Итак, я глупыми словами пою поток Глупца. Пою неистово, вовсю, не избегая ничего; затем смиряюсь и мрачнею и возвращаюсь вместе с ним со всем живым к небытию. Вздымаюсь затем к первозданному в небе эфиру, растворясь весь в хаосе звуков и форм, неслышимых вовсе, незримых совсем… Пропадаю в безмолвии дивно высоком, и нет на земле никого, кто б меня понимал…
Теперь сочинил я стихи о восьми подходящих местах для глупца5. И вот это пишу я на камне, который стоит вот здесь, над потоком моим.
Наброски у Южного протока
Всхожу на гору мотыльков в Лючжоу
Лю Юй-си
Дому убогому надпись моя
Гора – там дело не в высоте; коль есть в ней подвижник – она славна. Река – там дело не в глубине; коль есть в ней дракон – она свята. Вот это – убогий дом! Но доблесть моей души – вот его аромат! Мох следами ползет по крыльцу наверх, зеленея. Краски травы в самый занавес входят, синея. Поговорить, похохотать – здесь есть широкие ученые. Ко мне сюда иль я к кому – простых людей здесь не бывает. Здесь можно сыграть на скромнейшей лютне, смотреть золотую книгу.
Нет здесь ни дудок, ни струн, смущающих ухо. Нет ни бумаг; ни цидул, изнуряющих тело. В Наньяне на юге – домик Чжугэ. В западном Шу – беседка Цзы-юня. Философ ваш Кун говорит: «О каком же, скажите, убожестве речь?»
Осенний ветер
Напев о тополиной ветке
Су Сюнь
О том, как я дал имена своим двум сыновьям
И колесо, и в нем ряд спиц, и кузов с верхом, и остов меж оглоблями – все это телеге служит прямо. И только тем перилам впереди как будто делать и нечего! Однако убери перила прочь, и я не вижу уж, чтоб то была вся полностью заправская телега.
Перила – Ши! Боюсь, что ты не внешняя красивость.
Но в мире нашем все телеги, все, как есть, идут по колее. Хотя когда телегу люди хвалят, ее полезность признают, то в этой речи колее как будто места нет. Однако же когда телега рухнула и лошадь пала, то тут беда минует колею. Выходит так, что колея лежит среди и счастья и беды.
Чэ – колея! Я знаю: ты избежишь!..
Чжоу Дунь-и
О любви к лотосу
На суше, на воде, в траве, на дереве – повсюду цветов есть очень много всяких, которые достойны любованья. В эпоху Цзинь жил Тао Юань-мин – поэт, который полюбил одну лишь хризантему. С династии же Тан и вплоть до наших дней любовь людей сильней всего – к пиону.
А я так люблю один только лотос – за то, что из грязи выходит, но ею отнюдь не замаран, и, чистой рябью омытый, капризных причуд он не знает. Сквозной внутри, снаружи прям… Не расползается и не ветвится. И запах от него чем далее, тем чище…
Он строен и высок, он чисто так растет. Прилично издали им любоваться, но забавляться с ним, как с пошлою игрушкою, отнюдь нельзя.
И вот я так скажу:
«Хризантема среди цветов – то отшельник, мир презревший. А пион среди цветов – то богач, вельможа знатный. Лотос – он среди цветов – рыцарь чести, благородный человек.
Да! Да! Любовью к хризантеме, с тех пор как Тао нет, прославлен редко кто. Любовью к лотосу живет со мною вместе какой поэт?
Любовь к пиону подойдет к поэту из толпы».
Су Ши
Красная стена
Ода первая
Осенью года под знаками «жэнь» и «сюй»1, в тот день, как полна седьмая луна, ученый Су Ши со своими гостями на лодке плыл и в этой прогулке под Красной стеной очутился. Чистый ветер потихоньку веял, и на воде волна не поднималась. Подняв вино, я пригласил гостей продекламировать стихи о «Светлой и белой луне», пропеть главу о «Милой скромной, о ней»2… Еще мгновенье – и луна восходила уж там, над горами, с востока, качаясь-шатаясь по небу в созвездьях Ковша и Вола.
Белые росы легли через Цзян3, водные светы с небом сплелися… Мы дали тростинке-ладье плыть всюду, куда ей идется, и выплыли вдруг на безбрежность просторов на тысячу цин4. О, водные глади, о, водные шири! Я словно приник к пустоте, я словно помчался на ветре, не зная, не видя, где будет стремленью, движенью конец. Порхаю, взлетаю! Словно мир весь оставив, презрев, я стою одиноко над миром. Как крылатый святой, существо свое преображаю и вздымаюсь в святую обитель бессмертных живых существ.
И вот тогда я пил вино, возвеселился чрезвычайно, бил лодку по борту и пел. И песнь моя была:
Один из гостей играл на свирели сяо. Он стал теперь мне вторить в такт.
Однако тон его вдруг как-то загудел, заныл. Там словно злоба слышалась, то словно зависть и томленье, то словно плач, то жалоба на что-то. Остатним звуком плыл другой, звеневший чем-то долгим-долгим, не прерываясь, словно шелковая нить. На пляску подымал дракона он, что лег в глуби безлюдного затона, и слезы исторгал он у вдовы, скучающей на лодке одинокой.
Тогда ученый Су с обеспокоенным лицом оправил на себе одежду, сел настороженно и прямо и гостя вопросил: «Зачем, скажи, все это у тебя выходит так?» Гость отвечал:
«„Луна светла, но звезды поредели. И черные грачи летят на юг…“ Эти стихи разве не принадлежат (знаменитому) Цао Мэн-дэ5? Ну, а эти стихи: „На запад гляжу – там Сякоу6. Гляжу на восток – там Учан7. Гора у реки и река у горы серым-серы, грусти полны", – разве эти стихи не говорят о том, как Мэн-дэ попал в западню Чжоу-лана8? Ведь когда он разбил врага под Цзинчжоу9 и поплыл по реке до Цзянлина10, он шел по теченью реки на восток.
