Жак считает, что я смогу жить на деньги от продажи тех работ, которые сделаю здесь. Но пока я только начал работать, что-то законченное у меня будет, возможно, только через полгода. <…>
Если Жак не ошибается и такой способ существования, т. е. регулярная продажа новых работ, окажется возможным, то он меня очень устроил бы. Потому что другие варианты для меня несколько рискованные.
Другие в основном такие: идти по галереям и показывать фото своих работ. Если галерея сочтёт тебя подходящим, то с тобой заключают контракт, по которому ты ежемесячно получаешь определённую сумму (Зеленин получает 7000 фр.) и должен сделать для галереи определённое количество работ. Такой контракт – мечта многих, потому что не только обеспечивает художника материально, но даёт надежду на будущее. Каждая галерея продвигает, лансирует своего художника, заказывает статьи о нём художественным критикам и создаёт ему имя. Серёжа Есаян, когда приедет в Париж, будет на таком контракте. И для него это хорошо, потому что он уже зрелый и сложившийся художник. Что касается меня, то меня пока такие условия пугают, мне хотелось бы по возможности сохранить свою свободу и не повторять свои старые работы.
(Хотя то, что я делаю сейчас, – это именно повторение тех работ, которые я делал последние полтора года. Мне как-то хочется восстановить внутреннюю атмосферу, непрерывность, да и идеи ещё не совсем исчерпались для меня. Кроме того, у меня сейчас нет ни условий, ни материалов, которые бы позволяли думать в каком-то новом направлении.)
Наверное, в принципе здесь возможна продажа отдельных работ. Чаще это делается на выставках. Я уже получил несколько приглашений на выставки, в том числе и лестное, хотя пока лишь формальное, приглашение на выставку Granges et Jeunes, о которой я писал в письме (получил ли ты его? Это было большое и подробное письмо о выставках).
Париж не произвёл на меня слишком уж большого художественного шока. То, что мы знаем в Москве, примерно соответствует тому, что есть на самом деле. Часто новое искусство связано с новыми материалами, а это доступно не всем даже здесь.
Русская художественная среда произвела на меня впечатление самое плохое. Ничего похожего даже намёком на Москву, никакого стремления к общению, поддержке. Если есть взаимозаинтересованность, то лишь на корыстной основе. Шемякин может по своему положению помочь, но его надо как следует попросить, потом подождать, потом ещё попросить, потом ещё, потом, может быть, он что-нибудь сделает, может, нет. А мне так не хочется.
Какой-то низкий уровень интеллектуальности во всём этом. Когда он во время развески работ ходил в кафтане и сапогах, злой, с перебитым носом, и едва отвечал, когда с ним здоровались, – это производило очень мрачное впечатление.
Я уже писал Саше Косолапову, что разговоры об искусстве здесь считаются почти неприличными. Только о делах, о коммерции. Если художник раскрывает рот, то сейчас заговорит о деньгах: за сколько он продал, сколько он получил от маршана, и т. п., т. п. Я это объясняю тем, что в основном это всё молодые люди, несформировавшиеся, слишком рано попавшие на запад, и теперь изо всех сил старающиеся быть «западными», гораздо больше, чем это нужно.
Примечательны слова Шемякина о Зеленине: я ему сказал (про гиперреализм) –
сейчас здесь
это не пройдёт. Он стал делать так-то, и вот он уже продаёт столько-то, за столько-то и т. п.И вот дальше этих мерок «сейчас» и «здесь» никто смотреть не хочет, все, во что бы то ни стало, стремятся «устроиться».
Не показывай это письмо никому, кроме Алика [Сидорова] и Серёжи Есаяна. Ему предстоит скоро увидеть всё самому. Не разносите это особенно, я не хочу подливать масла в огонь, здесь уж и так столько интриг, сплетен и вражды, что иногда тошно становится.
Нусберг ехал в Париж с единственной целью ниспровергнуть Шемякина. Теперь смолк, растворился, исчез бесследно, никто не знает, где он и чем занимается.
