Чистые и ровные мелодии. Традиционная китайская поэзия - Сборник "Викиликс" 2 стр.


«Однажды наш покойный князь прогуливался здесь, в Высоких Танах. Он утомился, днем уснул. Во сне увидел какую-то женщину. „Я, – говорила она, – служанка величества вашего, князь; я – дева Ушаньской горы и здесь, в Гао Тане, гощу. Я слышала, что государь изволит здесь гулять в Высоких Танах, и я желала бы для него здесь быть подушкой и постелью".

И князь осчастливил ее… Она, уходя, говорила ему на прощание так: „Служанка ваша, государь, живет на юге горы У, там, на одном ее утесе. Я рано бываю Утренней тучкой, а вечером поздно иду я дождем. Утро за утром, вечер за вечером я там пребываю, над горным утесом, под именем Башня Ярилы". Князь утром рано посмотрел туда – и было, как она сказала. Под этим впечатленьем князь соорудил ей храм, который и назвал Храм Утренней тучки».

Князь спросил: «Когда вот эта Утренняя тучка лишь появляться начинает, как выглядит она?» Юй отвечал: «Когда она только что выйдет, то пышною кажется, словно растущая прямо сосна. Когда же она понемногу на нас надвигаться начнет, то белым-бела, как красавица женщина, что поднимает рукав свой от солнца в заслон и вдаль устремляется взором туда, где предмет ее думы. И вдруг, смотри, меняет лик: выскакивает резко, словно кони в четверке упряжкой бегут, и перья в бунчуках торчат. И холодом веет, как будто бы ветер подул. И стужею веет, как будто б шел дождь. Но ветер перестал, и нет дождя, и тучи нет нигде».

Князь спросил: «А вот сейчас, например, мое скромное величество не может ли тоже так погулять?» Юй отвечал: «Да, может». – «А как же это, например?» – опять спросил он. Юй отвечал: «Высоко, ах как! Пресветло, ах как! И ах как далеко, коль подойти и посмотреть! И ах как широко! И как все стороны видны! Вся тварь земная чтит просторы эти, как прадеда и предка своего. Вверху совпадает оно с небесами! Внизу оно видно лишь в бездне морской: редкостно дивное, чудо чудесное и грандиозное нечто! Нельзя о нем судить и говорить…»

Сказал тут князь: «Попробуй мне и скромному величеству во мне все это в оде описать!» Юй говорит:

«Так, так, извольте.

О великий массив Высокого Тана, Высокого Тана! С тобой совершенно нельзя никого и ничто сопоставить, сравнить! И Уские горы в величии их, и они не имеют ведь пары себе, да, пары себе! Дорога по ним вся в изломах – один о другой, и слой громоздится над слоем. Взойду я по острым скалистым уступам и вниз посмотрю пред собой, да, посмотрю-ка! И я очутился теперь над скопленьем воды под большими холмами внизу. Как раз дождь с небес перестал, перестал, и взору открыты промоины все, сколько есть, собравшиеся в совместном течении струй. Свергаются воды, кипят и фонтаном бьют воды; отсюда – беззвучны они, беззвучны, струями бегут эти воды, ровнехонько, как-то бесцветно и плоско, бегут и все разом куда-то впадают. Воды разлиты повсюду – прямо моря, океаны, и льются они во все стороны разом, да, сразу целым сплетеньем глубоких, глубоких потоков несутся и неудержимо.

Налетает долгий вихрь и волны собою вздымает. Похоже – как будто прильнула к скале одинокая чья-то поляна. И видно, как бьются о берег валы, друг друга сражая, да, бьются; в расщелину тащат друг друга, опять и опять отступают, сливаясь в одно. Сплеснувшись, свирепо поднимутся водные выси, да, выси. И кажется, словно, плывя через море, смотрю я на камни – гряды последних пределов его. А камни, свергаясь огромным каскадом, трутся один о другой, да, трутся; их грохот, их каменный, каменный рев готов потрясти небеса. Огромные глыбы то в водных пучинах потоплены разом, то схлынет вода с них, то снова проглотит, проглотит; а пенные воды потоком, потоком высоко и резко летят. Воды разлиты теперь на равнине, воды кружатся и вьются, да, вьются; огромные волны несутся в движеньи воды непрерывном и мчатся, вздымаются, скачут друг друга сшибая, сшибая; и тучи, взметаясь, гремят и гремят раскатистым ревом.

