В день свадьбы Дима напился до звонка в «неотложку», а когда бригада подрабатывающих студентов-медиков часа через полтора после вызова ввалилась-таки в прихожую, – встретил начинающих эскулапов ни в одном глазу, заставил всех, включая водителя, выпить за здоровье жены, друзей, родителей, за процветание российской медицины и «за счастье этой изумительной женщины с глазами дрессированной лани. Вас как зовут? Нина? Потрясающе! За Нину! За идеал, к которому можно только стремиться».
Потом он проводил всю подвыпившую медицину до лифта. Спустился во двор к машине. Доехал с ними до «Склифа». Взял Нину за руку и отправился к ней в Тёплый Стан.
Домой он вернулся утром.
Женя встретила его объятиями. «Наконец-то, я волновалась, слава богу». И всё. Ни – где? ни – с кем? Ах, ох, ух – обморок. Ничего подобного. С тех пор и повелось: поступки друг друга не обсуждаются. Так – значит так. Значит не могло быть иначе и точка. Жить рядом, бок о бок, день за днём и не доверять друг другу – нелепость. Или верю и ни о чём не спрашиваю, или – в разные стороны и как можно скорее, чтобы не было мучительно больно… как утверждал классик. И он никогда не спрашивал её, где была и почему так поздно. Захочет – сама расскажет, нет – значит, нет. Значит не его ума дело. А если, не приведи господи, что-то серьёзное – какие слова, какие клятвы, уверения-заверения. Всё скажут глаза. Глаза всё скажут. Потому что женские глаза – находка для шпиона. Недаром так мало шпионов-женщин. Мата Хари… Кто там ещё… Сонька Золотая Ручка, раз-два и обчёлся. А потому что глаза! Это их, женщин, ахиллесова пята, один из половых признаков, если угодно. Врут они виртуозно, изысканно, до исступления, так, что сами начинают верить собственной лжи, тут Фрейд и Мюнхгаузен в одном флаконе. Но по пустякам. По мелочам. Не по сути. А если что-то серьёзное – увлечение там какое, влюблённость, роман – всё, лапки кверху, не умеют соврать, как ни стараются.
Предопределённость такая свыше.
Объяснение этому феномену Дима открыл для себя давно и цинично назвал «законом относительности». Измена мужчины относительно женской измены – это как щелчок по лбу и удар по тому же лбу топором: в одном случае небольшой синяк, в другом, если повезёт, сотрясение мозга. Женщина распахивается, позволяет войти, принимает, удерживает, долго хранит в себе… Она хозяйка. Мужчина – всегда гость, вошёл и вышел тем же ходом. Значит, его «перекуры» ОТНОСИТЕЛЬНО её измен…
На этом месте своей нехитрой теории он всегда улыбался – есть такой анекдот: после блестящей лекции по теории Эйнштейна профессор обращается к аудитории: «Всем всё ясно? Вопросов нет?» В конце зала поднимается рука. «Есть вопрос, господин профессор. Скажите, что же всё-таки такое «теория относительности»? Профессор взбешён. «Идите сюда», – говорит он студенту. Тот поднимается на кафедру. Профессор снимает штаны. «Суйте свой нос ко мне в жопу». Студент суёт. «А теперь слушайте меня внимательно. У меня в жопе нос. И у вас нос в жопе. Но, согласитесь, моё положение ОТНОСИТЕЛЬНО вашего несколько предпочтительнее».
Дима оторвал ладони от лица и взглянул на жену. Она по-прежнему неотрывно смотрела на него. Давно он не видел так близко её глаз – господи, что это? Неужели за один год можно так постареть? Разновеликие от напряжения, чёрные, слезящиеся, ненавидящие и в то же время растерянные и жалкие.
– Женя, – повторил он и сам удивился глухоте своего голоса, – давай всё-таки попытаемся понять, что происходит. Мы никогда не говорили с тобой, то есть никогда не обсуждали наши отношения. Это, по-моему, самое прекрасное, что было между нами. Разве нет? Мне казалось, ты всегда всё знаешь, мне никогда не приходилось тебе врать, подожди, не перебивай, дай мне докончить, так вот – мне почти никогда не приходилось тебе врать, потому что всё, что со мной происходило, не имело к нам с тобой никакого отношения. Мне казалось – ты меня понимаешь. Теперь ты спрашиваешь, любил ли я тебя тогда, в тот день, 8 ноября 2001 года, когда у нас в доме появилась банка молочной смеси. Ты спрашиваешь, любил ли я тебя тогда? Что ты хочешь услышать в ответ? «Нет, Женя, тогда я тебя не любил, тогда я удовлетворял свои сексуальные потребности, а ты мне в этом помогала». Это ты хочешь услышать? Или ты хочешь, чтобы я клялся в любви? Да, именно тогда, в тот шестилетней давности вечер, я любил тебя, как никогда и никого в жизни, нет, больше самой жизни, и если бы в те миги нашего… не знаю, как сказать… нашего… мы были одно целое, если бы ты убила меня тогда – а к этому всё шло: я задыхался – если бы убила, я принял бы это, клянусь, со смирением, ибо был уверен, что достиг высшего отпущенного мне наслаждения, высшего единения духа и плоти. Что ты хочешь услышать? Ведь и то и другое будет правдой, вот в чём весь ужас.
