Поленька - Санжаровский Анатолий Никифорович 3 стр.


И припоминает Долгов, припоминает решительно всё, как дело не дело, а всякую субботу-воскресенье Серёга с сеструхой Проськой, Полькиной товаркой, вертелись у него, у Владимира, в доме. Конечно, чего уж тут гадать, где коза во дворе, так там козёл без зова в гостях. И только дай добраться до огорода, так он, – а чтоб его черти облили горячим дёгтем! – так пополет капустку… И Полька вытворяет там такое, что и в борщ не крышуть. Это уже нож мне острый. Затягивает всё паутиной, таит от родного батьки. Когда ни спроси, куда это ты убралась, как на кулички, так ответ раз по разу один – Проську жду. «А Проська вона какая!» – с сердцем буркнул Владимир, увидав поверх плетня Серёгу, промелькнул из хаты за сарай с ведром помоев.

– Так шо мы тут поделываем? – нарочито вяло спросил отец, подходя к Поле.

Пристально приглядывается он к дочери, будто впервые так близко, так хорошо видит её, и ловит себя на мысли, что дочка, которую он всё считал ребёнком, далече ой уже не малёха: на голову выше батьки, широка, ловка в кости, крепка, туга телом; какая работяга в чужой уйдёт дом, да не приведи, Господь, в горбылёвскую курюшку. Не-е, нашим там нечего делать, твердил отцов взгляд, и она читала именно это, как полагал Володьша, а оттого и покраснела вконец – спекла рака, но ответить ответила примято:

– Шо Вы туточки делаете, я не знаю, а я… – опустила глаза на корыто, на свои руки, не переставая полоскать.

Умей она угадывать отцовы хотения, – из этого вышел бы прескверной пасьянишко, поскольку беспокойство за неё было порядочно выгрязнено расчётом доходного замужества, умри, а непременно чтоб за богатика из прочного семейства, пускай даже за нелюба, да за деньжистого. Денежки не Бог, а пол-Бога есть! Деньги – крылья!

Владимир отмеривал мерку по себе. Его не спрашивали, нравится или не нравится ему его будущая жёнка, без спросу подпихнули под венец, на том и весь сказ; а чего же он станет чичкаться, кто тебе по сердцу, за кого б пошла, а за кого и подумала; не-е, таковской канители Володьша не попустит и коль выдаст Польку, так на ах, только за такого, что не в стыд будет ни перед старыми людьми, ни перед Богом самим.

По ночам, мучаясь бессонницей в своем чёрном колодце, Волик маятно перебирал всех собачанских хлопцев и ни один ему не подходил: тот голяк, нашему козырю не под масть, а тот и навовсе в грамоту лезет, ещё хуже, последнее то дело… Всё чаще натыкался он на горбылёвского попрыгуна, кто всё толокся на видах – по надежде коник копытом бил! – и, кажется, Полькино серденько не в равнодушности к нему, что и тревожило и страшило Владимира. Ну на кой лях пятнать дочку нищетой этого комсомоляхи-грамотея? Не-е… Сам христарадничай, а мы тебе не компания!

Владимир собирался с духом сказать ей про это сегодня да завтра, сегодня да завтра, а парубок не промах, как что – тут как штык. Ну какая его сибирка погнала вот нынче за водой? Увидал, моя прошила, и себе туда, воду из ведра шварк под плетень да бегом следом; прежде подмечал это Владимир и сам, и стороной слухи такие препасквильные доплёскивались. Оно и моя хорошка хороша: краснеет, кумач продаёт, а пялит на малого синие свои мигалки, как дураха какая. Покуда не запела про горбылёвских сватов, надо разом отхватить эту петлю…

Он уже провертел, как приступиться; сначала спросит, а чего это тут крутился Горбуля, а чего это ты с ним в переглядки играла? Ну, говори, говори, я ж видел всё сам!

Но всё то, висевшее на кончике языка, упало в небытие без слов, без единого звука: отец сконфузился своего же умысла. Ну что ещё за самосуд заваривать у криницы, дочка ж, не кошка какая заблудная, и на миру ломиться в живую душу с кулаками, пускай и родительскими, никак не резон, а потому наместо внезапной кары он, осклабившись, поздоровался уважительно, как с настоящей прачкой:

– Беленько тебе, доча!.. Вода холодит?

– А кто её грел, тату? Руки лубянеють…[9]

– Ну раз такой макар выпадает, кидай всё то хозяйство, мать дополоще. Пошли в хату.

