Достоевский. Энциклопедия - Наседкин Николай Николаевич 38 стр.


Берендеев Олсуфий Иванович

«Двойник»

Отец Клары Олсуфьевны, в которую влюбился господин Голядкин – «маститый старец и статский советник Олсуфий Иванович, лишившийся употребления ног на долговременной службе и вознаграждённый судьбою за таковое усердие капитальцем, домком, деревеньками и красавицей дочерью…» Сам Яков Петрович, когда его гонят взашей из дома Берендеева, где празднуется день рождения его дочери, пытается уверить и себя и слуг: «Олсуфий Иванович, благодетель мой с незапамятных лет, заменивший мне в некотором смысле отца…» Впрочем, и повествователь упоминает, что Берендеев был одно время благодетелем господина Голядкина. В какой-то мере о внешности и вполне добродушном «генеральском» характере этого героя можно судить по финальной сцене повести, где Голядкина уже снаряжают в сумасшедший дом: «Олсуфий Иванович принял, кажется, весьма хорошо господина Голядкина и, хотя не протянул ему руки своей, но по крайней мере, смотря на него, покачал своею седовласою и внушающею всякое уважение головою, – покачал с каким-то торжественно-печальным, но вместе с тем благосклонным видом. Так по крайней мере показалось господину Голядкину. Ему показалось даже, что слеза блеснула в тусклых взорах Олсуфия Ивановича <…> Голосом, полным рыданий, примирённый с людьми и судьбою и крайне любя в настоящее мгновение не только Олсуфия Ивановича, не только всех гостей, взятых вместе, но даже и зловредного близнеца своего <…> обратился было наш герой к Олсуфию Ивановичу с трогательным излиянием души своей; но от полноты всего, в нём накопившегося, не мог ровно ничего объяснить, а только весьма красноречивым жестом молча указал на своё сердце…»

Берендеева Клара Олсуфьевна

«Двойник»

Дочь Олсуфия Ивановича Берендеева, предмет любви Якова Петровича Голядкина. Она – красавица, она – царица, она «чувствительные» романсы поёт и прекрасно танцует. Все и вся восхищены ею: «Утомленная танцем, Клара Олсуфьевна, едва переводя дух от усталости, с пылающими щеками и глубоко волнующеюся грудью упала, наконец, в изнеможении сил в кресла. Все сердца устремились к прелестной очаровательнице, все спешили наперерыв приветствовать её и благодарить за оказанное удовольствие…» В день рождения Клары Олсуфьевны господин Голядкин вознамерился быть среди гостей, танцевать с виновницей торжества и, может быть, объясниться и даже предложение сделать. Однако ж мало того, что на бал ему пришлось проникать тайком, мало того, что дочь статского советника отдавала во время танцев явное предпочтение блистательному асессору Владимиру Семёновичу, так Голядкина вообще на глазах любимой и с её, можно сказать, согласия с позором выставили за дверь, после чего он и повстречался впервые на вьюжной тёмной улице со своим двойником Голядкиным-младшим. Позже Яков Петрович получит от Клары Олсуфьевны совершенно безумное письмо с признанием в любви и просьбой украсть-увезти её из родительского дома, которое послужит как бы приманкой – из дома Берендеевых и увезут титулярного советника в жёлтый дом. Чувствительная Клара Олсуфьевна в сей скорбный момент прослезится.

Берестова Катишь

«Бобок»

Девочка-блондиночка «лет пятнадцати», которая лежит в могиле в десяти шагах от генерала Тарасевича, в пяти шагах от могилы барона Клиневича, и последний, знавший её при жизни, судя по всему, накоротке, характеризует развратную девочку так: «– <…> что это за мерзавочка… хорошего дома, воспитанна и – монстр, монстр до последней степени! Я там её никому не показывал, один я и знал…» Затем на протяжении всей дальнейшей сцены Катишь на все самые разнузданные предложения и разговоры только радостно хихикает «надтреснутым звуком девичьего голоска». Именно с Катишь кладбищенское общество намеревалось начать процесс «обнажения» – поочерёдных откровенных исповедей о самых своих неблаговидных земных делах.