И я тоже никогда не спрашивал тебя ни о чём. Никогда! И не потому, что не интересовался, нет, не потому. Думаешь, у меня не убавилось волос на голове, когда появился Сергей? Думаешь, что я пропадал из дома от любви к перемене мест? Мне наплевать, что у вас там было, а чего не было. Душевный исход, сердечное отлучение – прости за высокие слова, – но именно это я испытал, когда ты влюбилась (никак не берусь сейчас рассуждать о причинах, может быть и я в этом повинен, хотя, согласись, странно говорить о чьей-то вине, когда снисходит такое возвышенное чувство), так вот, когда ты влюбилась, я ни о чём тебя не спрашивал. Никогда. Может быть, зря. Может быть. Сейчас не пришлось бы издавать эти идиотские звуки.
Но у нас так завелось. Так сложилось. И я всегда считал это нашим с тобой достоянием, нашим умом, нашей любовью. Нерушимостью нашей семьи, если хочешь.
Он замолчал. В висках неистово стучало, лоб покрыла испарина. Он и не предполагал, что эта банальная тирада дастся ему с таким трудом. Женя сидела как изваяние, неподвижно, почти безумно глядя перед собой. Последняя краска покинула её лицо. Дима вздрогнул.
– Как ты себя чувствуешь?
– Отлично.
– Хочешь выпить?
– Давай.
Он взял бутылку, стал откручивать липкую тугую проволоку.
– И принеси… пожалуй… ста… таблетку, у меня го… ло… ва…
Она не договорила.
Улыбнулась своей загадочной, скорбной улыбкой и рухнула на пол. Когда он нагнулся над ней, то услышал: «Не… ве… не… ве…» Это было последнее, что Евгении Молиной удалось сказать в этой жизни.
В МУР, в приёмную начальника оперативного отдела Юрия Николаевича Скоробогатова поступило заявление из морга № 39 Западного административного округа о том, что при вскрытии доставленного 1 мая трупа, по документам принадлежащего Молиной Евгении Михайловне, в её организме обнаружены следы отравляющего вещества моментального действия (цианистого калия). В факсе сообщалось также время вызова бригады, были приложены протоколы осмотра тела, заключение районной милиции, возраст, адрес, подписи свидетелей – всё как обычно, с соблюдением всех формальностей.
Скоробогатов позвонил по местному телефону.
– Мерин, зайди на минутку.
Самодельные стенные часы в виде замочной скважины и системы отмычек вместо стрелок – подарок благодарного заключённого – показывали без чего-то семь, рабочий день закончился, устал он как собака после неудачной охоты, дел ещё было невпроворот и этот дурацкий факс, попавший почему-то, минуя отдел регистрации происшествий, прямо к нему на стол, оптимизма не прибавлял. Наверняка самоубийство, теперь этим никого не удивишь. Много их, особенно среди стариков и молодёжи: одни не выдерживают нищеты и краха веры, другие ломаются от избытка соблазнов. Вот, чёрт, неудача, так некстати. Да и что тут можно сделать? Чем помочь? Разве что констатировать смерть, так это и врачи «скорой» делают не хуже. Нет! Принимай к производству, создавай бригаду, изучай, отрабатывай версии… Какие версии?! Человеку жить надоело – вот все версии. Тут впору к психиатрам обращаться или к социологам, а не в милицию. Великий Чезаре Павезе называл самоубийц «робкими убийцами» и по количеству суицидов в стране предлагал судить о цивилизованности нации. К самоубийству прибегает тот, кто не способен лишить жизни себе подобного, и если доведённый до отчаяния разум подсказывает: вот виновник всех твоих бед, убери его и живи счастливо, он не может этого сделать в силу своих убеждений, взглядов, веры… И человек убивает себя. Общество лечить надо, а не милицию отрывать от дел. Количество нераскрытых преступлений с отягчающими обстоятельствами с каждым днём растёт в геометрической прогрессии, работать уже практически некому, сотрудники отдела разрываются на части, не спят неделями, копаются в крови и грязи, ежеминутно рискуя жизнью. Люди уходят в коммерцию, в охрану, в частные структуры, просто на вольные хлеба до лучших времён – куда угодно, лишь бы подальше от этой позорной видимости борьбы с преступностью. Опытнейшие, закалённые пулями и ножевыми ранами, преданные делу люди превращены в наживку, в пушечное мясо; обнаглевшие от безнаказанности подонки, вооружившись до зубов, правят бал, а эти мордовороты из министерств, эти разожравшиеся жополизы, отпетые ворюги, оборотни расползлись по своим многоэтажным дворцам и рапортуют о систематическом снижении преступности, повышении раскрываемости, о неукоснительном росте сознательности…
Скоробогатов стукнул кулаком по столу, шумно отодвинул стул, подошёл к окну. Он не любил мата, редко прибегал к крепким выражениям, но последнее время «великий и могучий» всё чаще и чаще подбрасывал ему из своего арсенала именно эти ненормативные обороты.