Дикие звери в испуге бегут как попало, бегут; готовы скакать сломя голову, лишь бы подальше. Тигр, пантера, шакал, носорог с дыханьем потерянным, с пастью, искаженной страхом; беркут и коршун, орел и сова то в воздух взлетают, то вниз заберутся. Лапы трясутся у них, бока распирает дыханье: куда им решаться теперь на то, чтоб добычу хватать без выбора, зря! Теперь и водные твари сушиться все лезут на мели под солнцем: одна черепаха с другою, и угорь, и сом – все в куче одной, друг на друге, то так, то так; сверкают своей чешуею, топорщатся вверх плавниками и вьются, как змеи, и вьются, как змеи.

Теперь посмотрю-ка я вдаль с середины горы. Деревья вековые там зимой цветут; горят, горят и сверкают и сверкают, да так, что зрения людей того и гляди лишат. И как блистательно цветут! Как будто звездные гряды! Мне ни за что их не изобразить до полноты. Кориловы чаши густейше-густы, каштаны цветут, прикрываясь листвой. Дерево и все в коробках плодов, друг с другом смыкаются скрещенные ветви, как волны, как воды, качаются ровно, как волны, мельтешат в растительной мгле. К востоку и к западу крылья свои простирают и в гибком и в нежном цветущем обилье своем. В зеленой листве – фиолетовые оболочки плодов, а красные стебли – с белеющими на них плодами. Тонкие ветви так скорбно поют, звуки их напоминают свирели и флейты. Чистые звуки, звуки густые, в гармонию смешаны стройно они, в гамме пяти изменяясь и отовсюду в слиянье вступая. Душу в волненье приводят и слух мой тревожат: все внутри у меня поворачивают, ранят мне дух… Сын-сирота, жена-вдова с холодным от ужаса сердцем, с глазами, больными от слез, высокий чиновник, свой чин потерявший, достойный ученый с надеждой, погубленной вовсе, – в тоскливом раздумье сидят без конца, вздыхают и стонут, и слезы роняют: взойдут на высокие эти места и вдаль поглядят – от этого сердце у них защемит, заболит.

Кружащиеся берега и скалы, и скалы повсюду, вздымаются вверх и рядами торчат зубчатой, зубчатой грядою. Причудливые камни гор опасной кручею нависли: косо и криво висят, круто идут на обвалы. Утесы и кряжи неровной чредою идут, то вдоль друг за другом бегут, то мчатся друг другу навстречу. Углами, зигзагами сталкиваясь, бодаясь враждебно, пещеры закроют спиной, завалят собою тропу человека. Друг на друга наседают, нагромождаясь сплошною грудой, на груде груда – все больше, гуще. И вид их мне напоминает средь вод бушующих скалу. Все это там, под Ведьминой горой, Ушань.

Взор вверх свой подниму на самую вершину – как строго там, как синим-сине там! И блещет, сверкает огнями, огнями и радугой светится там! А вниз оттуда посмотреть – там горы стоят над горами, провалы и ямы в таинственной мгле. Там дна не увидишь, в пустотах услышишь шум сосен… Нависшая скала, под нею, словно океан, расплылись воды, воды… Стоишь и дышишь, как медведь в испуге. И долго так стоишь, не уходя, и весь в поту… беспочвенно как-то, в сознании мутнотуманном, в печали и скорби утратив себя самого. Все это волнует мне сердце, и я в беспричинной тревоге, родящейся как-то во мне без меня. Решимость Мэн Бэ-ня, Ся Юя, их смелость навряд ли могла б проявить здесь себя. И страх, и ужас перед тварью, невиданной, и странной, и непонятной: кто, откуда? Кишат, как путаные нити, как травы копнами-клоками. И кажется, будто родились они от чертей, не то от каких-то богов… Видом похожи они на бродячих зверей, не то на летающих птиц… Какие-то чудища невероятные – их невозможно никак описать.

Взобравшись сюда, посмотрю-ка я сбоку. Земля накрыла все ровнехонькой плитой, совком корзиночным распространилась вширь. Пахучие травы растут на ней сетью сплошною. Осенней орхидеи там полно, и артемизия в цвету, и грацилария несет всю пышность цвета тоже. Другие травы – цинцюань, шэгань, цзечэ – растут, как поросль сорняка, а тонкие, нежные-нежные травы протянуты длинными нитями всюду, милы и милы. От них идущий аромат плывет над прочим всем глубок и как бы, как бы придушен…

Чирикают, чирикают пичужки целой стаей: самец теряет самку постоянно и жалобно поет, зовет к себе. Другие птицы там – вансуй и лихуан, чжэнмин, чуцзю… Цзыгуй тоскует по жене, чуйцзи высоко загнездилась. «Це-це» чирикают они, всю жизнь в свободе проводя. Поет то одна, то другая и вторят поочередно; идут в мелодию они, как по течению плывут.