– Да я уже…

– Ит ты, не упрямься. Не гни всё под свой ноготок. Идём-ну. Дило!

– Якэ щэ дило?

– Дома искажу. Не среди ж хутора цынбалы разводить.

Переступил отец с ноги на ногу, помялся и поплёлся обратно к дому по старой гладкой, хоть боком катись, тропинке, вертлявой, узкой, как девичья ладонишка. Поля уже на бегу вытерла руки о низ платья, глянула назад через плечо на холсты в корыте, нагоняя отца.

Дома отец усадил за стол Полю напротив себя; всякому делу он придавал ту хозяйскую основательность, которая велась в дому испокон века.

– Вот оно шо, доча… Предстоит тебе дорога в Новую Криушу. У свояченицы Олены поспытаешь, а сколько мер гирьки она могла б нам дать наперехват до новины. Так-таки и сложи, доцё, моими словами… А то може статься, не хватя нам на сев, не скисли бы при печальном интересе. А можь, и без неё сольём концы, так запас не оторвёт карманы. Найдётся шо – завтре ж в вечер я и сгоняю к ней на бричке… Ну шо его ще?..

– Да вроде всэ ясно.

Поля встала. Отец жестом велел сесть.

– Ну ты спогоди. Попередь батьки не суйся в петельку… Будь там поприветней. А то она мамзелька с больши-ими бзыками. Отночуешь у неё, взавтре утречком в обрат додому. А зараз поешь да и поняй с Богом… Мать, а мать! – подвысил Владимир голос, обращаясь к жене, толклась с чугунками у печи. – Чем ты нас подкормишь?

– Невжель у нас нечего кинуть на зубок да заморить червячка? – с укором Сашоня уставилась кулаками в широкие бока.

– Не заморити… Его накормить треба як слид.

– Я зараз, зараз… А на дорожку не грех взять с пяток яець с собою. Патишествие – така даль, полных девять вёрст! Не до лозинок за катухом доскочить… А яйця и готовы, курчатам наварила цельный чугун.

При виде чугуна с яйцами Егорка весь аж затрясся.

– Нянь! – Егорка звал Полю няней, знал, кто его вынянчил. – Нянь! Солнушко! Солнушко мне! Солнушко!

– Завтра Боженька подаст.

– Да ну уважь ненасытны глазенятки, – заступается мать за Егорку. – А то будет вертеться тутечки под ногами, як бес перед обедней.

Поля чистит яйцо. Желток, крутой, хоть колесом дави не раздавишь, подаёт Егорке.

– На, плаксик, твоё солнушко!

– А белток, нянь, сама…

– Ладно… Поаккуртней ешь, не чвокай. Поменьшь губами ляпай. А то свиньи со всего Криничного яра сбегутся на собрание под окно.

– А вут и не сбегутся! Калитка на новой на вертушке. А вут и не сбегутся!

– Поговори, поговори у мэнэ! Поболтав та и за щеку. Мовчи…

– Разве ты не бачишь, шо ей не до тебя? – осаживает Егорку отец. – Отойди… Отхлынь от греха. Не дёргай за нервы… Ты у меня шо, ремня просишь иля чего? Так за мной не прокиснет… И жаль ремня, а треба погладить дурачика, скоро подживешься воды на кашу, – мягко смеётся отец, наблюдая, как Егорка, затолкав в рот целый желток, потешно ловчит разом его проглотить, поводя и вытягивая тонкую шею то в одну, то в другую сторону. – Хоть за работу не хвалять, зато за еду не корять!.. Ай да Ягор! Ай да Ягор!

3

Грудь белая волнуется,
Что реченька глубокая —
Песку со дна не выкинет;
В лице огонь, в глазах туман…

Дело сказалось за всё просто, оттого и вскорую решённое; удачливая Поля посмотрела в окно на высоко ещё стоявшее над вечерней стороной солнце и у неё мелькнуло, а чего это я буду тетушкины перины мять, я ж завидно поспею домой! Девушка встала с лавки, поправила на себе розовую юбку и такую же розовую кофточку, застегнула её на верхние пуговицы. Повязала белый лёгкий шарфик.

– Дитятко! – вскричала тётушка, горько всплеснув руками. – Что это за сборы, обдери тебе пятки!? Куда? На ночь-то!? Иль ты месту не радая?! Иль ты к чужим прийшла?! Иль ты не в казаках живэшь?!