Блондинка

«Маленький герой»

Ближайшая подруга m-me M*, которая, заметив, что Маленький герой пылает к m-me M* совсем не детским чувством, доставила ему немало горьких минут подколками и насмешками, но, как вскоре он сам понял-разобрался, вполне беззлобными, добродушными. «На глаза всех этих прекрасных дам я всё ещё был то же маленькое, неопределенное существо, которое они подчас любили ласкать и с которым им можно было играть, как с маленькой куклой. Особенно одна из них, очаровательная блондинка, с пышными, густейшими волосами, каких я никогда потом не видел и, верно, никогда не увижу, казалось, поклялась не давать мне покоя. Меня смущал, а её веселил смех, раздававшийся кругом нас, который она поминутно вызывала своими резкими, взбалмошными выходками со мною, что, видно, доставляло ей огромное наслаждение. В пансионах, между подругами, её наверно прозвали бы школьницей. Она была чудно хороша, и что-то было в её красоте, что так и металось в глаза с первого взгляда. И, уж конечно, она непохожа была на тех маленьких стыдливеньких блондиночек, беленьких, как пушок, и нежных, как белые мышки или пасторские дочки. Ростом она была невысока и немного полна, но с нежными, тонкими линиями лица, очаровательно нарисованными. Что-то как молния сверкающее было в этом лице, да и вся она – как огонь, живая, быстрая, лёгкая. Из её больших открытых глаз будто искры сыпались; они сверкали, как алмазы, и никогда я не променяю таких голубых искромётных глаз ни на какие чёрные, будь они чернее самого чёрного андалузского взгляда, да и блондинка моя, право, стоила той знаменитой брюнетки, которую воспел один известный и прекрасный поэт и который ещё в таких превосходных стихах поклялся всей Кастилией, что готов переломать себе кости, если позволят ему только кончиком пальца прикоснуться к мантилье его красавицы. Прибавь к тому, что моя красавица была самая весёлая из всех красавиц в мире, самая взбалмошная хохотунья, резвая как ребёнок, несмотря на то что лет пять как была уже замужем. Смех не сходил с её губ, свежих, как свежа утренняя роза, только что успевшая раскрыть, с первым лучом солнца, свою алую, ароматную почку, на которой ещё не обсохли холодные крупные капли росы…»

Блюм Андрей Антонович (фон Блюм)

«Бесы»

Чиновник, дальний родственник, полный тёзка и ближайший помощник губернатора Андрея Антоновича фон Лембке. «Блюм был из странного рода “несчастных” немцев – и вовсе не по крайней своей бездарности, а именно неизвестно почему. “Несчастные” немцы не миф, а действительно существуют, даже в России, и имеют свой собственный тип. Андрей Антонович всю жизнь питал к нему самое трогательное сочувствие, и везде, где только мог, по мере собственных своих успехов по службе, выдвигал его на подчинённое, подведомственное ему местечко; но тому нигде не везло. То место оставлялось за штатом, то переменялось начальство, то чуть не упекли его однажды с другими под суд. Был он аккуратен, но как-то слишком без нужды и во вред себе мрачен; рыжий, высокий, сгорбленный, унылый, даже чувствительный и, при всей своей приниженности, упрямый и настойчивый как вол, хотя всегда невпопад. К Андрею Антоновичу питал он с женой и с многочисленными детьми многолетнюю и благоговейную привязанность. Кроме Андрея Антоновича никто никогда не любил его. Юлия Михайловича сразу его забраковала, но одолеть упорство своего супруга не могла. Это была их первая супружеская ссора, и случилась она тотчас после свадьбы, в самые первые медовые дни, когда вдруг обнаружился пред нею Блюм, до тех пор тщательно от неё припрятанный, с обидною тайной своего к ней родства. Андрей Антонович умолял сложа руки, чувствительно рассказал всю историю Блюма и их дружбы с самого детства, но Юлия Михайловна считала себя опозоренною навеки и даже пустила в ход обмороки. Фон Лембке не уступил ей ни шагу и объявил, что не покинет Блюма ни за что на свете и не отдалит от себя, так что она наконец удивилась и принуждена была позволить Блюма. Решено было только, что родство будет скрываемо ещё тщательнее, чем до сих пор, если только это возможно, и что даже имя и отчество Блюма будут изменены, потому что его тоже почему-то звали Андреем Антоновичем. Блюм у нас ни с кем не познакомился, кроме одного только немца-аптекаря, никому не сделал визитов и, по обычаю своему, зажил скупо и уединённо. Ему давно уже были известны и литературные грешки Андрея Антоновича. Он преимущественно призывался выслушивать его роман в секретных чтениях наедине, просиживал по шести часов сряду столбом; потел, напрягал все свои силы, чтобы не заснуть и улыбаться; придя домой, стенал вместе с длинноногою и сухопарою женой о несчастной слабости их благодетеля к русской литературе…»

Фамилия Блюм образована от нем. Blume – цветок. Прототипом персонажа послужил, вероятно, чиновник по особым поручениям при тверском губернаторе П. Т. БарановеН. Г. Левенталь. Недаром, видимо, Степан Трофимович Верховенский однажды, обмолвясь, назвал Блюма – Розенталем.