Ученые, тайнами всеми богаты, вроде Сянь-мэня – Гао Ци, густою толпою, как рощей, стоят, вместе с царем в восхищенье приходят и славят все вместе его. Приводят животное жертвенное и масти простейшей, творят заклинанья в молельне, где все в драгоценных каменьях. Всем духам приносятся жертвы, моленье возносят единому, высшему. Когда совершающий жертву исполнит служенье и все до конца слова и молитвы доскажет, тогда только царь, взойдя на свою всю яшмами украшенную колесницу (он четверкой в нее запряжет и драконов), с висящими гроздьями бус на тиаре и с перьями, воткнутыми в бунчуки, которые стройно подобраны к знаменам, велит заиграть на великой струне. Потекут, как струя, величавые, лучшие звуки, в них резкие бури проходят и горестный дух наращают. Тогда начинается песнь, заставляющая всех, кто слышит ее, в глубокой, глубокой тоске пребывать и вместе с певцом его горе-тоску пережить, вздыхать от волнующих чувств, что теснятся в груди.

Лишь после этого всего развязывается облава государя. Охотников несметное число, что звезд. Раздастся команда летучей охоте, затычки во рту – ни звука другого! Луки еще не пускают стрелу, сети-силки не нацелены также… Проходят по степи широкой, бескрайней, бегут по траве бесконечно густой. Легкие птицы еще не успели подняться, быстрые звери не ринулись в бег свой еще, а вожжи уже опустились, ослабло вниманье возниц, и лапы зверей забрызганы кровью. В деле особо из всех отличившиеся прежде других и награды получат; телеги охотничьи тушами загружены дополна.

Если теперь, государь, вам угодно идти и смотреть на нее, эту фею, вам надо непременно начинать с поста и воздержанья. И надо вам временем распорядиться и путь свой избрать; свои колесницы наметить, парадное платье надеть. Знамена свои взять те, где тучи и в зарницах полотна; чтобы верх экипажа был зимородком разукрашен. Как ветер, вздымайтесь, как дождь, останавливайтесь: на тысячи ли бегите вовсю.

Тогда, конечно, она откроет вам глаза на заблужденья, придет, чтоб сочетаться с вами. Она подумает о всех подвластных вам землях, она научит горевать о бедах вашего удела. Она откроет путь достойным людям, совершенным. Она поможет вам во всем, чего так не хватает вам. Все девять отверстий у вас проникнутся новой свободой, и дух, средоточие духа она вам сумеет свободным от грязи греховной, налипшей соделать.

Продлит ваши годы, продлит долголетье на тысячи-тысячи лет».

Святая фея

Поэма

Чуский князь Сан с поэтом Сун Юем гулял по берегу Юнь-мэна и Юю повелел воспеть в стихах то, что случилось там, в Высокой горе Тан. В ту же ночь Юй лег спать и во сне имел встречу с той девой святой. Была она очень красива, и Юй подивился немало. Наутро он об этом князю доложил, и князь спросил: «Что ж это был за сон?» Юй отвечал: «Вечером, после обеда и ужина, моя душа пришла в смятение, неясное какое-то волнение, как будто бы мне предстояла какая-то радость… Я сам был не свой, весь в тревоге, в томленье каком-то, и не понимал, что творится со мной. В глазах у меня зарябили какие-то смутные, что-то рисующие очертанья, и вдруг мне как будто дающие что-то такое припомнить. Я как бы видел женщину, с наружностью причудливой, совсем невероятной. Заснул и во сне я увидел ее. Проснувшись же, вспомнить, что было, не мог. Пропало, да, пропало все, и было неприятно мне, так грустно-грустно… Чувствовал себя я потерянным каким-то, без души. Тогда я сердцем овладел, на дух свой волю наложил, и снова я увидел то, что было мне во сне».

Князь спросил: «Скажи, какою же она тебе предстала?»

Юй сказал:

«О, роскошная! О, прекрасная! В ней все красивое – сполна! О, великолепная! О, красавица! Мне трудно до конца вам все о ней сказать! Не говоря уже о том, что в дальней древности таких никто не знал, но и средь нас живых таких не видывал опять-таки никто. То – красота редчайшего смарагда, то – вид какого-то алмаза дорогого. Не мне, не мне воспеть ее…

С ее появлением сиянье, сиянье такое явилось, как будто то белое солнце всходило, светя на стропила домов. Теперь, когда понемногу она ко мне начала подходить, вдруг стало ослепительно светло, как будто полная луна свои в меня направила лучи. Одно мгновенье, миг один, и красота ее лица вдруг зажила своею, новой жизнью. И стала так мила, да, мила, как цветок! От нее изошла теплота, да, да, теплота – как от светлого, редкого камня. Все краски, что есть, примчались и в ней воплотились… Нельзя, невозможно ее описать мне!

