю насмешничать, пуская сплетен стаю,
– Но чтоб при всём при том я оставался прав;
Люблю честной наряд, чтоб был не мят рукав,
Люблю на Корабле плыть по морскому краю.
Люблю безлюдные и людные места,
Люблю забавы, пляс, я враг твой, маета,
Люблю водицу я, салаты и жаркое,
Люблю закуски я и доброе вино.
Люблю я всё, Саре, но более одно:
Упиться красотой, что нежно правит мною.
Жак Даву дю Перрон
(1555–1618)
Храм непостоянства
Я в честь Непостоянства храм построю;
Влюбленные молиться будут в нем
И приносить обеты день за днем,
Быть может, с покаянною мольбою.
Из легких перьев будет свод просторный,
Его отдам ветрам на произвол;
Алтарь я б там соломенный возвел,
Чтоб сердце в жертву обрекать притворно.
Сей храм украсят дивные картины:
Забвенье, заблуждения, тщета,
Надежды, пыл желаний, суета,
Пустые клятвы, вымысел невинный.
Для освящения моя богиня
Пусть волны призовет, ветра, луну,
Храмовником там службу я начну,
А дама станет жрицею святыни.
Она воссядет в центре как Сивилла,
С треножника серебряного нам
Глаголя то, что лишь пристало снам,
В Непостоянства грезе легкокрылой.
Она заполнит легкие скрижали
Стихами, что навеет ярость ей,
И бросит их парить под эмпирей,
Чтоб небылицы ветры разметали.
Там восклубит она до небосклона
Дым тысяч клятв, у коих лжива суть,
Чтоб в фимиамах Божеству тонуть,
Которому кадит любой влюбленный.
На страже встав перед дверьми святыми,
Всех буду гнать от храмины я той,
Кто не помечен надписью златой —
На лбу не носит Легкомыслья имя.
Притворными слезами, стоном ложным
Я скользкого Протея напою
И вскормленную воздухом Змею[1],
Что глаз морочит цветом всевозможным.
Дочь ветра, не побрезгуй страстотерпцем,
О ты, чей перьями увенчан стан,
Пусть будет доступ в храм счастливый дан
Всем тем, кто, как и я, изменчив сердцем.
Аннибаль де Лортиг
(1570–1640)
«Козлище дряхлый, прочь, не суй к Киприде рожи…»
Козлище дряхлый, прочь, не суй к Киприде рожи,
Не подходи, не то рога тебе нести,
Болтун седой у дам нисколько не в чести,
Щетина на груди для них избави Боже.
Им только юный мил, румяный и пригожий,
С пушочком на губах, что сам герой почти;
Трясущемуся то вовек не обрести,
Что юному легко достанется на ложе.
С богатеньким глупцом, врагом войнушек, жить
Всё то же, что земли отбросом дорожить
Иль калом Доблести, коль оную поносит.
Об Александре он, о Кире речь ведет
И гимны римскому оружию возносит,
А сам-то трус такой, что пыль его убьет.
Франсуа Менар
(1582–1646)
Прелестница в годах
Клориса, многие тебе служил я годы
И миру страсть явил, которой нет сильней,
Иль не желаешь ты смягчить мои невзгоды,
Послав моей зиме хоть пару теплых дней?
О, не лишай надежд на счастье скорбью вдовьей!
Доколе лик скрывать, вуалью затеня?
Откинь зловещий мрак, чтоб мог я зреть с любовью
Сиянье глаз твоих, сжигающих меня.
Где трезвой мудрости былое превосходство?
И что причиною душевных перемен?
Под маской верности ты прячешь сумасбродство,
Одно мученье мне, что ты лелеешь тлен.
Хоть вечного вдовства дала б обет жестокий,
Чтя мужа своего со стынущим одром,
И хоть от Цезарей вела б свой род высокий,
Любовь твоя должна меня дарить добром.
Пусть горести придут, сменится смех тоскою,
Пусть короли падут, народ придет к ярму,
Пусть молят Гектора, испепеляют Трою,
Коль новый твой закон всем сердцем я приму.
