– Он сохнет в ванной, госпожа следователь.
– Вот балда! Вечно я хожу с мокрыми зонтами!
Она натягивает плащ, с гримасой отвращения водружает на голову свою шляпу-колокол, видимо представив себе, как ужасно в ней выглядит, хватает свой портфель и брезгливо берется за зонтик, протянутый ассистентом. Подойдя к двери, она оборачивается:
– Я оставлю тебе газеты, ладно?
– Спасибо.
– Огюстен, кем ты хочешь быть?
– Писателем.
– Не журналистом?
– Нет, журналистикой я буду только зарабатывать на жизнь.
– Да ни черта ты ею не заработаешь! Я знаю, что говорю: был у меня когда-то бойфренд-журналист. Еле сводил концы с концами, вот и пришлось с ним покончить.
Боюсь даже сказать ей, насколько она права. Она качает головой:
– Будь писателем, Огюстен, только послушайся меня и подыщи себе еще одну работенку, чтоб хватало на квартплату. На твоем месте я бы устроилась продавцом в магазин, который ничего не продает. Или в картинную галерею. Вот идеальное место для размышлений! Всякий раз, входя в такую галерею, я боюсь помешать будущему Бальзаку или Прусту.
– И много вы знаете в Шарлеруа таких торговцев произведениями искусства, мадам?
– Верно, их тут раз-два и обчелся. Местные лягушки коллекционированием не занимаются. Я могла бы тебе порекомендовать кое-что равноценное: есть тут несколько магазинчиков – ни товаров, ни клиентов, попросту отмывают деньги; но если ты не член местной мафии, тебя туда и близко не подпустят. Ладно, мы об этом еще потолкуем…
Она выходит, но тут же возвращается.
– Так ты уверен, что не знаком с Хосином Бадави?
– Уверен.
– И все же ты от меня что-то утаил, я пока не знаю, что именно. Тем хуже, но позже я тебя расколю, не сомневайся! Мы еще только начали общаться…
За госпожой следователем и ее ассистентом захлопывается дверь. Цоканье их башмаков, подбитых железными подковками, еще долго слышится в коридоре; но вот наконец опять наступает тишина.
Меня терзают сомнения: хорошо ли я поступил, направив следствие и полицию по ложному следу, не рассказав им всю правду о том, что видел? Но теперь уже поздно идти на попятную: горький опыт подсказывает, что меня сочтут лжецом или просто ненормальным. Слишком часто со мной такое бывало.
В детстве я рассказывал о существах, которых иногда видел летающими вокруг людей, но мои слушатели относились к этому с полным безразличием. Ну кто станет принимать на веру болтовню одинокого сироты-заморыша, которого судьба швыряет из приюта в приют, из социального центра в приемную семью и обратно? Но я упорно гнул свою линию, и в конце концов мои учительницы попросили меня рассказать об этом подробнее; из их вопросов мне скоро стало ясно, что они не видят того, что вижу я. Ни они, ни мои товарищи. Вообще никто. Однажды меня жутко возмутило, что окружающие не замечают окровавленное, постоянно залитое слезами лицо, которое я видел над Эммой, четырехлетней девочкой, но воспитательница мне объяснила, что это плод моего воображения, который я принимаю за реальность, и вообще пора прекратить эти разговоры и сходить на консультацию к нашему психологу Карине Майё… Увы, ни она, ни я сам так и не поняли, что со мной творится. Если бы я просто выдумывал эти образы, мы бы определили их суть или назначение. Но я сталкивался с ними, обнаруживал, видел своими глазами. Где уж там выдумать – я только и мог, что принимать их появление, как принимают все, приходящее извне, как принимают нечто реальное… Психотерапевт упивалась моими рассказами, записывала их в блокнот, читала разные исследования на эту тему. Я обожал эти встречи, когда мы вместе входили в ее кабинет, такой светлый, увешанный цветными картинками, заставленный ящиками с массой игрушек. Карина была прехорошенькая – нежная кожа, пунцовые сочные губки, в них так и хотелось впиться, как в спелую вишню. Однажды утром она объявила, что верит мне и поэтому собирается изменить свою методику: теперь ей уже незачем анализировать мои рассказы, а пора заняться теми людьми, вокруг которых возникали эти фантомы.
– Понимаешь ли, Огюстен, призраки, вне всякого сомнения, связаны с ними, а не с тобой.
