В надежде, что он меня не узнал, я сдвинулась левее, подстраиваясь под позицию военного. Практически перестала дышать. Краем глаза видела, что и он на сцене замер – ведь еще вчера я была оставлена им в Москве.
– И режиссер мне говорит… – он остановился на мне взглядом, – уже допуская, что и лицо, и куртка, и очки девушки слишком такие же, как у меня.
Моя улыбка, с которой он тоже был неплохо знаком, приобрела в этот момент особую выразительность и вышла за пределы моего счастливого лица, повисла в воздухе отдельным энергетическим объектом. Именно по этому росчерку моей мимики он идентифицировал меня, как зрителя в третьем ряду.
Это мгновение положено бы сразу остановить – так оно было прекрасно… Мой «выход с коленцем» состоялся. Когда ему с третьего захода все-таки удалось констатировать, что это стопроцентно я, он отвернулся от микрофона, слегка опустив голову, и, как в пике, ушел в невероятную по выразительности улыбку. Так улыбаются от потрясения и счастья в одномоментном режиме. Так улыбаются, когда неприлично шлепнуть самого себя по ляжкам, воскликнув: «Е-мое»!
То, как он отвернулся в сторону, покачивая головой, было отдельным представлением, зрелищем. Хоть я и рисовала себе иное развитие сюжета, драматургия вырвалась за рамки стандартов, одарив нас обоих незабываемым впечатлением.
Военный оглянулся. Сработал профессиональный нюх: за его спиной происходит нечто неформальное и отражается на поведении артиста на сцене. В зале зашушукались.
Выдохнув потрясение в сторону, он, с остатками эмоций на лице, кашлянул в микрофон, словно проверяя, не пробило ли аппаратуру «молнией» мощного момента. Глаза его мерцали, подсвеченные софитами. Улыбка восторга опять подступила к губам, но он смял ее волевым усилием. Ему не оставалось ничего, кроме единственно верного хода: подавшись к микрофону, словно к сообщнику, он притянул его к себе рукой для большей камерности и, глядя мне в глаза, глухо, но отчетливо произнес:
– Зайди, пожалуйста, за кулисы. – И назвал меня по имени.
Теперь весь зал смотрел только на меня. И каждый услышал, как меня зовут. Поэтому, пробираясь к выходу, я чувствовала себя, как медалистка десятого класса, которой директор должен был вручить аттестат зрелости лично. На время мне удалось перехватить у него всю его славу. Может, зрители до сих пор вспоминают девушку в куртке с отложным, вязаным воротником молочного цвета и бутылкой кефира в руках?
За сценой, в специальном помещении, отведенном под гримерную и гардеробную одновременно, стоявшие кучкой несколько мужчин заинтересованно поздоровались, когда я вошла. А он, так и не поведав публике, что велел сделать на съемке режиссер, и объявив просмотр следующего ролика, почти выбежал ко мне. Громко, насколько это позволяло закулисье, представил меня заинтригованному окружению:
– Это… женщина! – и обнял меня всем собой, принародно.
То ли он сказал «фантастическая женщина», то ли «необыкновенная» – не столь важно. Интонация и взгляд выражали его эмоциональное состояние гораздо сильнее.
Я ликовала. Моя заготовленная, но искренняя реплика прозвучала легко и просто:
– Любимый, я тебе кефир привезла.
Он взял из моих рук бутылку, горделиво оглянулся на остолбеневших мужиков – во, мол, какая она у меня! – и, вдавив большим пальцем фольгу крышки, открыл кефир. Тут ему подали знак: пора на сцену. Он сунул мне бутылку, коротко притянул за шею, отпустил, даже будто отстранил и, красиво оскалясь, изобразил жестом и мимикой «так бы тебя сейчас на месте и съел!» Для убедительности он поднял на уровень моего лица руку, как тигр лапу, и чуть согнул фаланги пальцев, словно вот-вот меня заграбастает.