Как бы тебе ещё подробнее описать мою жизнь. Живу на чердаке, в комнате маленькой, но уютной. Коридор, ещё несколько комнат, туалет у лестницы. 5-й этаж. В комнате есть умывальник. Единственное неудобство – слышимость. С одной стороны – глухая стена, но с другой – сосед-мексиканец, любит петь под гитару для себя и для своих девушек.
Готовлю дома, еду покупаю или на рынке, который бывает два раза в неделю здесь же рядом, на бульваре Распай, или в маленьком магазинчике самообслуживания. Есть кафе и дешёвые ресторанчики, особенно вьетнамские и китайские, но для меня и они пока дороги, и дома быстрее.
Дерево есть любое: рейки, доски, по соседству в большом универмаге «О бон маршé». В больших универмагах всё стоит дешевле, чем в остальных магазинах, но всё же дерево здесь очень дорогое.
Часто, иногда ежедневно, хожу на выставки. Понемногу знакомлюсь с музеями, по воскресеньям они бесплатные или вполовину дешевле.
Вполне освоился с парижским метро.
Благодаря приглашениям знакомых был в театре, видел американский балет Баланчина, слушал Брассенса, видел много фильмов. Скоро иду на Ростроповича.
Все новые знакомые, французские и русские (кроме художников), относятся ко мне очень хорошо, стараются во всём помочь. Понемногу у меня набралось всё необходимое для нормальной жизни, от радиоприёмника до одеяла и посуды.
Теперь я уже четыре месяца на западе и могу немного оглянуться и обобщить. В общем, конечно, такая резкая перемена – это болезнь. Её нужно выдержать, вынести, это не так легко. Сейчас, когда у меня более-менее благополучно, я почувствовал, под каким давлением находился прежние месяцы, какой был жуткий перепад. Всё другое, ты выходишь на улицу и не понимаешь ни слова, ни одной надписи (в Вене). На меня напала какая-то жуткая стеснительность, мне казалось, что я делаю всё не так, что я выделяюсь. Была неделя, когда я ни с кем не разговаривал, кроме данке-битте, потому что не видел ни одного русского. Те, кто уезжает с семьёй, не так остро это чувствуют, но я всё время был один. Проблема языка – это основная проблема на первое время. Даже минимальный запас слов, выражений меняет картину. Потом эта острота пропадает. Многие здесь живут по несколько лет, так и не зная французского обходятся. В своей основе я именно тот человек, которому противопоказаны подобные перемены: я замкнут, стеснителен во всякой новой обстановке. Если я всё это выдержу, то значит другим это тоже можно и, возможно, им будет гораздо легче.
Первое время запад не даёт ничего, кроме надежды. Но как это много. Я думаю, что как бы ни было здесь трудно, это всё нужно преодолеть. Не обязательно уезжать писателю, совсем может и не нужно поэту, но для художника я не вижу другого выхода. Какие бы ни были послабления – это всё не то.
У меня всегда перед глазами пример Семёнова-Амурского. Ведь он последние десятилетия перемалывал сам себя, как мельница, в которую не подсыпают зерна. Будь его выставка 20 лет назад, он не жил бы все эти годы в такой закупоренности, он сам бы переменился и как художник сделал бы совсем другие работы.
Здесь есть возможность видеть настоящее современное искусство и самому участвовать в выставках и видеть себя со стороны и в сопоставлении.