Наконец хоть кто-то принял меня всерьез… Теперь я смогу часами сидеть возле Карины, любуясь ее пушистым розовым пуловером и локонами с ароматом ириса.
Увы, я не успел насладиться этой новой ситуацией – на следующий день Карину сбил насмерть фургон сыровара.
Это стало моим первым тяжелым горем. Никого и никогда я так не оплакивал, как ее. И никогда никто не любил меня так, как она. Даже если я и проникался добрыми чувствами к каким-нибудь людям, никто из них ни разу не ответил мне тем же – никто, кроме Карины. В отчаянии я вообразил, что она погибла из-за того, что поверила мне… И почувствовал себя ответственным за ее смерть – хуже того, виновником. Теперь я знал: всем, кто будет слушать мои рассказы о призраках, суждено расстаться с жизнью. И с того дня приговорил себя к молчанию.
– Здравствуйте, меня зовут Соня.
В дверях появляется пухленькая розовощекая медсестра с подносом.
– Лежите-лежите, я сама все сделаю!
Она ставит поднос на столик-подставку и указывает мне на две прозрачные пластмассовые емкости среди тарелок с едой:
– Доктор предупредил вас насчет анализов? Ну так вот: эта для мочи, а эта для кала. Вы знаете, как это делается?
Я краснею.
– Это очень важно, Огюстен. Врачи хотят выяснить, нет ли у вас внутреннего кровоизлияния. Даже если вам это неприятно, вы уж постарайтесь меня порадовать. Я на вас рассчитываю!
А мне даже слушать ее неудобно.
– Вот и прекрасно. Я скоро забегу, и надеюсь, к тому времени вы меня порадуете.
Я боюсь встретиться с ней глазами и, пока она не покинула палату, упорно смотрю на свой обед: салат из тертой моркови, рыбное филе со шпинатом, камамбер и яблоко. Пытаюсь настроить себя на радостный лад и забыть о медперсонале, который больше интересуется результатами работы моего кишечника после еды, нежели ее вкусом.
Проглотив весь обед без остатка, я чувствую, что меня клонит в сон. За последнее время сытные трапезы перепадали мне так редко, что любая из них приводит к полному изнеможению. Пищеварительный процесс отнимает всю мою энергию. И я засыпаю с чувством блаженного облегчения.
Но сиеста не удалась: внезапно я чувствую чье-то постороннее присутствие. Открываю глаза.
Опять этот старик!
Он стоит, вцепившись костлявыми руками в никелированную спинку кровати, на сей раз подобравшись ко мне гораздо ближе, чем прошедшей ночью. И снова тот же настойчивый, вопрошающий взгляд. Мне страшно.
Я приподнимаюсь, натянув простыню до самого подбородка.
– Что… Что вам надо?
Он не двигается и едва дышит, но его выцветшие глаза настойчиво вопрошают меня.
Мы безмолвно смотрим друг на друга.
Чем дольше я его рассматриваю, тем более реальным он мне кажется. Слишком уж много у него морщин, слишком много бородавок и прожилок, избороздивших лицо, – синих, красных, фиолетовых. Он походит не столько на реального старца, сколько на карикатурное изображение такового. От крыльев носа до самого подбородка пролегли глубокие складки. Тонкая, вялая кожа, где-то восково-желтая, где-то пепельно-серая, висит как тряпка. Из ушей торчат пучки волос, хотя на черепе осталось всего несколько жиденьких полуседых прядок. Вникая во все эти вполне конкретные подробности, я начинаю подозревать, что старик – живой.
Успокоенный этой мыслью, я решаю его игнорировать, укладываюсь на бок, прячу голову под простыню и пытаюсь заснуть.
Мне это, несомненно, удается, потому что меня приводит в чувство только вторжение четверых полицейских.
– Мы пришли составить словесный портрет.
Я поднимаюсь. Уже шестнадцать часов.
Комиссар Терлетти, жгучий брюнет итальянского типа, с широкими бакенбардами и бритыми щеками, отливающими синевой из-за непобедимой средиземноморской щетины, объясняет мне необходимость этой процедуры. Сидя возле меня и бурно жестикулируя, он распространяет крепкий запах табака, каковой убеждает меня в его компетентности: такой человек должен выглядеть опытным профессионалом и настоящим мачо, упорным и молчаливым сыскарем, который не упустит ни след, ни добычу, который способен всю ночь просидеть в баре или в машине, смоля сигарету за сигаретой и подстерегая преступника. Этот едкий запах одурманивает меня так же, как хриплый голос комиссара, и я тотчас решаю, что не разочарую его.
