Мир госпожи Малиновской - Тадеуш Доленга-Мостович 2 стр.


– Как полагаешь, Стефчик, он обиделся?

Борович непонимающе посмотрел на Малиновского:

– Кто?

– Да Ягода! Он какой-то отрешенный. Не хотелось бы, чтобы он против меня настроился. Может серьезно навредить.

– Ну хватит уже! – возмутился Борович. – Как можно подозревать Ягоду в чем-то подобном? Я убежден, что ты и сам в это не веришь. В противном случае это было бы с твоей стороны отвратительно.

– Ну да, ну да, – быстро согласился Малиновский. – Я просто так сказал, да сейчас могу и не слишком-то беспокоиться о Ягоде. Старик очень мной доволен и, уверяю тебя, будет доволен и впредь. – Он рассмеялся и, отложив перо, спросил: – Ты ведь уже слышал?…

– Что? – равнодушно произнес Борович.

– Хм… Я никому об этом не говорил, но тебе могу – как другу. Я женюсь на Богне.

Борович хотел вскочить и бросить ему в лицо, что отказывается называться его другом и что госпожа Богна не могла сделать ничего глупее этого.

– Поздравляю, – процедил он.

– Гляди! – Малиновский вытянул руку. – Вот оно, счастье.

Перед глазами Боровича блеснул крупный сапфир.

– Неплохой камешек, верно? – спросил Малиновский. – Триста лет в одной семье! Стоит он пару монет, а? И на пальце красиво смотрится. Ну, не на всяком. Представь такой перстенек на пальце Ягоды. Словно цветок на кожухе. Эти его короткие пальцы и бледные ногти… Но на твоем смотрелся бы первоклассно. На, примерь.

– Нет, нет! – Борович отодвинул перстень, пытаясь скрыть отвращение.

– Почему? Такие перстни только для породистых рук. А у тебя они очень породистые. Надень.

– Да хватит!

– Ах, что за предрассудки! – Он взял перстень. – Но руки у тебя породистые. У меня красивей, но у тебя куда породистей…

Он глядел на свои руки, барабаня пальцами по бумагам. Наконец спросил:

– Как полагаешь, я ведь не сделал глупость, согласившись жениться на Богне?

– Не понимаю… – начал Борович сквозь зубы, но оборвал себя.

– Ну, видишь ли, у нее и приданого нет. Так, мелочи. А я ведь не могу позволить, чтобы моя жена работала. Это, конечно, сказки, что генеральный ее любит. Но мне вовсе не хочется, чтобы моя жена была служащей, потому что…

– Дружище, – прервал его Борович, – прости, но это настолько личное, что я… Впрочем, я в этом опыта не имею… И… давай сменим тему.

Малиновский хотел что-то сказать, но тут зазвонил телефон. Боровича вызывал гендиректор. Он встал и быстро вышел. В коридоре остановился, вытер со лба пот и вздохнул.

Кабинет генерального находился на третьем этаже. Следовало пройти по длинному коридору, спуститься по широким мраморным ступеням, миновать два больших зала, откуда доносился шум машин, красивую приемную, где сидело несколько человек, и войти в секретариат. Служащие входили в кабинет директора отсюда, а не через приемную. Борович заметил, что госпожи Богны нет за столом, поздоровался с блеклой блондинкой, барабанящей по клавишам пишущей машинки, и постучал в большую дверь, хотя над ней горела красная лампочка – знак того, что директор занят.