О твоих перспективах: я мысленно вижу твои работы на самых лучших выставках, я их хорошо представляю здесь. Они лучше, глубже, тоньше многого из того, что здесь есть на самом высшем уровне. Но какова механика успеха – я ещё плохо представляю. Нужны знакомства, связи, известность и лучше начать с Москвы. Знакомься с дипломатами, зови их к себе, не стесняйся показывать свои работы, пусть тебя знают. Пригласи к себе Костаки, обязательно. Я полностью согласен с тем, что тебе нужно сделать свою выставку. Не медли. Пора. Расправляй крылья. <…>
Игорь
Шелковский – Романовской и Шимесу 12.76
Даже если б в Москве были условия для развития искусства, всё равно я советовал бы каждому пропустить себя через Запад. Не так, как ездили вы, несколько дней и в группе с Иван Ивановичем, а так, чтобы пожить, сколько хочешь и где хочешь. (Было так, было! Ездили и жили, от Ал. Иванова до Фалька.) У Сервантеса есть слова: «домоседная мудрость недалеко ушла от глупости». <…>
В принципе, здесь есть почти весь МОСХ, вплоть до Кацмана (сюжеты другие – ню), торгуют всем. Идёшь и видишь через витрину: вот, примерно, Марке, вот, примерно, Дерен. На большие и серьёзные выставки эти вещи не попадают («Осенний салон» таковой не является). Да там и неинтересно было бы их смотреть, сразу вылезла бы их вторичность. Дело не в форме только, а в глубине. На выставке FIAC был Моранди, который выдерживал всё современнейшее окружение: и поп-арт, и концептуальное искусство. 15
Никакой особенной буржуазной жизни здесь нет. Так же как и в Москве, в метро читают книги, по радио передают Моцарта, все концертные залы всегда переполнены. Русская культура здесь занимает большое место. На книжных развалах перед магазинами можно увидеть всё, что хочешь, в том числе то, что мы сами никогда не читали, например книги Бухарина, изданные в карманном формате. По радио примерно треть передач – русская музыка. Несколько воскресений было посвящено только Мусоргскому, с подробными беседами, разбором вещей. Сегодня по радио передают из парижской оперы «La vie pour le Tzar» Глинки. Поют по-русски, с акцентом, конечно, но как в оригинале: «Славься, да славься, наш русский царь!» Я здесь горжусь, что я русский. Дело не в том, что по крови, а по культуре. И стыжусь, что советский. На уроке французского, во время темы про животных канадская девица рассказывает, как русские перебили всех китов вокруг Канады. Преподавательница поправляет: «Pas russe mais sovietiques», – я ей очень благодарен, хотя, как теперь проведёшь эту границу.
Интересный разговор мне довелось иметь в старо-эмигрантском доме относительно ностальгии. Как мне сказали, больше всех ею страдала первая эмиграция. Та, которая покинула Россию, которая привезла с собой память о прекрасном прошлом: альбомы, фотографии, домашние вещи, традиции, уклад жизни, семейные реликвии, иконки. Для них и сейчас слово Россия – святое слово. Можно записывать их почти бунинские рассказы из быта, например, Петрозаводской губернии 1910‐х годов.
Вторая, послевоенная эмиграция подобных сантиментов не имела. Она постаралась побыстрее включиться в окружающую действительность и свою прежнюю жизнь вспоминает без особого восторга. Я разговаривал с одной женщиной, которая время от времени ездит в Ленинград навещать своих родственников в коммунальной квартире. Она говорит, что эти поездки даются ей нелегко. Она любит город, но уж слишком наваливается на неё вся советская реальность. Так и говорит: «Люблю город, но не людей». Кажется, третья волна больше походит на вторую. Характерная деталь: дети и внуки первой эмиграции воспитывались в русских традициях, на русской культуре, прекрасно говорят на хорошем русском языке. Дети второй эмиграции русский почти не знают. Уже больше французы, чем русские (не все, конечно, но большинство).
Шелковский – Герловиным 12.76
Сегодня рано утром получил ваше необыкновенно быстрое письмо. Оно шло пять дней. Постучал сосед, студент-мексиканец, я вскочил с постели (уже не спал), и он мне протянул в дверь белый конверт. Утро было солнечное, я зажёг газовую горелку, поставил чай и стал обдумывать, прочесть сразу или немного погодя. Прочёл сразу. День был ясный, я много ходил по Парижу, и сейчас вечером пишу ответ. Отвечаю на ваши квадраты.
1. Верьте моим письмам и не верьте рассказам, они всегда отклоняются в ту или другую сторону. Я пишу достаточно детально и всеобъемлюще, но всё это дробится по различным открыткам и письмам, разным адресатам. Поэтому мне хотелось бы, чтобы вы не делали секретов друг от друга из моих писем.
Я стараюсь не повторяться, а это очень трудно писать об одном и том же много раз и по-разному. Поэтому я пишу всем о разном. Есть индийская притча о семи слепых, ощупывающих слона. Я тоже ощупываю Париж и не знаю, сколько времени пройдёт, когда я составлю более-менее полную и верную картину. Сейчас я могу лишь писать о своих впечатлениях. Это импрессионистично. Они будут меняться со временем.