Да сделай же это, в конце концов! Объяви следующий шедевр и грабастай, сколько хочешь, прямо за кулисами! Нежности хочется, одной только нежности – больше ничего. И романтики неприкрытой, само собой. Так классики описывали влюбленность в позапрошлом веке. Возможно, целомудрие чувств тех, кто жил задолго до нас, можно считать отчасти напыщенным, навязанным законами этики и морали прошлой эпохи, тем не менее, девственность было тогда гораздо легче сохранить. Хотя бы потому, что доступ к заветному месту защищал не маленький зиппер-замок едва прикрывающих лобок джинсов, а метры накрахмаленного батиста и пенных кружев в виде панталон, корсетов, завязок и тесемок под кринолинами. Попробуй-ка ухитриться излить свои чувства, чтобы «юбочка не помялась», если дело происходит, паче чаяния, в ажурной ротонде сонного дворянского гнезда при фосфоресцирующем свете взбесившейся полной луны! Поклонникам адюльтера на скамейках в парках поместий или дворцов предстояло изрядно потрудиться, если не сказать повозиться в поисках наслаждений. С первого раза добраться удавалось, видимо, лишь многоопытным ловеласам, пальцы которых безошибочно определяли, как из крохотной занудной петельки проворнее вынуть обрадованный крючочек. Время от времени все рвутся на свободу.
Вне Москвы он был другим – легким, помолодевшим. Постоянно меня смешил и с удовольствием смеялся сам. Мы превратились в безмятежных буддистов: только здесь и сейчас. Что было, что будет – к гадалкам. А наши сердца успокоились настоящим – в далеком Черкесске, в краю нераскрытых преступлений. Где и мы оба были безнаказанны.
Его непререкаемая слава не давала шансов даже администратору гостиницы проявить излишнее рвение на рабочем месте и унизить нас вопросом, почему молодая ассистентка находится подозрительно долго в номере уважаемого артиста. Каким боком она ему там ассистирует? А ведь в те годы без штампа в паспорте о наличии брака у двух проживающих в гостинице не было ничего общего для попадания в одну койку. Даже любовь не давала им права объединиться до такой аморальной, с точки зрения общества, степени. Хотя само общество, разъятое на элементы, попадало, в зависимости от обстоятельств, куда попало. Вот «попало на любовь» по канону Верки Сердючки – и оказалось в чужой койке. И сразу стало элементарно аморальным. Даже если искренне и взахлеб твердило в темноте о своих высоких чувствах.
– Моя радость… Как вкусно ты пахнешь!
Его руки были торопливы, словно знали, что всё это – не надолго, не навсегда. И обоюдные ласки становились неровно-нервными: мы воровали друг друга у обстоятельств, выхватывая любимые тела крохами. Когда он сжимал мое плечо дробно, три раза подряд, казалось, что он пробует массировать приятное на ощупь, молодое тело. На самом деле, думаю, он пытался впечатать в память ладоней его пропорции и невидимый рисунок кожи.
– Ты шелковая…
– А ты… шерстяной!
Обе ткани, как известно, относятся к разряду деликатных. Инструкция по их обработке тонко вшита в боковой шов. Вот каким боком я ему ассистировала – шелковым! Но администратор меня ни о чем не спрашивала, а только провожала завистливым взглядом: ее возраст и экстерьер еще позволяли хотя бы дерматиновым краешком ему поассистировать…
Но вечером вполне благополучного дня я сама себе не позавидовала.
На период творческих встреч в городах и весях актеру, помимо роликов из его фильмов, полагалось иметь так называемую группу поддержки: сиротливо же одному два часа подряд на сцене. Приходилось ведь без спецэффектов удерживать на себе внимание, чтобы народ оскорбительно не разошелся по домам. А раскрывать тайны актерской кухни в один вечер – чревато. Пока довезут артиста до следующего Дворца культуры, «тряпочный телефон» доставит туда пикантные подробности его рассказов. Поэтому актерские байки экономно дозировались, но зато демонстрировались запасные навыки. Например, искусство декламации.
Аккомпаниатор Володя и был у любимого группой поддержки, сопровождая его в поездках. Он задумчиво перебирал клавиши, сочетая крещендо с диминуэндо в соответствии с драматургией читаемого артистом отрывка. И внешность его была тоже, словно в сторонке – никакая. Костюм серый, лицо и вовсе бурое, некрасивое. Почти все антропологические приметы аккомпаниатора оставляли желать лучшего. Одни только пальцы рук – пальцы пианиста, да интеллигентная манера держаться примиряли меня с его наличием в орбите любимого. А может, они дружили? Иначе как объяснить, что во время ужина в ресторане мужчины время от времени обменивались не только впечатлениями от вкусовых ощущений, но и многозначительными взглядами, выразительно сводя две пары глаз на моем восторженном лице? Что между ними могло быть общего? Не монтировались они – как мужские типы – в сознании наивной девочки. Это сейчас я знаю, что мужчины объединяются не по типажам, а по пристрастиям. Охотник к охотнику. Делец к дельцу. Развратник к развратнику. Они могут и не декларировать друг другу свои позиции, но угадывают по повадкам себе подобных. Позже выясняется, кто в чем лучше разбирается: в калибрах стволов или диаметрах сверл, а поначалу – один только звериный нюх на соплеменника.