Кабинет Шуберта, огромное помещение с двумя окнами от пола до потолка, всегда удивлял Боровича. Его вызывали сюда нечасто, поэтому он никак не мог привыкнуть к такому нагромождению контрастов. Между окнами, скрытыми за дешевыми шторами, на стене раскинулся флаг с белым орлом, ниже висели два портрета глав государства, разделенные скрещенными ружьями. За тяжелым гданьским столом черного дуба стояли желтое винтовое американское кресло и тростниковая корзинка для мусора. На противоположной стене висел превосходный гобелен, изображающий Афродиту, выходящую из раковины, и именно наготу богини, в самой нескромной ее части, заслоняли скрещенные корабела[3] и простая сабля в железных ножнах. Над гобеленом в овальной позолоченной раме присягал народу на краковском рынке Костюшко[4], под гобеленом стоял столик красного дерева, а на нем – большая японская ваза с целым пучком прозрачных целлофановых цветов, под столиком же был расстелен ловицкий полосатый ковер, на котором стояли два роскошных клубных кресла. В правом углу кабинета, ближе к бюро, на персидском ковре высился американский столик с пишущей машинкой, а рядом – вольтеровское кресло, в котором гендиректор сидел, когда что-то диктовал, чуть дальше – американский шкаф с ролетой. В левом углу было нечто вроде будуара: современный мебельный гарнитур, широкая софа, напольная лампа, накрытая батиком, и круглый ореховый стол, на стеклянной столешнице которого были разложены книги. Этот уголок выглядел бы почти мило, если бы не два бюста, стоявшие за софой на высоких палисандровых колоннах: гипсовый Сократ и бронзовый Наполеон. С потолка на толстой цепи свисала готическая люстра со свечами, тевтонская, кованная из красной меди. На стенах, на цветных коврах или прямо на золотистых обоях было развешено множество планов, фотографий и набросков зданий – церквей, фабрик и домов, построенных благодаря финансированию строительного фонда.

Под одним из таких планов как раз и стояли директор, госпожа Богна в черном платье и начальник отдела Ягода. Мужчины отчаянно спорили, а госпожа Богна улыбалась и заламывала руки. Она похудела, а ее светлые пепельные волосы казались еще более светлыми из-за загара.

«Будущая госпожа Малиновская», – подумал Борович, испытывая при этом какое-то бессмысленное умиление. Когда она повернула голову и радостно улыбнулась ему, он сразу перестал верить в это обручение, в Малиновского, в каяк. Забыл обо всем.

– А вот и господин Борович! – воскликнула она.

Прежде чем он успел поздороваться, Шуберт подпрыгнул, словно на пружине.

– Борович! Иди-ка сюда! Скажи, что это вовсе не идиотизм! Майор, не мешай! Иди сюда, Борович!

– Мое почтение, господин генеральный директор, – поклонился Борович, протягивая руку навстречу руке директора. Но тот этого не заметил, схватил его за плечо и, подтолкнув к стене, постучал в рамку плана:

– Гляди! Ягода хочет позволить вырубить этот лес и построить спортивную станцию…

– Стадион, – поправил Ягода.

– Да все равно! Но это же загрязнит Вислу! Мы и так уже дали этим легкоатлетам кучу денег на базу, другим – на клуб. А теперь отдать им еще и это…

– Мы не можем им это отдать, – деловито отозвался Ягода, – поскольку это их собственность, господин директор. Но лес все равно вырубят…

– Да не вырубят, если не позволим им там строить! – Директор в гневе вытаращился на него. – Говорю вам, майор, не вырубят!

Его седые, коротко постриженные волосы, казалось, встали дыбом на круглом черепе, красно-синий нос распух, а его весьма мощное туловище раскачивалось вперед-назад на коротких расставленных ногах. Он казался разъяренным пьяницей, который вот-вот бросится на противника с кулаками. И Боровичу так понравилось это сравнение, что только через минуту он вспомнил: этот «пьяница» – добрейшей души человек, который в жизни не выпил и капли алкоголя, который в своей под машинку остриженной голове носил невероятные знания, а неуклюжими этими руками он написал прекраснейший труд по ботанике, который читается как поэма. Борович Шуберта не любил. Не любил, поскольку не мог его понять. Он был настолько же противоречив, как и его кабинет. Был шумным, скандальным, невыносимо назойливым, ужасно одевался, задевал вас каждым издаваемым звуком и каждым своим движением. И при этом славился какой-то детской добротой, мог часами ходить по своему саду в Колонии Любецкого[5] и, задумчиво улыбаясь, наблюдать за цветами. Если он кого-то оскорблял, что случалось с ним часто, то старался как можно скорее извиниться перед обиженным или перед тем, кто показался ему таковым.

Обо всем этом Борович знал не столько из собственного опыта, сколько со слов госпожи Богны, которая сейчас увела его в сторону.