Когда всмотрелся б я в нее, то отняла б она собою свет очей моих… И надет на ней был превосходный наряд: роскошные ткани, атласы, шелка и вышивки в лучших узорах. Нет лучшей одежды, пленительной краски – сияют они на весь мир наш. Оправила красивый наряд свой, закуталась в накидку, пелерину. Роскоши было немало, так тонок был вкус, что она не бросалась в глаза. Ее шаги были изящны и милы-милы. Сияла собой на все помещенья дворца. Мгновенье, да, лишь миг – она изменилась! Стала изящна, как ловкий дракон, летящий на тучах высоко.

Сняла пелерину свою, сняла и накидку из газа… Омытая настоем орхидей и пахнущая чудными духами, она была приветлива, мила и хороша в прислуживанье рядом, покорна скромным пожеланьям и душу умиляла мне».

Князь сказал: «Так вот она, скажи, какая великолепная! Попробуй мне ее изобразить в поэме».

Юй ответил:

«Так, так. Извольте, хорошо.

Ах, как прекрасна и мила, мила святая фея! В ней – вся краса, которой полон мир с его двойной стихией сил. Она одета в наряд изящный, изящный, да, которым только любоваться. Напоминает колибри-птичку, когда расправит она крыло. Наружность ее себе равной не знает, ее красоте нет предела совсем. Мао Цян заслонялась своим рукавом, но не может ей служить образцом; Си Ши1 закрывала лицо, но в сравнении с нею – красоты бы лишилась своей. Она очаровательна вблизи, а издали внушительна она. Сложенья она примечательного, совсем государевой стати. Смотреть на нее – весь взор твой наполнит. И кто б мог еще к ней добавить красот! Я в сердце своем уж любил ее сам для себя и ей восхищался без меры. Но дружбы не было у нас, до теплых чувств далеко было, и не было возможности мне ей все изъяснить. Другие – никто на нее не взглянул, и Юй любовался, смотрел на нее. А наружность ее, как высокие горы, была недоступной какой-то. Ну как я могу говорить до конца? Лицо, красотою насыщенное и полное, полное ею, но строгою женской красой. А яшмовый облик ее в себе заключал теплоту и живительно-сочное нечто. Зрачки ее глаз лучились каким-то духовным, духовным великим свеченьем, и взгляд блистал красотою – лишь любоваться на него! Брови красиво срослись и вздымаются бабочкой, бабочкой моли, а красные губы так ярки, что выглядят киноварью. Так все естественно в ней густой, как вино, как вино, красотою; воля же стремится к спокойному тону, который проникнут весь сдержанностью. Она так мила, хороша, затворясь в покойный, покойный чертог свой, но так же проста и свободна, когда она вновь на людях. По праву ей нужен высокий чертог, чертог, чтоб идею ее развивать в нас. Порхая, она свободно ступает, не зная стеснений, с открытой душой. В движеньях своих, как дымка, как дымка, легка, и шаг ее нетороплив, и, касаясь крыльца, дорогими камнями позванивает. Направляясь к алькову, где я, она долго, да, долго, внимательно смотрит, и мне кажется – струи волны готовы стать валом. Стояла, качаясь, склоняясь в нетвердой походке своей. В бесстрастном и чистом спокойствии вся, в спокойствии вся; мила и чиста; и в сосредоточенности всего существа не знает она надоедливой позы. В походке свободной своей она двигалась, двигалась все слегка лишь; и что она думала, вряд ли я мог догадаться. Казалось, хотела приблизиться, да, но вдруг отходила подальше; как будто совсем подходила – и снова назад оборачивалась. Я поднял свой полог, ее приглашал, приглашал для объятий, желая всю душу свою отдать на любовную страсть. Но в ней целомудрие было и чисто, да, чисто и строго, и кончилось тем, что ко мне обращен запретительный жест. Ряд милых слов, да, милых слов в ответ; и изошло тогда благоуханье от уст ее, что орхидеев цвет. И дух мой слился с нею, да, слился с нею, в таком общенье раскрылось сердце к радости в любви. Лишь бог, что у меня в душе, проник в нее, но почвы не нашел в ней: в душе живой – там еле-еле жизнь, и никакой нет нити. Уста готовы согласиться, чтоб не делить, чтоб не делить на ты и я, со вздохом громко прозвучали в ней жалость, скорбь. В лице был легкий гнев, да, гнев, натянутость виднелась; нет, не могла себя проступком запятнать…

Назад Дальше