Аккомпаниатор и во время ужина не брал резких аккордов. Касался столовых приборов деликатно, словно клавиш. Жевал тихо, смеялся беззвучно. Промокал рот салфеткой, будто ею прикрывался. Словом, вел себя, как загадочная салонная дама. И, согласно этому нелицеприятному сравнению, вызывал чувство настороженности.
– Посмотри, какая она красивая! Какие глаза! Сними очки, пожалуйста? Мы полюбуемся с Володей.
Не жеманничая, я покорно освободила переносицу. Любимый отодвинул тарелку и скрестил руки, положив их на край стола, воодушевленно призывая аккомпаниатора к эстетическому удовольствию. Тот тихохонько пилил ножом эскалоп, не отлынивая от него взглядом.
– Это не глаза. Это очи! – не унимался любимый.
Млея от шаблонных комплиментов, я думала, он мной гордится. Не скрывает перед посторонним человеком редкие чувства. Вот протягивает через стол руку и гладит меня по щеке – тонким, проникающим, как ранение, жестом. Смотрит при этом не в зрачки – в осоловевшее девчачье нутро. И ничего плохого в нем не сделает. Просто погладит. Почему же там навсегда останется рубец?
– Вот, Володя, какие бывают женщины! Это похлеще, чем коня на скаку или в горящую избу. Полететь вслед за мной, не зная адреса, в Карачаево-Черкессию!
Грубая лесть. Не согласна. Лучше лететь в неизвестность, чем под копыта коню. И гораздо лучше войти сюрпризом в гостиничный номер к любимому, лежащему там, допустим, с другой, чем в горящую избу. Хотя о вкусах не спорят. Всё зависит от того, каков градус мазохистского компонента у вашей психики. Либо с волдырями на теле, либо с синяками в душе – «каждый выбирает для себя», как писал поэт Юрий Левитанский. Вот! Для себя! Человек по природе своей эгоистичен. И проживает единственную жизнь. И если совершает выбор, то, значит, именно это выбранное ему и нужно. Даже когда идет на жертву. Или делает добро. По-другому, стало быть, не может – вот так создан, так воспитан. Ему будет плохо, если он не сделает добро. Ему! Плохо! Поэтому он берет – и делает себе хорошо. И поступок добрый – налицо, и себе, любимому, потрафил. Формула этого эгоистичного распорядка общеизвестна: чем больше отдашь, тем больше вернется. Видите, как? Подразумеваемые дивиденды, все эти «три» пишем, «два» в уме прямо указывают на подспудную, личную корысть – в каждом, отдельно взятом, добрейшем порыве. Тип вашей личности эти порывы и окрашивает, и дозирует. Та, что решительно вламывается в горящую избу – скорее, амбициозна. А та, которая с замиранием сердца тратит последние деньги, чтобы увидеть любимого – скорее чувственна. Обе хороши: всё для себя, для собственного удовольствия. Даже когда жена надевает красивое эротическое белье для мужа, она бессознательно практикует этот пикантный ритуал именно ради своей зоологической похоти: муж возбудится и предоставит ей в результате качественный секс. И не одна я так думаю, что интересно. Сократ задолго до меня возводил личный эгоизм в ранг добродетели.
К нашему столику подошла официантка с накрахмаленной «диадемкой» в безжалостно начесанных волосах. Подобострастно глядя на почетного гостя, предложила еще что-нибудь отведать. Вот и она тоже – для себя. Не столько забота о клиенте ресторана и безукоризненное исполнение своих служебных обязанностей, а сколько вполне оправданное эгоистичное желание освятить тусклое провинциальное существование лучами славы столичного любимца публики. Может, к ним еще лет эдак пять никто из звезд в меню не заглянет? А ей будет теплее, словно она его не просто обслуживала, а с руки кормила. И кому от этого хуже? Получается, что быть эгоистом выгодно. Мы нужны нашим близким удовлетворенными, радостными. Так что смело ублажайте себя – и другие к вам потянутся. Только, чур, никому не в ущерб! Эгоистничайте на здоровье, но так, чтобы никто от ваших действий не страдал. А то потом сошлетесь на меня, а я совсем не проповедница чужих страданий. Лучше уж свои.