– Вы хорошо отдохнули, Стефан? – спросила она.

– Да, спасибо. Но разве директор…

– Ах, он уже позабыл, что вызвал вас к себе. Впрочем, он наперед знает, что согласится с господином Ягодой, и, что важнее, сам господин Ягода тоже совершенно в этом не сомневается.

Борович посмотрел на них. Эти двое уже отошли в сторону и уходили все дальше, поскольку Шуберт с яростью напирал, Ягода же сосредоточенно отступал на заранее подготовленные позиции. То есть к столу директора, где лежал готовый для подписи акт субвенции на строительство стадиона.

– Одного я не понимаю, – сказал Борович, – отчего Ягода так всерьез аргументирует, если результат предрешен?

– Майор? Но он же все привык воспринимать всерьез! Чувствовал бы себя плохо, если бы кто-нибудь подумал, что он несерьезно относится к руководству. Предпочитает считать, что он и правда вырвал эту субвенцию у директора с боем и что сумел его убедить. Разве вы не знаете, что Ягода как минимум раз в месяц пишет заявление об отставке? Это последний аргумент. Становится по стойке смирно и говорит: «Из-за серьезных разногласий, господин директор, прошу уволить меня с занимаемой должности». И говорит это с похоронным выражением лица, хотя наперед знает, что Шуберт не считает свои возражения нерушимой стеной…

Борович слышал, что она говорит, однако почти не вникал в суть сказанного. Не мог оторвать взгляда от ее губ, которые двигались синхронно со словами и улыбками, от глаз, лучившихся теплом и светом.

«Нет-нет, – повторял он мысленно. – Я вовсе не влюблен в нее. Она всего лишь дорога мне, нужна как воздух. Рядом с ней я чувствую себя по-другому, по-другому думаю. И не только, когда она рядом».

Само осознание существования госпожи Богны создавало магнетическую ауру, раскинувшуюся до самого Закопане. Каждое впечатление, каждое открытие, наблюдение, вывод, который он мысленно делал, обретали из-за этого бóльшую значимость – из-за того, что он знал: обо всем этом можно поговорить с ней. Он не раз ловил себя на том, что улыбается, размышляя о некоей подмеченной им человеческой черте, мелкой и, казалось бы, несущественной, и знал тогда, что никто другой, только госпожа Богна сумеет оценить эти жемчужины, сможет восхититься ими и найти тему для разговора. Она часто обнаруживала в том, что он полагал простым и привычным, новые и сложные значения, а в вещах удивительных умела раскрывать их истинную суть. Всегда, с тех пор, как он сам научился смотреть на мир и размышлять о нем, в разговорах с госпожой Богной находил он то необычайное наслаждение, какое дает понимание простых вещей. Именно благодаря госпоже Богне для него открывался небывалый дотоле доступ к реальности. Ее умозаключения удивляли своей краткостью, непосредственностью. В этом проявлялись ее тонкая, словно линия чувствительного сейсмографа, острота мысли и поразительная интуиция. Сама она пыталась искать в этом плюсы, но категорически отрицала такое свое качество в разговорах.

– Определенная натренированность ума не мешает мне быть глуповатой, – утверждала она. – Это стоит различать – функцию и устройство. – Подняв указательный палец, она склоняла голову и говорила с улыбкой: – Любое исследование следует начинать с разъятия элементов.

Она так умело передразнивала своего отца! В такие моменты Борович буквально видел профессора Бжостовского, стоящего за кафедрой, видел заполненную аудиторию и себя, опирающегося в углу о стену и рисующего в блокноте бесконечные женские профили. Собственно говоря, в том, что, учась на таком сложном и требующем больших усилий факультете, как архитектурный, он сумел закончить и философский факультет, заслуга была исключительно отца Богны. Именно в их доме он научился погружаться в философские рассуждения и даже увлекся ими. Сам профессор, госпожа Бжостовская, истинная энциклопедия знаний и соратница своего мужа, наконец, их гости с профессором Ежерским во главе были группой, как бы отгородившейся от повседневной жизни, от жизни, которую как раз тогда накрыли яростные волны, прокатившиеся по миру, изрезанному фронтами. Сколько бы раз Борович ни появлялся в этом доме со страшной или радостной вестью, с дополнительным пайком в кармане гимназической шинели, уже через несколько минут он забывал о приведшем его сюда происшествии и погружался в интеллектуальную атмосферу, где самые важные события дня оказывались лишь поводами для аргументации – sub specie aeternitatis[6].