Первое впечатление – дряхлый город, не западный (Вена более американизирована, что ли). Иногда впечатление средневековья – на улицах жарят блины, каштаны, люди спят, улицы узкие, с рынком посередине. Новое есть, и очень красивое. Но какое-то не наступательное, а обороняющееся.
2. Я живу вполне нормальной жизнью, как в Москве. В помещении более тесном, но более светлом. У меня уже есть всё мне сейчас необходимое для работы. Спасибо за бумагу и пастель, я их получил довольно давно.
Дом в самом центре Парижа. По известности эта улица примерно как наш Столешников, но только более узкая и длинная. В конце, вдали виднеется элегантная чёрная башня – Тур Монпарнас этажей в сто или двести.
3. Буржуазны ли французы? В Москве в универсаме в Химки-Ховрино подкатывают тележку к кассе – те же буржуа, что и здесь. Только в здешней тележке больше зелени, красивых коробок и рядом с курицей лежит не водка, а шампанское. Французский буржуа одет более элегантно, чем московский, не такой толстомордый (по воскресеньям в Лувре узнаю соотечественников за километр), женщины любого возраста и цвета кожи имеют хорошую фигуру.
Живопись такая же принадлежность и такой же предмет озабоченности, как после обеда на десерт – мягкий сыр, которого здесь пятьсот наименований. И в том и в другом французы знатоки и гурманы. Но именно живопись, картины. На всё прочее, начиная с Дюшана, смотрят свысока (подчёркиваю, это по моим наблюдениям за два месяца в тех домах, в которых я бывал).
Молодёжь (мои впечатления) на 100% антибуржуазна. Не интеллигентных людей я пока не встречал. Очкастые, бородатые, длинноволосые, везде в любой профессии. Москвичи, одетые по-западному в коже и замше, здесь бы выделялись буржуазностью. Здесь создали хорошую моду одеваться предельно скромно, просто, оригинально, большей частью во что-нибудь застиранное или самодельное (вязаное), сложное. Большие магазины подхватили эту моду, и самые дорогие платья на витринах имеют вид потертой и выжатой половой тряпки, подкрашенной зелёным.
4. Видел здесь различные (очень различные) фильмы, в том числе снятые непрофессионалами. В музее Modern Art была выставка Рене Магритта в фото и кино. Оказывается, он снимал сценки со своими друзьями. Сам придумывал сюжет, ставил фильмы, в которых обыгрывались различные предметы, фигурирующие на его картинах: большая труба, пожарная каска и пр. Выставка называлась «Верность образам».
Вчера был на вечере японского поэта Тераяма, поразила исключительная качественность цвета и изображения. Один фильм снят на контрастной плёнке ярко-зелёного цвета. Каждый кадр можно было вырезать и вешать на стену. В некоторых фильмах делались попытки объединить экран с залом. Например, такой фильм: неподвижная камера снимает без монтажа и перерыва то, что происходит. А происходит следующее: на экране три красивые почти обнажённые девушки, средняя сидит на чём-то вроде стола. Тёмно-синий, почти чёрный фон, смуглые тела и ярко раскрашенные лица японских красавиц. Они смотрят прямо в зал, как будто немного смущены, пересмеиваются между собой (впечатление полной импровизации, не сыгранности), отчаянно кривляются и кокетничают, высовывают язык, крутят бёдрами. Продолжается довольно долго, но совсем не скучно. Потом начинают звать кого-то из публики. В зале встаёт юноша-японец и входит в экран. Вот он на экране. Красотки на него набрасываются, начинают раздевать. Он мычит, отбивается (всё импровизация), с него стягивают свитер, штаны. Вот он гол. Одна сидит на животе, другие тащат за ноги. Немного эротики, потом он им надоедает, его бросают, и из экрана (там прорезь) выходит голый человек, прижимая одежду.
Последний фильм – «Гвозди» (у каждого свой «гвоздь» в жизни). В последних кадрах человек забивает гвозди в белую стену. Из зала выходят и к нему присоединяются другие, и под белым лучом забивают гвозди в деревянный экран.
Косолапов – Шелковскому 12.76
Дорогой Игорь!