Нет, не сегодня я тобой был завоеван,
А восемь люстров[2] с той поры уж пронеслось,
Я всё лицом твоим как прежде очарован
Со снежной проседью каштановых волос.
Очами юными огонь во мне посеяв,
Сразила пленника стрелою наповал,
Но факел ты взяла священный Гименеев,
И, честь твою блюдя, я страсть свою скрывал.
Я почитал тебя, служил тебе я свято,
И свой священный долг не нарушал ничем;
Коль тайну открывал кому-нибудь когда-то,
То самым верным лишь, кто оставался нем.
Чтоб горечь подсластить тоски не исцеленной,
Утесам жалуюсь, совета я прошу
У древних сих чащоб, что завесью зеленой
И в полдень ночь творят, в которую спешу.
Душа полна любви и томных меланхолий,
Под апельсинами лежу в краю чужом,
Морям Италии я поверяю боли,
И эхо здесь звучит об имени твоем.
Прославленный поток, что всякий почитает,
Нептуна самого презрением дарю,
Лишь память о тебе мне сердце согревает,
Не Рима древности, тебя в стране сей зрю.
Клориса, страсть к тебе вошла в мою натуру,
Подобной не найти во всех былых веках,
И любо-дорого природе и Амуру
Мой видеть жаркий пыл и огнь в твоих глазах.
Та красота, какой цвела былая младость,
Осталась у тебя сейчас на склоне дней,
И время гордое испытывает радость,
Что не смогло стереть с лица красы твоей.
На тлен земных вещей взираешь без опаски
И в зеркало глядишь довольная сама,
Ведь лилий, роз твоих еще не блекнут краски,
И новою весной цветет твоя зима.
Я сдался старости; и убывают силы,
Седины мне велят, чтоб свет я позабыл,
Остыла кровь моя и холодеют жилы,
Не тлел бы в них огонь, когда б я не любил.
Настанет вскоре день, когда унылой Паркой
Обрежется моя затянутая нить!
Пред тению моей, какою пеней жаркой
Себя за строгости ты будешь впредь винить!
И чем почтишь мой прах, Клориса дорогая?
Без угрызения меня ты поминешь?
И, мертвым будучи, утешу ли тебя я,
Когда меня хвалить, себя корить начнешь?
А если доживу я до твоей кончины,
Под бременем тоски рассудок мой падет;
Над прахом день и ночь рыдать мне от кручины,
И утешение вовеки не придет.
Кардиналу Ришелье
По настроенью правите страной,
То штиль ей шлете, то ненастье злое
И между тем смеетесь надо мной,
Что предпочел двору свое село я.
Клеомедон, благодаря судьбе
Доволен я пустыней сей угрюмой,
Где, как анахорет, сам по себе,
Живу вдали я от мирского шума.
Здесь буду рад состариться без дел,
Жить только для себя вот мой удел;
Ни чаянья, ни страх мной не владеют.
Коль Небеса, склонясь к моим мольбам,
И вас, и Францию вдруг пожалеют,
Тогда со мной сравниться счастьем вам.
Этьен Дюран
(1586?–1618)
«Я в пламени дрожу, горю3 в плену ледовом…»
Я в пламени дрожу, горю[3] в плену ледовом,
Целительному сну очей не предаю,
Живу в отчаянье, могилу жду свою,
Смерть на челе ношу под бледности покровом;
Не слезы лью из глаз – кровавую струю,
Мешаю с плачем смех, страх с мужеством суровым,
Приюта не найду на ложе я пуховом
И к солнце поутру презрение таю;
Единовременно средь сотен дум блуждаю,
Рождение услад абортом упреждаю,
Веду с измученной душою разговор,
В то время как о вас всё думаю, какою
Неволей мне грозит ваш несравненный взор,
То изойдусь огнем, то слезною рекою.
Диалог
– О, бесполезные, куда же вы, мечтанья?
Утраченного мне уже не возвратить.
– Хотим вернуть тебе былые ликованья,
Чтоб сердцу твоему хоть чем-то угодить.