Неудивительно, что Богна, воспитанная в такой среде, обладала гибкостью ума, к чему относилась весьма легкомысленно. Скорее, можно было удивляться, что она не лишилась человеческой способности питаться хлебом насущным и что, хотя и решилась выйти за теперь уже покойного профессора Ежерского, умела устанавливать контакты с реальной жизнью, да что там – прекрасно в этой жизни ориентировалась, оказалась при деле и была человеком востребованным.

«Она нужна всем – директору, конторе, родным, знакомым, даже мне она нужна, словно воздух», – думал он, глядя на нее и вслушиваясь в звучание ее голоса.

С другого конца кабинета долетали крики директора Шуберта и время от времени – короткие, резкие, произносимые как военный рапорт ответы Ягоды.

– Вы, конечно же, придете ко мне сегодня на чай, господин Борович? – спросила Богна.

– С удовольствием, – кивнул Борович, но в тот же момент сообразил, что встретит там Малиновского, и запнулся. – С удовольствием… Но еще не знаю… Я позвоню.

– Что за глупости! – возмутилась она. – Вы должны прийти.

– …прошу уволить меня с занимаемой должности, – долетел до них торжественный голос Ягоды.

Госпожа Богна засмеялась:

– Ну, вот и делу конец. Вы только посмотрите!

И правда, директор схватил перо и, повторяя с возмущением: «Это черт знает что, черт знает что!» – подписал документ. Ягода сосредоточено собирал со стола разбросанные бумаги и оглядывался на Боровича.

– Пойдемте, – сказала госпожа Богна. – Директор напрасно вас вызвал. Вы зря потеряли время.

Борович посмотрел на нее с упреком, а поскольку Ягода направлялся к выходу, то поклонился гендиректору, поцеловал руку госпоже Богне и шагнул к двери. Вдруг его остановил окрик Шуберта:

– Борович! Погодите, стойте, у меня к вам дело! Госпожа Богна, отдайте майору акты по дому на Вежбине и согласуйте все эти запросы. Ага! И позвоните инженеру Новицкому, а если тот не согласится, поезжайте в магистрат и покажите им! Устройте им чертов скандал. Это единственный способ. Ну, до свидания.

Когда они остались одни, директор посмотрел на Боровича исподлобья и, сцепив руки под пиджаком на спине, принялся расхаживать от стены к стене. Шаги его были неровными, а массивный корпус ритмично качался из стороны в сторону, и казалось, что Шуберт то и дело оступается. Это и красный нос картофелиной создавали впечатление, что он сильно пьян. Но Борович знал историю носа директора. Когда Шуберт был еще молодым ассистентом на факультете ботаники в Казани, во время исследования какого-то растения его укусил в кончик носа паук или скорпион. От смерти его спасли лишь серьезные дозы противоядия, и это навсегда изуродовало его орган обоняния и придало ему сине-красный цвет. Самым интересным было то, что это жуткое насекомое, до того времени неизвестное науке, исследовал и описал пострадавший, и оно даже получило его имя – areneidus Szuberti. Борович как-то изучал этот труд в доме Богны, еще при жизни ее мужа. Он не очень-то интересовался ботаникой и зоологией, однако читал научные труды, а особенно восхищался тем, как Шуберт излагал свои мысли. Ясность, точность, осторожность в формулировках, плавность изложения и литературный язык, прекрасный и изобилующий красотами стиль – словом, работы Шуберта никак нельзя было соотнести с той стороной его личности, которая так поражала яркостью при непосредственном контакте с ним.

– Господин Борович, – директор вдруг остановился перед ним, – я должен поговорить с вами конфиденциально.

Но поскольку он сказал это таким тоном, будто произносил проповедь перед многотысячной толпой, Борович осторожно оглянулся на дверь. Директор же словно не заметил этого и спросил:

Назад Дальше