– Удивительное лицо! – ответил князь, – и я уверен, что судьба её не из обыкновенных. Лицо весёлое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щёк. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Все было бы спасено!..»
Затем князь ещё раз, уже наедине, вглядывается в портрет: «Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он спешил как бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и ещё по чему-то лицо ещё сильнее поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом вдруг спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и поцеловал его. Когда через минуту он вошёл в гостиную, лицо его было совершенно спокойно…»
Мышкин как бы угадал всю прежнюю и будущую судьбу Настасьи Филипповны. Он родилась в семье мелкопоместного помещика Филиппа Александровича Барашкова – «отставного офицера, хорошей дворянской фамилии». Когда Насте было семь лет, «вотчина» их сгорела, в огне погибла мать, отец от горя сошёл с ума и умер в горячке, умерла вскоре и младшая сестра, так что девочка осталась одна на всём белом свете. Сосед, богатый помещик Афанасий Иванович Тоцкий, «по великодушию своему, принял на своё иждивение» сироту, она выросла в семье его управляющего-немца. «Лет пять спустя, однажды, Афанасий Иванович, проездом, вздумал заглянуть в своё поместье и вдруг заметил в деревенском своём доме, в семействе своего немца, прелестного ребёнка, девочку лет двенадцати, резвую, милую, умненькую и обещавшую необыкновенную красоту; в этом отношении Афанасий Иванович был знаток безошибочный. В этот раз он пробыл в поместье всего несколько дней, но успел распорядиться; в воспитании девочки произошла значительная перемена: приглашена была почтенная и пожилая гувернантка, опытная в высшем воспитании девиц, швейцарка, образованная и преподававшая, кроме французского языка, и разные науки. Она поселилась в деревенском доме, и воспитание маленькой Настасьи приняло чрезвычайные размеры. Ровно чрез четыре года это воспитание кончилось; гувернантка уехала, а за Настей приехала одна барыня, тоже какая-то помещица и тоже соседка г-на Тоцкого по имению, но уже в другой, далёкой губернии, и взяла Настю с собой, вследствие инструкции и полномочия от Афанасия Ивановича. В этом небольшом поместье оказался тоже, хотя и небольшой, только что отстроенный деревянный дом; убран он был особенно изящно, да и деревенька, как нарочно, называлась сельцо “Отрадное”. Помещица привезла Настю прямо в этот тихий домик, и так как сама она, бездетная вдова, жила всего в одной версте, то и сама поселилась вместе с Настей. Около Насти явилась старуха ключница и молодая, опытная горничная. В доме нашлись музыкальные инструменты, изящная девичья библиотека, картины, эстампы, карандаши, кисти, краски, удивительная левретка, а чрез две недели пожаловал и сам Афанасий Иванович… С тех пор он как-то особенно полюбил эту глухую, степную свою деревеньку, заезжал каждое лето, гостил по два, даже по три месяца, и так прошло довольно долгое время, года четыре, спокойно и счастливо, со вкусом и изящно…»
Идиллия кончилась, когда Настасья Филипповна узнала, что Тоцкий в Петербурге «женится на красавице, на богатой, на знатной, – одним словом, делает солидную и блестящую партию». И в судьбе Настасьи Филипповны с этого времени произошёл чрезвычайный переворот. «Она вдруг выказала необыкновенную решимость и обнаружила самый неожиданный характер. Долго не думая, она бросила свой деревенский домик и вдруг явилась в Петербург, прямо к Тоцкому, одна-одинёхонька. Тот изумился, начал было говорить; но вдруг оказалось, почти с первого слова, что надобно совершенно изменить слог, диапазон голоса, прежние темы приятных и изящных разговоров, употреблявшиеся доселе с таким успехом, логику, – всё, всё, всё! Пред ним сидела совершенно другая женщина, нисколько не похожая на ту, которую он знал доселе <…> Эта новая женщина, оказалось, во-первых, необыкновенно много знала и понимала, – так много, что надо было глубоко удивляться, откуда могла она приобрести такие сведения, выработать в себе такие точные понятия. (Неужели из своей девичьей библиотеки?) Мало того, она даже юридически чрезвычайно много понимала и имела положительное знание, если не света, то о том по крайней мере как некоторые дела текут на свете. Во-вторых, это был совершенно не тот характер как прежде, то есть не что-то робкое, пансионски неопредёленное, иногда очаровательное по своей оригинальной резвости и наивности, иногда грустное и задумчивое, удивлённое, недоверчивое, плачущее и беспокойное.