Терлетти выходит, прихватив с собой двоих сотрудников и оставив в палате некоего Марка, парня моего возраста, с угловатым лицом в оспинах.
Марк придвигает стул к моей кровати и садится так, чтобы нам обоим был виден экран его ноутбука.
– Расскажи мне, что тебя поразило в этом человеке, в любом порядке. Опиши его взгляд, лоб, волосы… а потом я покажу тебе условный портрет. И не бойся ошибиться, иногда мы будем возвращаться к началу, нам спешить некуда.
Я старательно роюсь в памяти. Овал лица, форма носа, рисунок ноздрей, ширина подбородка, расположение волос на голове, толщина губ, линия бровей, взаимное соответствие всех этих черт… Я должен выбрать нужный вариант из двадцати пяти ртов, описать форму головы независимо от прически, выявить или, наоборот, опустить какие-то мелочи, что-то сдвинуть, увеличить или уменьшить, не зацикливаясь при этом на одном-единственном изображении, а непрерывно сопоставляя его со своими воспоминаниями…
Время от времени в палате возникает медсестра, с вопросом:
– Ну, чем порадуете?
Мне очень хочется ей ответить, что, в моем понимании, справлять малую или большую нужду не значит радовать ее, но я удерживаюсь и всякий раз обещаю, что скоро все будет готово, а пока возвращаюсь к тщательному воссозданию портрета.
Два часа спустя я в полном изнеможении объявляю Марку, что теперь лицо на экране более или менее похоже на увиденное мной, не уточняя, правда ли это, или я сам себя убедил в его идентичности оригиналу.
Инспектор покидает палату. А я пользуюсь этой паузой, чтобы забежать в ванную, где торопливо пытаюсь выполнить свой долг больного. Здесь, в больнице, мне уже ничто не принадлежит – ни распорядок дня, ни мое тело, ни память, ни экскременты. Странное дело, меня даже не слишком шокируют собственные потуги совершить желаемое, я всего лишь дивлюсь тому, какие они теплые – оба эти продукта работы моего организма.
И когда Соня опять наведывается ко мне, я торжественно вручаю ей наполненные контейнеры: наконец-то мне удалось ее порадовать.
Теперь я лежу, раздумывая, стоит ли засыпать снова: а вдруг опять появится жуткий старик.
Но тут входит комиссар Терлетти, а за ним Марк и двое других полицейских. Комиссар открывает ноутбук:
– Сейчас Марк покажет тебе фотки, и ты скажешь, узнаёшь ли кого-нибудь. Готов?
– Готов, – отвечаю я, тотчас заражаясь его энергией.
Он передает ноутбук Марку.
– Ну, давай! В самом конце ты увидишь фотоальбом семейства Бадави. И как только узнаешь кого-нибудь, дай знак; мы будем тут, рядом.
Засим Терлетти и двое его спутников покидают палату, оставив после себя запах остывшего табачного пепла.
Марк показывает мне, одно за другим, досье подозреваемых. Вначале я предельно сосредоточен, но вскоре устаю. Лица на снимках выражают либо спокойствие, либо агрессию; самые подозрительные из них – именно спокойные: в них угадывается глубоко скрытая потенциальная жестокость, куда более грозная, нежели нарочитая свирепость «крутых парней». Эту коллекцию дополняет третья категория – обдолбанные, с застывшими лицами и пустыми, бессмысленными глазами, ни дать ни взять рыбы в аквариуме: та же оцепенелость, те же расширенные зрачки и отвисшие губы.
– Никого не узнаешь? – настаивает Марк.
– Никого.
В семейном альбоме я вижу на всех фотографиях одну и ту же комнату со столом, креслом и диваном. Видимо, в семье Бадави аппаратом пользовались только в дни праздников или семейных торжеств. Обстановка не меняется, меняются только люди – молодые растут вверх, старики раздаются вширь. Из-за вспышки все зрачки выглядят красными и пустыми, как будто снималась компания наркоманов. Глядя на эти банальные позы, на эти улыбки – то застенчивые, то сияющие, но ни одной искренней, – я радуюсь тому, что лишен семьи. Не хватало мне еще умиляться такому…
– Вот он!