После ужина мы вернулись в гостиницу и разошлись по номерам.
– Зайди ко мне через полчасика, – обыденно сказал он, скользнув рукой по моему предплечью и сжав локоть в довершение жеста.
Идя по коридору в номер, я трогала свой локоть там, где он его сжал. Будь я официанткой, я бы даже чай после него допила. Или хлебушек доела.
Потом сидела в неуютном номере и тупо разглядывала коврик, считая минуты. Мне нечего было в этой комнатенке делать, ведь я приехала к нему. Ах, да! – не в ущерб другому. Зато потом всё будет волшебно, и я узнаю его другим, и окажется, что я для него действительно несравненная. Просто он не мог встретить меня раньше. И в минуты блаженства он немножечко страдает – ему больно, что я не иду рядом с ним по жизни чаще, чем два раза в месяц. Да еще, вдобавок, не иду, а лежу. Вот где неразбериха. Хотя ложиться стараюсь красиво. Но какими бы непревзойденно-оригинальными ни были мои телодвижения, они не продвигают меня вперед по жизни. Скорее, тормозят. Стоп! – это я лишь сейчас понимаю. Тогда я еле вытерпела полчаса, почистила зубки, подкрасила губки и постучала к нему в номер.
– Прошу! – он открыл мне дверь широко и несколько опереточно.
Сделав два шага, я ошарашено замерла: у стола с напитками, как у рояля, сидел аккомпаниатор. Он перебирал в руках, подобно жонглеру, три граненых стакана и бутылку спиртного, аккуратно разливая всем поровну.
– Мне чуть-чуть!
Таким блиц-реагированием я не показала виду, что разочарована пребыванием в номере чужого человека, бурая кожа которого создавала впечатление безотчетной смури в помещении.
– Почему же чуть-чуть? Нам не жалко, – сказал Володя напряженно.
Какой гостеприимный! Неужели не догадывается, что людям хочется побыть вдвоем? И почему любимый до сих пор не удосужился ему намекнуть, что пора и честь знать?
– Ты так понравилась Володе, что я начинаю чувствовать себя лишним! – по-женски кокетливо пошутил любимый.
Аккомпаниатор натужно улыбнулся.
Мне не льстило, что я пришлась по вкусу бурому Володе. Он показался мне вообще малопригодным для какой бы то ни было любовной истории. И при чем тут я, если с моим предназначением все точки над «и» уже расставлены? Хотя бы в радиусе гостиничного номера, где это самое «и» сидело в плюшевом кресле, излучая оттуда, как радиатор тепло, нещадную харизму.
Хотелось сесть у ног любимого, притулив голову к его коленям, и замереть, как на картинке сусального художника позапрошлого века. Или полноправно усесться к нему на колени, как Саския к Рембрандту. Но я себя сдерживала. Вот уйдет восвояси несчастный Володя – и настанет мой выстраданный час. На этот раз всё будет по моей задумке, по эскизам, которые накидало мне воображение. В его безразмерных «мастерских» накоплено столько набросков и законченных по замыслу картин, что их никогда не рассортировать по реестрам. Не организовать выставку. Не распродать в музеи или частные коллекции. Всё остается при мне. А жизнь на каждую мою картинку упрямо, мастерски рисует свою – иногда карикатуру, иногда эпохальное полотно. Индивидуальное восприятие все-таки ограниченно. Когда я представляю, как всё будет происходить, я вижу лишь себя и любимого. Зная наверняка, как поведу себя в данном кадре я, неосознанно навязываю и мужчине милые моему сердцу стереотипы поведения. А жизнь видит целиком: и его, и Володю, да и мне отводит не главную, а лишь одну из ролей – и композиция получается менее однобокой. Но совершенно не такой, как хотелось мне! Даже если в развитии воображаемого сюжета попаданий – масса, все равно я частенько бываю раздосадована общей картиной.
Любимый балагурил. Володя мямлил. Никаких разговоров особых между нами не было: двум разным поколениям на общих фразах далеко не уехать.
– А ты раньше была на Домбае?
– Нет. И в этот раз вот не доехала.
– Придется приехать еще.
– Может быть.
– Природа здесь изумительная. Виды роскошные. Можно до Пятигорска доехать, до горы Машук, где Лермонтов стрелялся.
– Нет, не хочу видеть места убийства – ни Черную речку, где стрелялся Пушкин, ни Машук. Только названия красивые, как нарочно.