Нет: тут хохотало пред ним и кололо его ядовитейшими сарказмами необыкновенное и неожиданное существо, прямо заявившее ему, что никогда оно не имело к нему в своём сердце ничего, кроме глубочайшего презрения, презрения до тошноты, наступившего тотчас же после первого удивления. Эта новая женщина объявляла, что ей в полном смысле всё равно будет, если он сейчас же и на ком угодно женится, но что она приехала не позволить ему этот брак, и не позволить по злости, единственно потому, что ей так хочется, и что следственно так и быть должно…»
Тоцкий намеревался жениться на одной из дочерей генерала Епанчина – Александре. Настасья Филипповна не может «юридически» помешать этому браку, но она в состоянии, погубив себя, погубить и его матримониальные планы. Непримиримость, максимализм Настасьи Филипповны, её безграничная гордость вкупе с её ослепительной красотой вовлекают в орбиту её инфернального притяжения всё новых и новых претендентов на её сердце, вернее – тело. Она в прямом смысле слова становится предметом купли, предметом торга. Генерал Епанчин, Ганя Иволгин, купец-миллионщик Парфён Рогожин – все они рассчитывают так или иначе «купить» Настасью Филипповну. И только князь Мышкин видит в этой мятущейся женщине живую, страдающую, легко ранимую душу. Сама Настасья Филипповна, запутавшись в своих чувствах, мечется между Парфёном Рогожиным и князем Мышкиным, соглашается на брак то с одним, то с другим и в финале погибает от ножа Рогожина.
В образе Настасьи Филипповны Барашковой можно усмотреть отдельные черты сходства с Аполлинарией Прокофьевной Сусловой, а во взаимоотношениях героини романа с Тоцким, годящимся ей по возрасту в отцы, проявились в какой-то мере глубинные психологические мотивы любви-ненависти, составляющие суть взаимоотношений Сусловой и Достоевского.
Барон Р.
«Подросток»
Товарищ барона Бьоринга, следующий за ним повсюду как тень. Именно он явился к Версилову как представитель Бьоринга для переговоров, когда Версилов, по мнению немцев, оскорбил невесту последнего – Катерину Николаевну Ахмакову: «…пополудни пожаловал к нему один барон Р., полковник, военный, господин лет сорока, немецкого происхождения, высокий, сухой и с виду очень сильный физически человек, тоже рыжеватый, как и Бьоринг, и немного только плешивый. Это был один из тех баронов Р., которых очень много в русской военной службе, всё людей с сильнейшим баронским гонором, совершенно без состояния, живущих одним жалованьем и чрезвычайных служак и фрунтовиков…»
Бахмутов
«Идиот»
Персонаж из «Необходимого объяснения» Ипполита Терентьева, его «товарищ» по школе. «С этим Бахмутовым в гимназии, в продолжение нескольких лет, я был в постоянной вражде. У нас он считался аристократом, по крайней мере, я так называл его: прекрасно одевался, приезжал на своих лошадях, нисколько не фанфаронил, всегда был превосходный товарищ, всегда был необыкновенно весел и даже иногда очень остёр, хотя ума был совсем не далёкого, несмотря на то, что всегда был первым в классе; я же никогда, ни в чём не был первым. Все товарищи любили его, кроме меня одного. Он несколько раз в эти несколько лет подходил ко мне; но я каждый раз угрюмо и раздражительно от него отворачивался…»
И вот Ипполит, случайно став перед смертью филантропом, вспомнил об однокашнике, чтобы помочь случайному встречному – Медику. Дело в том, что у Бахмутова был дядя Пётр Матвеевич Бахмутов, действительный статский советник и директор, от которого и зависела участь Медика, потерявшего место, поэтому Ипполит и отправился к Бахмутову: «Теперь я уже не видал его с год; он был в университете. Когда, часу в девятом, я вошёл к нему (при больших церемониях: обо мне докладывали), он встретил меня сначала с удивлением, вовсе даже неприветливо, но тотчас повеселел и, глядя на меня, вдруг расхохотался.