Бобыницын

«Чужая жена и муж под кроватью»

Любовник Глафиры Петровны Шабриной – «господин бесконечного роста» и с лорнетом. Муж Глафиры Петровны Шабрин и другой её любовник Творогов вдвоём застали её в обществе Бобыницына, познакомившись друг с другом в сей печальный момент.

Фамилия этого персонажа явно перекликается с фамилией «Бубуницын» из пьесы Н. В. Гоголя «Утро делового человека».

Бубнова Анна Трифоновна (мадам Бубнова)

«Униженные и оскорблённые»

Хозяйка дома, где в подвале проживали-ютились Нелли с матерью. И, видно, недаром мадам Бубнова – тёзка Анны Фёдоровны из романа «Бедные люди»: она тоже промышляет сводничеством и для этого забрала к себе Нелли «на воспитание» после смерти её матери, начала наряжать для показа «гостям» в кисейное платье. Маслобоев, знавший её преотлично, пояснил Ивану Петровичу: «Эта Бубнова давно уж известна кой-какими проделками в этом же роде. Она на днях с одной девочкой из честного дома чуть не попалась. Эти кисейные платья, в которые она рядила эту сиротку (вот ты давеча рассказывал), не давали мне покоя; потому что я кой-что уже до этого слышал. <…> А ты что думал? Да уж мадам Бубнова из одного сострадания не взяла бы к себе сироту. А уж если пузан туда повадился, так уж так…» И дом Бубновой, и сама хозяйка с первой же минуты производят на Ивана Петровича отвратительное впечатление: «Дом был небольшой, но каменный, старый, двухэтажный, окрашенный грязно-жёлтою краской. В одном из окон нижнего этажа, которых было всего три, торчал маленький красный гробик, вывеска незначительного гробовщика. Окна верхнего этажа были чрезвычайно малые и совершенно квадратные, с тусклыми, зелёными и надтреснувшими стёклами, сквозь которые просвечивали розовые коленкоровые занавески. Я перешёл через улицу, подошёл к дому и прочёл на железном листе, над воротами дома: дом мещанки Бубновой.

Но только что я успел разобрать надпись, как вдруг на дворе у Бубновой раздался пронзительный женский визг и затем ругательства. Я заглянул в калитку; на ступеньке деревянного крылечка стояла толстая баба, одетая как мещанка, в головке и в зелёной шали. Лицо её было отвратительно-багрового цвета; маленькие, заплывшие и налитые кровью глаза сверкали от злости. Видно было, что она нетрезвая, несмотря на дообеденное время. Она визжала на бедную Елену, стоявшую перед ней в каком-то оцепенении с чашкой в руках. <…>

– Ах ты, проклятая, ах ты, кровопивица, гнида ты эдакая! – визжала баба, залпом выпуская из себя все накопившиеся ругательства, большею частию без запятых и без точек, но с каким-то захлёбыванием, – так-то ты за моё попеченье воздаешь, лохматая! За огурцами только послали её, а она уж и улизнула! Сердце моё чувствовало, что улизнет, когда посылала. Ныло сердце моё, ныло! Вчера ввечеру все вихры ей за это же оттаскала, а она и сегодня бежать! Да куда тебе ходить, распутница, куда ходить! К кому ты ходишь, идол проклятый, лупоглазая гадина, яд, к кому! Говори, гниль болотная, или тут же тебя задушу! <…>

И в исступлении она бросилась на обезумевшую от страха девочку, вцепилась ей в волосы и грянула её оземь. Чашка с огурцами полетела в сторону и разбилась; это ещё более усилило бешенство пьяной мегеры. Она била свою жертву по лицу, по голове…»

С помощью Маслобоева и удалось вырвать Нелли из лап вечно пьяной и жестокой сводницы: «Эта Бубнова не имела никакого права держать эту девочку; я всё разузнал. Никакого тут усыновления или прочего не было. Мать должна была ей денег, та и забрала к себе девчонку. Бубнова хоть и плутовка, хоть и злодейка, но баба-дура, как и все бабы. У покойницы был хороший паспорт; следственно, всё чисто…»