И нос одного корабля шел за кормою другого на протяжении тысячи ли. А бунчуки, знамена с перьями, хвостами пустоты высей закрывали. С вином в руке он подошел к самой реке, поперек лодки положил свое копье и стал на нем писать стихи.
То доподлинно был герой целой эпохи. А теперь – где он? Тем паче мы с тобой вдвоем ведем себя здесь, на речных мелях, как рыбаки и дровосеки. Запанибрата здесь мы с рыбой, раком; дружим с оленем, кабаргой. Сидим на маленькой лодке размером в лепесток, вздымаем тыквенные чаши, друг друга приглашаем пить. Мы здесь, меж небом и землей, живем какой-то миг один, поденкой, тлей. Мы – что крупиночка одна, ничтожны в океане вод, седых морей.
И плачу я, что жизнь моя есть только миг один. Завидно мне, что долгий Цзян так вечен, без конца! Вот если б ухватить летящего святого и с ним все реять, реять и блуждать! О, если бы обнять мне светлую луну и в вечность с ней кончину отдалить! Я понимаю, что нельзя всем этим сразу овладеть, и вою бури отдаю свой стон, ушедший от земли».
Ученый Су сказал:
«Послушай, друг, ты понимаешь, что такое вода, луна? Уходящее от нас – вот в этом роде – да, но вода ведь не уйдет совсем. Что полно и что пусто – вот таково, а все ж в конце концов луна вполне не исчезает, как и не пухнет без конца.
И вот попробуем, посмотрим, исходя из вечного начала изменений, – тогда и небо и земля не могут ни на миг один самими быть собою. А если взглянем, исходя из истины неизменяемой природы, то все на свете здесь, и ты и я не можем никогда прийти к уничтоженью. И если это так, к чему ж тогда завидовать, желанием томиться?
Еще скажу: меж небом и землей на свете все, вещь каждая себе хозяина имеет. И если что-нибудь мне не принадлежит, то хоть бы был то волосок, я не возьму. Но вот над Цзяном чистый ветерок иль вот в горах лучистая луна – мое ухо уловит его, как звучное нечто, мой глаз, повстречавши ее, в красках себе закрепляет. Бери его – никто не возбранит. Ей пользуйся – ее не истощишь. Вот где сокровища земли, неисчерпаемые в век, которые создал все тот же он, творец вещей! И вот оно, чем ты и я совместно можем наслаждаться!»
Мой гость был удовлетворен, смеялся… Он чарку вымыл и еще себе налил. А на столе съестное все пришло к концу. Подносы, чарки были в беспорядке, валялись зря. И мы на лодке тоже кое-как уснули друг на друге, как на подушках… Не знали мы, что уж восток белел.
Красная стена
Ода вторая
Все в этом же году, в день полной десятой луны, я шел пешком из «Студии в снегах» своей к себе домой, ко Взгорью, и двое гостей провожали меня за пригорок, именуемый Желтая грязь.
Сел иней холодной росою, и листья опали, деревья обнажив догола. Тени людей ложились на землю, над головою сияла луна. Я посмотрел вокруг – и стало так приятно! Мы шли и пели, вторили друг другу. И вот я так сказал, вздохнув: «Есть гости, нет вина. Иль есть вино, но нечем закусить. Луна бела, ветер чист, в такую ночь, в глубокий час, как быть?» Гость отвечал: «Сегодня дело было так. Под вечер я свой невод вытащил и рыбу в нем нашел с большою пастью, тонкой чешуей… По виду мне она напомнила сазана, что ловится в реке Сунцзян1. Я посмотрел, сказал: „Но где же мне взять теперь вина?“ Пошел домой поговорить с женой. Она ж мне вот что: „У меня есть целая мера вина. Запасла я его уж давненько, ждала все, когда ты потребуешь вдруг пить“».
И вот гость притащил вина и рыбу. Мы вновь направились гулять под Красною стеной.
Янцзыцзян катил свои волны, шумел. Обломанный берег высился тысячей чи. Высокие горы и маленький месяц… Спадала вода, и камни под ней выступали.
Много ли всего дней и месяцев прошло, а воды и горы стали вдруг неузнаваемы!
И вот тогда я, полы подобрав, взбираться стал наверх. Я пошел по скалистым утесам, пробираясь сквозь заросли трав и кустов. То хватался за тигра какого иль барса, то взлезал на дракона какого с рогами… Забрался на круче в гнездо, где коршун сидит, и видел внизу под собою храм тайный Фын И2 – водяного.
Сюда, конечно, оба гостя, идя за мной, взобраться не могли. Вдруг воздух полоснул далекий, долгий свист. Трава, деревья, вздрогнув, закачались. В горах завыло дико, долы отвечали. Поднялся ветер, воды всколыхнулись. Я тоже горестно, признаться, приуныл. Потом я испугался, стал дрожать. Здесь оставаться было невозможно. И я вернулся, сел в лодку и пустил ее плыть по течению реки: где остановится, и ладно – там пусть и будет мой ночлег.
А ночь была уж в половине. Куда ни глянь – везде такая тишина! И в это время вдруг какой-то одинокий, смотрю, журавль пересекает Цзян, летя откуда-то с востока. А крылья у него изогнуты, как колесо телеги, подол весь черный, как шелк-сырец, его одежда… С протяжным криком «га» пронесся он на запад, задев крылом ладью.
Конец ознакомительного фрагмента.