– Да что это вздумалось вам придти ко мне, Терентьев? – вскричал он со своею всегдашнею, милой развязностию, иногда дерзкою, но никогда не оскорблявшею, которую я так в нём любил и за которую так его ненавидел…»
Бахмутов охотно соглашается похлопотать за протеже Ипполита, и хлопоты эти достигают цели, затем он уже по собственной инициативе активно помогает Медику и его семье деньгами, устраивает им проводы при отъезде к месту новой службы. Вот после этого прощального ужина, когда Бахмутов провожал Терентьева домой, между ними и состоялся откровенный и даже задушевный разговор о смысле жизни, который окончательно подтолкнул Ипполита к мысли о самоубийстве.
Бахчеев Степан Алексеевич
«Село Степанчиково и его обитатели»
Помещик, сосед Егора Ильича Ростанева. Глава вторая первой части озаглавлена в его честь – «Господин Бахчеев». Рассказчик Сергей Александрович встретил его на пути в Степанчиково у кузницы: «Выйдя из тарантаса, я увидел одного толстого господина, который, так же как и я, принуждён был остановиться для починки своего экипажа. Он стоял уже целый час на нестерпимом зное, кричал, бранился и с брюзгливым нетерпением погонял мастеровых, суетившихся около его прекрасной коляски. С первого же взгляда этот сердитый барин показался мне чрезвычайной брюзгой. Он был лет сорока пяти, среднего роста, очень толст и ряб. Толстота, кадык и пухлые, отвислые его щеки свидетельствовали о блаженной помещичьей жизни. Что-то бабье было во всей его фигуре и тотчас же бросалось в глаза. Одет он был широко, удобно, опрятно, но отнюдь не по моде…»
Чуть позже выяснилось, что злится-сердится толстяк потому, что разозлился ещё в Степанчикове из-за Фомы Фомича Опискина, которого терпеть не может. На самом же деле господин Бахчеев оказался добряком и весельчаком. Он помнил Сергея Александровича ещё ребёнком, очень обрадовался встрече и первым посвятил его в тонкости жизни Степанчикова, где полным хозяином оказался не полковник Ростанев, а проходимец и приживальщик Опискин.
В финале повести упоминается, что господин Бахчеев сделал предложение Прасковье Ильиничне Ростаневой, но оно было отклонено, что он собирается теперь сделать предложение сестре Мизинчикова… Рассказчик на этом интригующе обрывает: «Впрочем, о господине Бахчееве мы надеемся поговорить в другой раз, в другом рассказе, подробнее…» Обещание это исполнено не было.
Безмыгин
«Униженные и оскорблённые»
Главный идеолог кружка Левеньки и Бореньки. В этом кружке проглядывает сходство (конечно, в карикатурном преломлении) одновременно с кружком М. В. Петрашевского конца 1840-х гг. и кружком «Современника» начала 1860-х гг., а в Безмыгине можно усмотреть намёк на Н. А. Добролюбова. В захлёбывающемся пересказе Алёши Валковского речи и изречения Безмыгина, «гениальной головы», звучат пародией на статьи ведущего критика «Современника»: «Не далее как вчера он сказал к разговору: дурак, сознавшийся, что он дурак, есть уже не дурак! Такие изречения у него поминутно. Он сыплет истинами…» И далее Алёша с восторгом рассказывает, что под влиянием Безмыгина они решили заняться «изучением самих себя порознь, а все вместе толковать друг другу друг друга…» Даже князь Валковский был шокирован: «– Что за галиматья!..»