Бумштейн Исай Фомич

«Записки из Мёртвого дома»

Арестант, еврей по национальности, острожный «ювелир, он же и ростовщик», имя его вынесено в название главы IX первой части – «Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина». «Нашего жидка, впрочем, любили <…> арестанты, хотя решительно все без исключения смеялись над ним. Он был у нас один, и я даже теперь не могу вспоминать о нём без смеху. Каждый раз, когда я глядел на него, мне всегда приходил на память Гоголев жидок Янкель, из “Тараса Бульбы”, который, раздевшись, чтоб отправиться на ночь с своей жидовкой в какой-то шкаф, тотчас же стал ужасно похож на цыплёнка. Исай Фомич, наш жидок, был как две капли воды похож на общипанного цыплёнка. Это был человек уже немолодой, лет около пятидесяти, маленький ростом и слабосильный, хитренький и в то же время решительно глупый. Он был дерзок и заносчив и в то же время ужасно труслив. Весь он был в каких-то морщинках, и на лбу и на щеках его были клейма, положенные ему на эшафоте. Я никак не мог понять, как мог он выдержать шестьдесят плетей. Пришёл он по обвинению в убийстве. У него был припрятан рецепт, доставленный ему от доктора его жидками тотчас же после эшафота. По этому рецепту можно было получить такую мазь, от которой недели в две могли сойти все клейма. Употребить эту мазь в остроге он не смел и выжидал своего двенадцатилетнего срока каторги, после которой, выйдя на поселение, непременно намеревался воспользоваться рецептом. “Не то нельзя будет зениться, – сказал он мне однажды, – а я непременно хоцу зениться”. Мы с ним были большие друзья. Он всегда был в превосходнейшем расположении духа. В каторге жить ему было легко; он был по ремеслу ювелир, был завален работой из города, в котором не было ювелира, и таким образом избавился от тяжёлых работ. Разумеется, он в то же время был ростовщик и снабжал под проценты и залоги всю каторгу деньгами…

Персонаж этот настолько колоритен, что повествователь (Горянчиков) чуть далее ещё раз возвращается к его портрету: «Господи, что за уморительный и смешной был этот человек! Я уже сказал несколько слов про его фигурку: лет пятидесяти, тщедушный, сморщенный, с ужаснейшими клеймами на щеках и на лбу, худощавый, слабосильный, с белым цыплячьим телом. В выражении лица его виднелось беспрерывное, ничем непоколебимое самодовольство и даже блаженство. Кажется, он ничуть не сожалел, что попал в каторгу. Так как он был ювелир, а ювелира в городе не было, то работал беспрерывно по господам и по начальству города одну ювелирскую работу. Ему всё-таки хоть сколько-нибудь, да платили. Он не нуждался, жил даже богато, но откладывал деньги и давал под заклад на проценты всей каторге. У него был свой самовар, хороший тюфяк, чашки, весь обеденный прибор. Городские евреи не оставляли его своим знакомством и покровительством. По субботам он ходил под конвоем в свою городскую молельную (что дозволяется законами) и жил совершенно припеваючи, с нетерпением, впрочем, ожидая выжить свой двенадцатилетний срок, чтоб “зениться”. В нём была самая комическая смесь наивности, глупости, хитрости, дерзости, простодушия, робости, хвастливости и нахальства. Мне очень странно было, что каторжные вовсе не смеялись над ним, разве только подшучивали для забавы. Исай Фомич, очевидно, служил всем для развлечения и всегдашней потехи. “Он у нас один, не троньте Исая Фомича”, – говорили арестанты, и Исай Фомич хотя и понимал, в чём дело, но, видимо, гордился своим значением, что очень тешило арестантов. <…> Его действительно все как будто даже любили и никто не обижал, хотя почти все были ему должны. Сам он был незлобив, как курица, и, видя всеобщее расположение к себе, даже куражился, но с таким простодушным комизмом, что ему тотчас же это прощалось. Лучка, знавший на своем веку много жидков, часто дразнил его, и вовсе не из злобы, а так, для забавы, точно так же, как забавляются с собачкой, попугаем, учёными зверьками и проч. Исай Фомич очень хорошо это знал, нисколько не обижался и преловко отшучивался…»

Назад Дальше