– Коль нет отрад, грустны о них воспоминанья,
Не знаете, ужель? Безумна ваша прыть.
– Да, знаем, но смогли надежду сохранить,
Что, может быть, пройдут сердечные страданья.
– Надеяться ль, что в ту, которую люблю,
Я вместо хладности раскаянье вселю?
Кто любит преданно, на чудеса способен.
– И что же, любишь ты? Надежду возлелей,
У женщины отказ оракулу подобен:
Свершится всё не так, как на словах у ней.
«Я множество ночей провел в слезах и даже…»
Я множество ночей провел в слезах и даже
Считал, что слаще их не обрету вовек,
Во всеоружии стоял Амур на страже,
Чтоб ненароком сон моих не тронул век.
Но чтоб тебя узреть, о мой кумир суровый,
Бросал свой пост божок, на время отлучась,
И оставлял при мне он Сон за часового,
Что мне красу твою являл на краткий час.
Я звал его: «О сон, в тебе души не чаю,
Куда же ты спешишь? Со мной помедли, друг».
Затем смыкал глаза, продлить его желая,
Но не было его, он был к моленьям глух.
Так мало благ своих дарил мне сон желанный,
Так исчезали все отрады без следа.
Вы, наслаждения, увы, всегда обманны,
Мучения мои, вы истинны всегда!
Жан Оврэ
(1590–1630)
Против страшно худой дамы
Нет, в остов костяной вовеки не влюблюсь,
И не просите вы, не клюну на приманку,
Скорее к Атропос губами прилеплюсь
Иль голым в гроб сойду на вечную лежанку.
Той ночью душною, когда возился с ней,
Я спальню кладбищем воображал с ознобом,
Ее худую плоть мнил грудою костей,
Сорочку саваном, а ложе общим гробом.
Всяк надругательством над мертвыми сочтет
Касанье ссохшихся конечностей той твари;
Чрез тусклое стекло, будь местом их киот,
Те мощи б лобызать, уставясь в реликварий!
«Красотка, – молвил я, потрогав ей соски, —
Чтоб не пораниться, прижавшись к вам в утехе,
Грудь ватой вам обить мне было бы с руки
Иль на себя надеть добротные доспехи.
Держа ваш окорок, что словно бритва остр,
В смешении двух тел, костей и сухожилий
Я понял: ваша мать читала «Pater noster»
На четках позвонков, когда дитятей были».
К ответу я призвал невинную кровать,
А не от ревности ль скрипит она безбожно?
Нет, это лязг костей; вот так же распознать
Лепрозного легко по колокольцам можно.
Сказал мне мукомол, отменный удалец
(Порой на кляче той наездничал он браво),
Что задницу себе содрал на ней вконец
И что осел его резвей, чем та шалава.
Как подстреливший дичь лихой аркебузир,
Я пощипал ее и молвил ей: «Милаша,
Хирурга лучше б вам, что словно ювелир
Вновь кости соберет сей анатомьи вашей!
Ведь распадетесь вы, притиснутая мной,
Не слишком хрупко ли для ласк любовных тело?
Его бы сохранить до Пятницы Страстной,
Чтоб словно колокол на паперти звенело.
Благочестивые монахи изрекут,
Что только тот грешит, кто во плоти и в теле,
А коли плоти нет, вы не впадете в блуд,
Не потаскуха вы, не б… на самом деле.
Одной уродине, влюбленной в автора
Совиные глаза, а волосы змеины,
И ухмыляется с повадкой сельских баб,
Нос полумесяцем, и сопли кап да кап,
Звучит пилою смех, подобье чертовщины.
Рот треугольником, а зубы как у псины,
И проступает гниль сквозь мерзостный осклаб;
Губа шанкрёзная, лобзанье как у жаб,
Лоб штукатуренный, соски дряблее тины, —
В самой Фессалии нова такая жуть!
Ты хочешь, чтобы я, припав к тебе на грудь,
Забыл свою любовь, любезную метрессу?
Ну нет, изволь служить борделю своему;
А то, не ровен час, мне принесешь чуму,
В твои объятия идти мне точно к бесу.