Какая к матери сознательность, когда народ, как подраненный зверь, готов с вилами за кусок хлеба, за пядь земли, за крышу над головой или зелёную купюрку на кого угодно, всё равно на кого: на мать, на отца, на сына или брата?! Где он, куда подевался этот добрый голубоглазый увалень – русский мужик? С хитрым прищуром. С милой улыбкой. Доверчивый и хлебосольный. Какую последнюю рубашку он отдаст? Кого накормит да поделится вековой мудростью? И какая к чёртовой матери мудрость, когда всё давно залито зловонной мутной брагой, всё смердит и прекрасно сияет: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. Ах, Антон Палыч, Антон Палыч, дорогой, нам бы ваши заботы. И ведь прошло-то всего-ничего: каких-нибудь не полных сотня годков. Дда-а-аа. То-то ещё будет.
В кабинет постучали.
– Вызывали, Юрий Николаевич?
Скоробогатов долго тёр ладонями измученное морщинами лицо, закуривал, жадно заглатывал тяжёлый дым «Беломора».
– Проходи, Сива, располагайся. Прости, я сейчас, мысли дурацкие в голову лезут.
Несколько минут они посидели молча.
– Закуришь?
– Бросил, Юрий Николаевич. Работе мешает. Скоро три месяца.
– Молодец. Хвалю. Я вот никак. А курил сколько?
– Да считай всю жизнь, с детства. – Скоробогатов скорчил серьёзное лицо.
– Ишь ты!
Этот сотрудник с нелепой фамилией Мерин появился в МУРе недавно. До того после семилетки закончил милицейский техникум, год проработал уполномоченным, два месяца пролежал в госпитале с огнестрельным ранением, после чего за проявленное мужество при исполнении служебного долга – так написано в характеристике – и был переведён в уголовный розыск. Если учесть, что на прошлой неделе молодёжь отдела скидывалась на его девятнадцатилетие, то выходило, что стаж курильщика у него действительно солидный.
– Вот, Сива факс пришёл. Умерла молодая женщина, при вскрытии обнаружили в организме яд. То ли самоубийство, то ли отравление. Если отравили – работа предстоит непростая, поэтому я тебя и вызвал. Приобщай к своим висякам и, как говорится, с богом. Возникнут сложности – сколотим бригаду. Первое самостоятельное дело – шутки в сторону. Я ведь не ошибаюсь? Первое?
– Первое, Юрий Николаевич. – Мерин густо покраснел. – Разрешите идти?
– Разрешаю. Да ты отвыкай от официальщины-то. Работа у нас с тобой тяжёлая, опасная, грязная. Не до субординации. Сегодня ты меня выручишь, завтра я тебя. А то подохнем по одиночке-то. Давай. – Он крепко пожал влажную мальчишескую руку.
Да-а, бежит время, всё меняется. Лет тридцать назад предложи ему начальство какое-нибудь самостоятельное дело, да хоть какое, хоть пропавшую кошку найти – разве не на парусах бы он вылетел из кабинета? И разве не бросился бы тут же обшаривать все чердаки и подвалы, прочёсывать дворы, опрашивать соседей? И нашёл бы, кровь из носа – нашёл, чего бы это ему ни стоило.
А этот обиделся. Не по Сеньке шапка. Роль не по таланту, хочется Гамлета, а ему – второго могильщика. Хорошо, хоть виду не показал, покраснел только.