Не сказать, как обиделась тётушка; она причитала, выговаривала и жаловалась сразу, в её голосе всё это клокотало, плакало, твердя про свычаи-обычаи, которыми славились-держались все поколения казачьих потомков в округе; хотя и никакие они уже не казаки, а преобыкновенные скотари да хлеба пашцы, однако навеличивали они себя по-прежнему казаками, а раз так, так свято и чти гостеприимство, ничуть не приупавшее со времен Сечи, пренебречь которым почиталось невозможным грехом, кощунством над всяким домом; в неискренности тётушку никак нельзя было заподозрить; с причитаниями, с попрёками носилась она вкруг огорошенной и вмиг присмиревшей Поли, жестикулируя невыразимо энергично коротенькими ручонками.

В этой старушке всё было мало, хило, в чём только и душа жила. Ростом она не выскочила, телом Бог тоже обделил; источилась за жизнь, в нитку извелась, и была она так худа, так мелка, что, не видя её в лицо, примешь за двенадцатилетнюю от роду болезненную страдаличку. Бледное лицо её было не просторней кулака, иссечено глубокими частыми морщинами; сдавалось, это был как бы окаменелый слепок тернистых дорог, пройденных за былые долгие, мафусаиловы, годы, и был он портретом её бесталанной доли. Тонкий, острый, длинный нос несколько искривлён; причину домашние находили в том, что тётушка, сморкаясь, весьма недружественно, весьма энергически хваталась за нос всей пятернёй, с превеликим усердием и ожесточением оттягивая его на сторону; с таким злым усердием, с такой жуткой постоянной основательностью сморкалась она всякий раз, что и не заметила, как то ли подвывихнула нос, то ли приучила его к росту вкривь, но, одно слово, не приметила, как свесился он в обидчивом безразличии набок – куда клонили, туда и гнулся.

Зато глаза…

Непостижимо, как могли на этом мёртвом отжилом лице молодо сиять эти глаза. Боже правый, это были как будто ещё ничего тяжкого не видевшие глаза, смотрели в мир доверчиво, светло, лучисто. Глаза – это и всё богатство тётушки, которое ясно видел всяк, чувствовал всяк, которому покорялся всяк, – столько в них жило доброты, чистосердечия, участия; а вместе с тем в них толклась и пропасть какой-то необъяснимой боязни, сокрушившей сейчас и Полю, отчего девушка, потупившись в смущении, бесшумно опустилась на краешек лавки у окна.

– Да не к окну, не к окну, дитятко! – весело защебетала тётушка. – Ты, дитятко, садись вот сюда! Тут, дитятко, сидит только сам!

Старуха дёрнула от стола мягкий, красного вельвета, стул; с краёв верха высокой резной спинки навстречу летели друг другу два деревянных всадника с копьями наготове. На этом стуле сидел всегда тётушкин муж.

– Ты не косись… Ты у нас гость, а гость невольник, где посадят, там и сиди. Это хозяин, что чирей, где захочет, там и сядет. А наш, – старушка до шёпота снизила голос, – а наш чирей зараз далеченько! Так что мы сами полные с верхом хозяева. Бабиархат… бабий архат… А понятней чтоб тебе – бабий верх у нас нонче.

На стол перед Полей явилась порядочная миска богатырского борща; он был так густ, что в нём стояла ложка; потом припожаловала сытая тяжёлая курочка, возвышалась горкой на деревянной тарелке.

– У нас с им, – последовало пояснение, – полное равное правие, обдери те пятки. Курку ему – курку мне да и по весу гран в гран… Я сама на руках вешала… Да ты перед борщом не робей… Я не в счёт, а самого-то нетути. Обозом с мужиками повёз вчера картохи в Богучар. Дожжи у нас в прошлом лете не то что часто, а как край надо, так и шумели. Картохи уродились грех обижаться. Ума теперько не составим, куда его ото всё и определить… Погнал вот на разведку первую арбу. Под метёлку свезём, положи лише базарик необидную, способную ценушку… А картохи-охи наши сто́ят дорогого! Там таки хороши! С два кулака кажная! Твёрдые, будто каменья, все как перемытые…

Тётушка метнулась в сени; внесла литровую банку киселя, посмотрела его на свет.

– Тут за один цвет, – довольно так сказала, – можно денежку брать, а за вкус не поручусь… Вот тебе орешек наших… С киселём…

– Тётя! За глаза всего наверхосытку! Да куда орешки ещё?..