Я выкрикнул это во весь голос.
Человек, которого я видел на бульваре Одан, сидит в кресле, держа на коленях мальчонку. Следующее фото: тут он стоит сбоку, в стороне от дивана, с целой кучей женщин и детей. И вот, наконец, третий снимок – на сей раз настоящий фотопортрет, на нем он курит сигарету без фильтра, безразлично глядя куда-то в пространство.
– Я уверен, что это он!
Марк бросается в коридор. Через пять минут он приводит комиссара Терлетти и его коллег.
– Который из них?
Я указываю на три снимка.
Комиссар мрачнеет и потирает подбородок:
– Значит, он?
– Он!
– Ты ничего не путаешь?
– Ничего.
Комиссар чешет щеку, и она поскрипывает, словно он проводит пальцами по терке.
– Это его отец, Мустафа Бадави.
Трое полицейских застывают на месте.
– Отец террориста?
– Отец послал на смерть родного сына…
– Да еще сопровождал его и бросил в последний момент!
– Вот сволочь поганая!
Им уже не терпится действовать, они рвутся в бой:
– Надо срочно брать его, шеф!
– Я сейчас позвоню следователю.
– Да не стоит, поедем сами, зачем нам поднимать всю бригаду!
Но Терлетти сурово осаживает их:
– Спокойно, никто никуда не едет. Все остаются здесь.
– Почему, шеф?
– Парень ведь уверенно его опознал!
– Да, да, я абсолютно уверен! – пылко восклицаю я.
Комиссар Терлетти решительным взмахом пресекает наши вопли, потом, нахмурившись и яростно раздув ноздри, пристально смотрит на меня и говорит:
– Мустафа Бадави умер от рака десять лет тому назад.
4
– Значит, ты видишь мертвых, Огюстен?
Следователь Пуатрено склоняет голову к правому плечу, словно ей легче разобраться во мне под таким углом. Помолчав, она повторяет – сдержанным, доверительным, почти умиротворяющим тоном:
– Значит, ты видишь мертвых?
Она не насмехается надо мной, она именно задает вопрос, как это делала Карина во времена моего детства. И этот же вопрос она, видимо, задает самой себе, потому что размышляет в ожидании моего ответа.
Я разглядываю ее овальное, гладкое лицо со стертыми чертами; глаза кажутся круглыми пуговицами, нашитыми на голову тряпичной куклы; она не вызывает у меня никакого враждебного чувства. Мягкого света ночника в изголовье моей кровати хватает только на наши лица, а метром дальше он растворяется в темноте. Время уже за полночь, и этот густой мрак вкупе с мертвой тишиной создает у меня впечатление, что только мы двое и бодрствуем в мирно спящей больнице.
– Ты видишь мертвых, Огюстен?
Вопрос трепещет, повисает в воздухе между нами. Сказать ей правду?
Несколькими часами раньше мой разговор с комиссаром Терлетти закончился полным фиаско. Одна-единственная фраза – и я превратился из свидетеля в лжеца.
– Где ты впервые встретился с Хосином Бадави и его отцом?
– На бульваре Одан.
– На бульваре Одан ты мог видеть только Хосина, потому что Мустафа Бадави давным-давно гниет в могиле! – презрительно бросил он мне.
Я и сам подозревал, что Мустафа Бадави ведет совсем не то существование, что Терлетти, его коллеги или я… И конечно, мне следовало признаться, что там, на бульваре, в Мустафе Бадави было всего тридцать сантиметров роста. Но я заранее предвидел, как среагирует комиссар на такое заявление: «Тридцать сантиметров роста! Значит, месье видит тридцатисантиметровых людей? Которые вдобавок передвигаются по воздуху? Эй, звоните главврачу, пусть переведет этого парня в психушку!»
И в общем-то, он был бы где-то прав… Я давно свернул с пути здравомыслия на те дорожки, которые многие врачи назвали бы галлюцинациями. Однако до безумия мне еще далеко: я прекрасно отдаю себе отчет в том, что столкнулся с необъяснимым феноменом, а потому счел за лучшее молчать. Это молчание – единственное и последнее доказательство моего психического здоровья, я его холю и лелею.
– Где ты встречался с Хосином и его отцом?
– Нигде.
– Где?
– Нигде и никогда.
– Да говори же, черт тебя подери!