Вообще этот юнец ему нравился. Виделись не часто, в основном на оперативках, мельком в коридорах, на улице, но много ли надо шестидесятилетнему полковнику с сорокалетним стажем оперативной работы, проведшему сотни, десятки сотен допросов людей самых разных социальных слоёв, убеждений и умственных способностей – от патологических убийц-маньяков, клинических недоумков и дебилов до философов преступной идеологии, натур глубочайших знаний и твёрдой веры, – много ли нужно ему, чтобы понять: есть в этом парне какая-то несовременная подлинность, целеустремлённость, нециничность. И ещё нечто неуловимое, притягивающее, что и словами-то определишь не сразу: прошловековость, что ли.
Полковник Скоробогатов родился в 1946 году, 9 февраля. До шестого класса, как и большинство его сверстников, он обожал три вещи: родителей, свою Родину (любовь к которой под воздействием кинопропаганды иногда выходила на первый план, тесня таким образом маму с папой) и свою комсомольскую организацию, в которую он вступил до достижения положенного в таких случаях четырнадцатилетнего возраста, нагло обманув освобождённого от основной работы комсомольского руководителя. Через год обман обнаружился, стал известен всей школе, мальчик Юра приобрёл завидную популярность, все кому не лень (а кому лень ущемлять самолюбие своего ближнего?), даже первоклашки, тыкали в него пальцами: вот идёт обманщик всех комсомольцев страны.
Дело дошло до райкома и показательного исключения из организации, и вдруг всё сказочным образом переменилось.
Директор школы на расширенном (совместно с пионерами) комсомольском собрании в присутствии педагогов и родителей вызвал Юру на сцену, обнял за плечи и срывающимся от волнения голосом обратился к залу.
– Друзья мои. Сегодня у нас с вами торжественный, радостный день. Сегодня мы чествуем ученика нашей школы, вашего товарища Скоробогатова Юрия Николаевича.
– Жору. Жорку Скорого, – стали поправлять директора переполнившие актовый зал зрители, но тот был непреклонен.
– Скоробогатова Юрия Николаевича, ребята, потому что папу Юры зовут Николаем Георгиевичем, а дедушку звали Георгием, но не Жорой, а Юрой, то есть Юрием Николаевичем, а так как ученик нашей школы, ваш товарищ Скоробогатов назван в честь дедушки, то и он, соответственно, тоже Юрий, Юрий Николаевич Скоробогатов, а Жора – это вульгаризм, это кличка, уменьшительно-ласкательная кличка…
Зал аплодировал, особо невыдержанные топали ногами, но директор, стараясь перекричать шум, продолжал.
– Кстати, папе ученика нашей школы Юры Скоробогатова – Николаю Георгиевичу Скоробогатову – вчера указом Президиума Верховного Совета СССР присвоено почётнейшее звание лауреата Государственной премии Союза ССР первой степени за выдающийся вклад в развитие музыкального исполнительского искусства. А так как папы Юры, Николая Георгиевича Скоробогатова, сегодня с нами нет, он, как я знаю, в Кремле принимает поздравления правительства, то поэтому мы здесь поздравляем его сына и просим через него передать Николаю Георгиевичу наш восторг и пожелания долгих лет жизни. Мы и тебя, Юра, поздравляем, гордись таким отцом, бери с него пример и, хотя твой поступок не заслуживает подражания – представь, если все начнут подделывать метрики, – но само желание поскорее влиться в ряды передовой молодёжи нашей страны – такое желание поощрительно, и все мы от всего сердца поздравляем тебя со вступлением в коммунистический союз молодёжи.
Вечером, разглядывая и пробуя на зуб лауреатский значок, будущий полковник МВД заливисто хохотал, рассказывая родителям все подробности этого запомнившегося на всю жизнь собрания.
Родину к 14 годам своей жизни Юра любил так, как тому учили средства массовой пропаганды: либо безотчётно, либо от всего сердца, в зависимости от того, какие призывы звучали чаще. А так как и тот и другой призывы звучали одинаково часто, то можно сказать, что Родину Юра любил безотчётно от всего сердца. Семья Скоробогатовых всегда была достаточно свободомыслящей, не связанной с общественно-политическими догмами, в любые, самые трудные времена поменять страну пребывания для неё проблемы не составляло, поэтому лояльное отношение к происходящему в СССР было для этой семьи нормой. Николай Георгиевич побывал с гастролями практически во всех странах мира, материальная сторона жизни ни его, ни его родных не волновала и на все вопросы любопытствующих: «Как там?», осторожный, натерпевшийся в своё время от властей скрипач-виртуоз неизменно отвечал загадочной фразой: «Сложно. У них там несоответствие морали и материальных возможностей». Поэтому в шестом классе к сообразительному мальчику пришло понимание, что живёт он в стране, где все другие, родившиеся в иных странах и континентах, жить не смогли бы в силу своей материальной и моральной неподготовленности, и это вызывало в нём чувство неоспоримого национального превосходства.