Белка (собака)
«Записки из Мёртвого дома»
При остроге жило несколько приблудных собак, с которыми Достоевский (Горянчиков) «дружил», и они за ласку отвечали ему преданной любовью, помогали выжить на каторге, а одна из собак (правда, не упомянутая в «Записках…») в прямом смысле слова спасла однажды писателю жизнь. «В качестве постоянной острожной собаки жил у нас <…> Шарик, умная и добрая собака, с которой я был в постоянной дружбе. Но так как уж собака вообще у всего простонародья считается животным нечистым, на которое и внимания не следует обращать, то и на Шарика у нас почти никто не обращал внимания. <…> в продолжение многих лет она не добилась никакой ласки ни от кого, кроме разве меня. За это-то она и любила меня более всех. Не помню, каким образом появилась у нас потом в остроге и другая собака, Белка. Третью же, Культяпку, я сам завёл, принеся её как-то с работы, ещё щенком. Белка была странное создание. Её кто-то переехал телегой, и спина её была вогнута внутрь, так что когда она, бывало, бежит, то казалось издали, что бегут двое каких-то белых животных, сращенных между собою. Кроме того, вся она была какая-то паршивая, с гноящимися глазами; хвост был облезший, почти весь без шерсти, и постоянно поджатый. Оскорбленная судьбою, она, видимо, решилась смириться. Никогда-то она ни на кого не лаяла и не ворчала, точно не смела. Жила она больше, из хлеба, за казармами; если же увидит, бывало, кого-нибудь из наших, то тотчас же ещё за несколько шагов, в знак смирения, перекувырнётся на спину: “Делай, дескать, со мной что тебе угодно, а я, видишь, и не думаю сопротивляться”. И каждый арестант, перед которым она перекувырнётся, пырнёт ее, бывало, сапогом, точно считая это непременною своею обязанностью. <…> Я попробовал раз её приласкать; это было для неё так ново и неожиданно, что она вдруг вся осела к земле, на все четыре лапы, вся затрепетала и начала громко визжать от умиления. Из жалости я ласкал её часто. Зато она встречать меня не могла без визгу. Завидит издали и визжит, визжит болезненно и слезливо. <…> Совсем другого характера был Культяпка. Зачем я его принёс из мастерской в острог ещё слепым щенком, не знаю. Мне приятно было кормить и растить его. <…> Странно, что Культяпка почти не рос в вышину, а всё в длину и ширину. Шерсть была на нём лохматая, какого-то светло-мышиного цвета; одно ухо росло вниз, а другое вверх. Характера он был пылкого и восторженного, как и всякий щенок, который от радости, что видит хозяина, обыкновенно навизжит, накричит, полезет лизать в самое лицо и тут же перед вами готов не удержать и всех остальных чувств своих: “Был бы только виден восторг, а приличия ничего не значат!” Бывало, где бы я ни был, но по крику: “Культяпка!” – он вдруг являлся из-за какого-нибудь угла, как из-под земли, и с визгливым восторгом летел ко мне, катясь, как шарик, и перекувыркиваясь дорогою. Я ужасно полюбил этого маленького уродца…» Увы, Белку разодрали городские собаки, а Культяпка стал жертвой арестанта Неустроева, который использовал его шкуру для своих сапожных дел.
Что касается чудесного спасения собакой Достоевского, то случай этот описан в книге Ш. Токаржевского «Каторжане» (1912): вскоре после гибели Культяпки писатель приласкал-прикормил новую собаку, которая получила кличку Суанго, и когда он лежал в госпитале, и арестант Ломов, заметив у него под подушкой три рубля, решил с сообщником фельдшером отравить Фёдора Михайловича и ограбить – Суанго вбежал в палату и выбил в последний момент чашку с отравленным молоком из его рук…
Белоконская (княгиня Белоконская)
«Идиот»
Близкая знакомая генеральшиЕлизаветы Прокофьевны Епанчиной, «высший суд» для неё, крёстная мать Аглаи Епанчиной. «Это была страшная деспотка; в дружбе, даже в самой старинной, не могла терпеть равенства, а на Лизавету Прокофьевну смотрела решительно как на свою protegée, как и тридцать пять лет назад, и никак не могла примириться с резкостью и самостоятельностью её характера…» В то время, когда князь Мышкин уехал в Москву по делам наследства и прожил там полгода, «старуха Белоконская» (как именовала её за глаза генеральша) как раз тоже гостила там у старшей замужней дочери и в своих письмах сообщала Елизавете Прокофьевне «утешительные сведения» о «князе-чудаке», с которым специально завязала знакомство и тот теперь «каждый день к ней таскается». В четвёртой части романа княгиня Белоконская, вернувшаяся в Петербург, принимает активное участие в подготовке бракосочетания князя Мышкина с Аглаей.