– А ты с дороги хорошенько поищи всему места. Лакомый кусочек да не найде себе куточек?.. А за борщ ставлю пять. Молодчинка, весь учистила, взавтре будет вёдро.

Залюбовалась тётушка Полей, сладко подумала:

«Сам Володейка с ржавый напёрсточек. А дочка оха и ловка-а… Не какая там Аксютка толстопятая… Нарядна личиком, красава… Велик праздник глазу всякому, зависть и сухота глазу молодому… Майская берёзка…»

Уже вечером, при огнях, когда по второму разу были перевеяны все собачанские и криушанские вороха новостей, тётушка снова подкатилась к гирьке.

– Так ты не забудешь? Передай батьке, десять мер-пудовок его, пускай еде забирае, коли не лень. Я не продаю, не меняю… С новины вернёт. Ухватила? А под верность запиши…

Тётушка взяла с подоконника и подала клок бумаги, химический карандаш-обглодыш с палец.

Поля тыкнула карандашом в язык, налегла на стол и тяжко уцелилась писать во весь клочок. Будь он впятеро обширней, она б и тогда, наверное, писала б во весь лист. Разом прошиб её пот, задрожала рука; карандаш вовсе не слушался и всё норовил скользом вывернуться из употелых пальцев.

– Иль ты забольшь Бога знаешь, что сопишь, обдери те пятки? – со смешком уколола тётушка.

Единичка у Поленьки совсем упала навзничь, а ноль, разбежавшись её поднять, сильно наклонился вперёд, не удержался, не устоял и теперь тоже лежал на крутом своём боку.

– А ну-к, покажь, над чем ты там так геройски сопела… Ба-а! Да оне у тебя что, пляшут аль с мамаевского попоища возвертаются? Ты что ж, не можешь толком написать?

– Цэ, тётя, и так гарно… Я к грамоте не умею…

– А разь ты в школу не бегала?

– Як же… По чернотропу пошла у первинный класс, по первому по снегу и кончила.

– Ум расступается… Не пойму… Ты чего так быстро разделалась с учебой, как тот повар с картошкой?

– А шо тут не понять? В осень мама начали прясти, – по обычаю, об отце-матери да и вообще о старших Поля всегда говорила во множестве, что было признаком особого почитания, – мама сели ото за пряжу, а меня и пристегни на все пуговки к Петру в няньки, не на кого было кинуть малого. Попряли… Опять не до школы, ткать треба. А там весна… закружились огороды, поле… Так там и без учёбы дилов под завязку.

– Да-а… За таковскую несвязицу я Володяре спасибушка не поднесу. Палкой бы ломанула! Я и не знала, что он тебя до школы не допустил.

– Приходила за мной два раза учителька… Молоденькая… Зараз бы по плечики мне. Хвалила меня. К учебе, говорит, девочка хорошо берётся. Прилежайка. Попервах тато буркнули ей: а нам не вновях, других не держим. Вот допрядём, там и побачим. Наявилась по вторичности, а тато были сердиты, зык на них напал, шо ли, и на дыбошки. Так и так, говорят, товарищ учительша, чего ж нам в прятки играть, я человек нестерпчивый, я вам прямушкой грохну: повадился ваш кувшин к нам по воду ходить, понаравилось, бачите. Да как бы ему голову не расшибли! Не надо учить безногого хромать. Не учите и козу, прижмёт, так с возу сама стянет. Моё дитё, моя воля, моя властушка – так не сильте, без вашего научим чертям кочерыжки подавать да на собак брехать! А вы идить от греха, покуда я ремень с пупка не спустил… Бильшь к нам учителька ни ногой…

– Аря-ря! Лихой казаче Вовчан, чересчур лихой грамотник, родимец тебя хлыстни! А так со стороны глянь – по бороде апостол, муху не обидит, а родное дитё, ешь его мухино сало… Не с больша ума удрал штуку…[10] – Тётушка горько вздохнула. – Без грамоты, дитятко, жить – век пеленать нужду… Вон оно как… Уж лучше б ты училась, поколе хрящики не срослись… В детстве-то…

– Да Вы тако не убивайтесь, – скорее себе жалобно сказала Поля и ей стало тесно в груди. – От беды не в воду же… Не така я уж и зовсим пропаща. Я всё-всё умею, толечко в одной в грамоте не умею… – Она обошла взглядом чисто убранную комнату. – Ну хочете, я Вам шо-нибудь такэ сделаю, поглянете… Шо ж Вам сделать?.. Всё у Вас гарно, всё на месте…

Назад Дальше